Текст книги "Камера Дунца"
Автор книги: Леонид Зорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Леонид Зорин
Камера Дунца
© Зорин Г. А., 2020
© Издательство «Aegitas», 2020
Все права защищены. Охраняется законом РФ об авторском праве. Никакая часть электронного экземпляра этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
* * *
1
Безродов ничуть не сомневался – вот и пришли последние дни. Бесшумно, без стука, но по-хозяйски. Теперь они управляют всем – его работой, его досугом и всем оставшимся ему сроком. Чудес не бывает, и все на свете имеет начало, имеет конец. Сегодняшнее его состояние испытывали несметные множества однажды рожденных, однажды ушедших. И все же никто до конца не верил, что смертен так же, как все вокруг.
Но по-отечески посмеиваясь, как и положено патриарху, сам он не мог смириться с тем, что эта странная первосуть, определившая его общность со всеми другими и, вместе с тем, тайну, которая составляла его особость, его отличие, станет однажды либо песком, либо дымком, исчезающим в небе.
То, что такое же изумление переживали другие люди, ничуть не уменьшало обиды, напротив, точило еще упорней. Вся мощь коллективного сознания, весь мудрый тысячелетний опыт вдруг оказались младенчески слабы. Было от чего содрогнуться.
Как все предшественники, как спутники в его затянувшемся путешествии, Безродов – не первый и не последний – хотел убедиться, что эти странствия имели оправдывающую их цель. Иначе вся жизнь его будет выглядеть бессмысленной чередой событий, коловоротом лиц и пейзажей.
Когда доходил он до этой точки своих раздумий, всегда испытывал не то досаду, не то смущение. И собственная его профессия, которую он любил так преданно, считал подарком судьбы, удачей, вдруг начинала казаться ловушкой. Хуже того, полюбившейся с детства и затянувшей его игрой.
Столько достойных, полезных занятий. Люди встают, идут трудиться, потом возвращаются в свой очаг, ласкают жен и растят детей. Это и есть настоящая жизнь. В отличие от жизни Безродова, в которой есть некая сочиненность.
Начать с того, что твоя работа не может быть постоянным праздником. А между тем она-то и есть твоя настоящая неподдельная, возможно, единственная радость.
С детства вколачивали в него сакральную мантру о «муках творчества», и каждый его коллега считает своею обязанностью пожаловаться на эту добровольную каторгу. Но он-то знает, что поиск слова и каждодневное усилие взнуздать усталое воображение – это и есть его главное счастье. Больше того, неприступная крепость, броня, подарившая неуязвимость.
Вот и попробуй себе ответить, может ли придуманный мир быть твоей родиной, истинной жизнью, а белый свет казаться театром с непритязательным репертуаром.
Его наставники в давние дни твердили, что литератор обязан накапливать и прилежно складывать в заветный сундучок впечатления. Сколько он помнит себя, это слово звучало как некое заклинание. Все, что случается в этой жизни, – беды, удачи, любовь, вражда, его утраты, его находки, – все это вместе лишь впечатления. Трофеи, литераторский хлеб. Люди живут, а он соглядатайствует и тащит в свой ларчик что подберет.
2
Когда был моложе, он часто взбрыкивал, чувствовал темное раздражение – не все так просто, мудрые менторы, есть еще тот первотолчок, сигнал, который надо услышать, это не всякому дано. Еще трудней понять его смысл, не торопясь, раскрутить клубок. Ему немедленно вспоминалась картинка, поразившая в детстве: еле приметный ручеек с усилием одолевает камешек – и поясняющая надпись, мгновенный ожог: «у истока Волги».
Он неотступно, как завороженный, всматривался в робкую струйку, в ней надо было прозреть, увидеть царицу и мать всех русских рек, воочию представить себе, как сложится судьба этой капли.
Безродов потрясенно дивился: поди угадай в сперматозоиде будущего властителя дум! Потом привык: ну что же, есть тайные и темные законы генетики, талантливый пращур передает, минуя частокол поколений, свои выдающиеся особенности счастливцу – неведомому наследнику.
Но он, Безродов, не баловень случая, и он подарков не получал. Ему достался удел работяги, честного труженика столешницы. Будь рад, что хотя бы не графоман и не предмет снисходительных шуток – просто неизвестный солдат.
Еще одно счастливое свойство – его не точит зуд честолюбия, всегда не любил привлекать внимание. Есть звонкие собратья по цеху, им по сердцу хоровод на юру, шум ярмарки, огни карнавала – ему же милей его домоседство.
Меж тем, поначалу был не таков. В юности был настоящим южанином, жил в полном ладу со своей природой. Любил застолья, мелькание лиц, веселый разнобой голосов. Ныне ему и представить трудно, что этот пестрый коловорот когда-то доставлял удовольствие. Ничем решительно не похож на самого себя, молодого, возникшего однажды в столице с потешной надеждой ее приручить.
И все же, если бесстрашно вдуматься, это врастание в главный город и есть его жизнь, его сюжет. В таком сюжете, нужно сознаться, присутствует известная книжность, которая вызывает в памяти множество похожих историй. Но в этом нет ни вины, ни греха. Тем более когда речь идет о человеке, пишущем книги.
3
В юности, думая о кочевьях, еще не понимаешь, что город на школьной географической карте с названием, дурманящим голову, однажды предстанет горбатой улицей с булочной, с керосиновой лавкой, со старой теткой в соседнем окне.
Еще сомнительней, что, мечтая о состоявшейся жизни в словесности, видишь себя привычной частью старого письменного стола. А это и есть твоя удача. Все остальное – лишь звон и дым. Только бумага, которую надо вдоль-поперек исчеркать каракулями, не пощадив ее белизны, – и есть безусловная реальность.
Похоже и впрямь, что думы и страсти, беды и радости – все это только необходимые впечатления. И все их значение было в том, чтобы стать словами и строчками, и жил он не для того, чтоб прожить, а чтобы записать свою жизнь. Либо от собственного лица, либо передоверив свой путь, опыт и боль придуманным людям.
Да жил ли он, или все эти годы были охотой за впечатлениями, еще того хуже – охотой за словом?
Теперь, когда дни его сочтены, он озабочен не столько тем, чтобы понять, насколько нужным было его пребывание в мире, он лишь торопится засвидетельствовать, что он, в самом деле, здесь потоптался, попрыгал на своем пятачке.
Его беспросветно преклонный возраст, по крайней мере освобождал от утешительных благоглупостей, он сознавал, что все, что им понято, давно уже открыто людьми, которые ему не чета. Да и они, скорее всего, не думают, что умней Аристотеля. Больше освоили, меньше поняли. Все, что сообразил этот грек, осталось лишь дополнить подробностями. Знал он поменьше, а думал – лучше. Стало быть незачем суетиться.
Безродов привык напоминать себе, что человеку позволено многое, но строго-настрого запрещено однажды оказаться смешным. Не заносись, не думай о вечном. Делай свое привычное дело. Усаживайся за письменный стол. Пиши, зачеркивай, перебеливай.
И все-таки, все-таки, был ли смысл в такой исступленной растрате сил, на что он извел здоровье и годы, отпущенные ему так щедро? Уже сегодня спроси любого: кто это – Александр Безродов? И благо, коль найдется чудак, который сможет ответить верно. Если так прочно забыли живого, кто же задумается о мертвом?
В такие пасмурные минуты он злился на самого себя: все это жалкие уловки с единственной целью бросить трудиться. Познать, сколь пленительны дни ветерана, осуществившего право на отдых. «Человек имеет это право» – так, вроде бы, или как-то похоже выразился в мажорных строчках славный певец сталинских праздников Василий Лебедев-Кумач. Много их было, таких трубадуров незабываемой той поры, но этот особенно выделялся. Гремели угрюмые эшелоны, долгим стоном отзывались им рельсы и паровозные гудки, и жадно к зарешеченным окнам приникали осунувшиеся люди, вглядывались в дальнее небо, хвойные чащи, вольный простор – последние судороги свободы.
А ты, который, по всем статьям, мог угодить в такую клетку – хотя бы по той простой причине, что был приметен, мозолил глаза, – и загреметь вот в таком вагоне сквозь всю необозримую Русь, сквозь все ее степи и лесостепи, чтобы однажды закоченеть и сдохнуть в какой-нибудь мерзлой яме, ты вопреки любым возможностям, несообразностям, закономерностям не сгинул, остался жить-поживать. И ведь не скажешь, что по совету галльского умника ловко спрятался. Нет, привлекал к себе внимание, что-то такое строчил, нарывался. Видно, недаром ходил в счастливчиках – каким-то образом уцелел.
4
Возможно, благополучной судьбой обязан он своему домоседству, он ведь и смолоду был таков. Если бы не южная тяга к прекрасным дочерям человеческим, сиднем бы сидел за столом.
Однажды один из его приятелей предположил, что он стережет собственные черновики. Безродов ответил, что днем охраняет все то, что скопил в ночные часы.
В юную пору подобный опыт казался достаточным, но с годами приятное с полезным все реже и неохотнее уживались. Что делать, – мрачно вздыхал Безродов, – кому-то моцартианские пиршества, кому-то добровольная каторга. Все правильно, каждому – свое.
Ныне, когда он не то скользит, не то ползет к порогу, к итогу, мелким стариковским шажком, вцепившись в палку – последнюю спутницу, – надо бы, наконец, решиться, приклеиться к письменному столу, начать свою заветную, главную. Но он понимал, что время ушло и этой книги он не напишет.
При этом нисколько не поощрял и не оправдывал капитулянство, наоборот, подбирал слова, чтобы хлестнуть себя побольнее. Потом остывал, принужденно посмеивался: отдай эту страсть своим персонажам, не надо транжирить последний порох.
На старте очередной авантюры – так называл он свой новый замысел, чтоб не звучало слишком торжественно – Безродов предпочитал не спешить. Долго примеривался, пристраивался, старался продлить золотые дни и с удовольствием замечал: разогреваюсь, чтоб разогнаться. Выработал свой ритуал.
Мало-помалу все больше врастал и погружался в рабочие будни. Для каждого выбранного слова нужно найти подходящее место, чтоб не мешало тому, что рядом. Каждая фраза должна естественно соседствовать с той, что ей предшествует, и с той, которой отдаст эстафету. Не нарушать ни ритма, ни лада, ни, прежде всего, главного звука.
А где обретет свою цель и гавань вся эта музыка, знает лишь тот, кто взмахивает пером над бумагой. Как дирижер над партитурой – палочкой, зажатой в руке.
5
Безродов неизменно оттягивал начало каждого путешествия. Он знал, что предвкушение радости всегда острей, пронзительней, слаще всякой исполнившейся мечты. Счастье оттого так маняще, что недоступно и недостижимо. Как бы упорно он ни трудился, плоды усилий разочаруют. То ли возможности дарования не позволяют стать вровень с замыслом, то ли сам замысел эфемерен. Сны разума зримо превосходили все, что рождалось, когда он бодрствовал. Годами он себя изводил, хотел разобраться, в чем причина этих упрямых несоответствий. Но так и не мог себе ответить.
Однажды приятель его познакомил с известным кинодокументалистом, прославленным мастером этого жанра.
Похоже, они друг другу понравились, то ли возникла необъяснимая молниеносная симпатия – такое случается, хоть и нечасто, – то ли характерами сошлись, оба беспокойные люди, оба охотники за характерами, выламывающимися из общего ряда. Как бы то ни было, но случилось это взаимное притяжение.
Новый знакомый был невысокий, поджарый брюнет с отчетливой проседью, с черными пристальными глазами, с мягким вельветовым баритоном. Одет был просто – синие джинсы, коричневый свитер, немного потертый, просторный чернокожий пиджак – удобно работать и удобно быстро перемещаться в пространстве. Имя с фамилией тоже под стать – два выстрела, два односложных звука. Глеб Дунц – так звали документалиста.
Однажды встретились вечерком потолковать, хлебнуть по рюмке, и потянуло пооткровенничать.
Нежданно для самого себя, Безродов вздохнул и признался:
– Грустно.
– Согласен, – отозвался Глеб Дунц. Но все же спросил:
– О чем грустите?
– Не сразу и скажешь, – сказал Безродов. – Но если заземлить и очистить все это томление духа от разных нюансов и переливов, можно свести его к очень понятному и невеселому признанию. Суть в том, что цель моя, как у всякого неравнодушного литератора, пробиться к правде, а если попросту – добиться точности понимания и точности выражения понятого. Я очень путано изъясняюсь?
– Нет, отчего же. Сам занят тем же.
– Естественно. Но есть и отличие. Вам нужно подстеречь и поймать эту минуту самораскрытия и удержать ее на экране. Это задача безмерно трудная, но потому-то вы и Глеб Дунц и ваше имя теперь означает этот момент уловленной истины. Оно, так сказать, ее фирменный знак. Все прочее зависит от зрителя. От уровня самого запроса, от меры востребованной правды и, наконец, от его способности к сотворчеству и к сопереживанию. Но вы-то свою работу сделали. В ней ничего нельзя убавить, а что-либо добавить – не нужно. Правда, ничего, кроме правды.
– Я и не жалуюсь, – сказал Дунц. – Но и у вас никаких оснований роптать на жизнь. Вы сами знаете.
– Уверены в этом? – спросил Безродов. – Как раз не знаю.
Да, в самом деле, лежит за плечами, по всем приметам, вполне пристойная, даже успешная дорога, а между тем, в душе – мерехлюндия, сумерки, слякоть и прочая муть. Приехали. Недаром весь век копил впечатления, как без этого? Первая заповедь литератора. А что оно, в сущности, выражает? Какую-то живописную пестрядь. Лица, и лица, бессчетное множество знакомых и незнакомых лиц. Урбанистические картинки. Вывески, вывески, всюду вывески. Устал я, как ветеран-марафонец, до рези в глазах, а меж тем не могу избавиться от этой обязанности по-прежнему вкалывать, вкладывать, втискивать всю эту прорву в свою копилку, в свой старый прохудившийся мозг. Зачем, для чего? Смотрю я на вас и глухо завидую – какой счастливый живет человек.
– У нас с вами разные точки отсчета, – усмехнулся документалист. – Вы измеряете ценность срока, отпущенного вам на земле, ценностью ваших произведений. Это нормальная одержимость не слишком нормального человека, все литераторы таковы. А я подступаю к вечным вопросам с меркой обычного работяги. Беру каждый день в трудовые руки свое орудие производства и выхожу на свою охоту. Два точных кадра – и я доволен. О будущих временах не забочусь, мне нужно заснять сегодняшний день. Трофеи мои не Бог весть какие, но кое-что помогли понять.
– И можете со мной поделиться?
– Хотелось бы. Но я не писатель, я не найду подходящих слов. Люди – не мне чета – их искали на протяжении стольких столетий. И все же, если у вас найдется часок-другой, свободный от дел, я бы порылся в своем архиве и показал бы вам несколько кадров. Снял я их в юности, когда делал первые шажочки в профессии. Естественно, меня привлекали лишь экстремальные ситуации. Сейчас я уже нарастил брюшко и избегаю таких сюжетов. Но наш разговор навел на мысль найти кое-что из грехов своей юности. Стряхнуть с них пыль десятилетий и показать вам – вдруг будет к месту.
6
В маленьком просмотровом зале было прохладно, темно, уютно. И на Безродова снизошло – не подберешь другого глагола – чувство нежданной умиротворенности. Не верилось, что за этими стенами гремит московская карусель.
В проходе, на столике перед Дунцем, под накренившимся черным стеблем мерцала почти незаметная лампа, плясал неуверенный топкий луч. Эта изогнутая полоска желтого света смутила Безродова. По коже скользнул холодок непонятной, ничем не объяснимой тревоги.
– Готовы? – властно спросил Глеб Дунц.
Откуда-то донеслось:
– Порядок.
Дунц грозно скомандовал:
– Вперед.
7
То, что Глеб Дунц не лыком шит, стало понятно с первого кадра. Резкая, точная смена ритмов. Безукоризненный монтаж. И завораживающая динамика. Все вместе рождало ощущение, что на экране перед Безродовым отлично придуманный и воплощенный, отменный художественный фильм с великолепным актерским ансамблем. Не сразу верилось, что перед ним оживший кусок реальной жизни и что участники этой драмы такие же реальные люди.
В ту пору, когда Глеб Дунц был юным и, как он сам о себе говорил, не ведавшим дрожи в руках браконьером, еще не была ни заморожена, ни выведена из обихода высшая мера наказания. После предусмотренной паузы следовала последняя пуля. И осужденные понимали, что приговор приведут в исполнение. Легенда, что вместо свинцовой смерти последует долгое умирание на тайных урановых рудниках, жила недолго, и эта надежда продлить пребывание на земле уже не морочила приговоренных. Не сомневались: конец неизбежен.
Судили молодого убийцу. Нет смысла воскрешать обстоятельства, которые его привели на эту скамью, – все они были банальны и бездарно убоги. Вины своей он не отрицал – все очевидно и неоспоримо.
Дунц выстроил картину процесса объемно и графически четко. Выделил все, что было нужно, чтоб зримо представить портрет преступника.
Чередование крупных планов и общей панорамы суда были заряжены впечатляющей и сокрушительной убедительностью.
Он ничего не упускал, и каждая деталь, поначалу казавшаяся необязательной, в конечном счете вдруг обретала какую-то новую выразительность, почти символическое значение.
Неясно было, какими средствами он достигал такого эффекта – но в этом-то и была волшба.
Публика встретила приговор единодушным одобрением. Кто-то пытался зааплодировать. Им строго напомнили: здесь не театр.
Отец осужденного был среди публики, разместившейся в продолговатом зале. Камера Дунца несколько раз останавливалась и застывала на худощавом человеке с бесстрастным, почти отрешенным взглядом. Русые волосы с медным отливом, строго зачесанные назад. Стесанный лоб землистого цвета. Такое же, тронутое патиной, великоросское лицо, усталое, с правильными чертами. И отчего-то безмерно знакомое. Хотелось спросить: мы где-то встречались? Я вас уже видел, и даже не раз.
Сын был совсем не похож на отца. И ниже ростом, и мешковат, темноволос, собой миловиден, но слишком мягкий, безвольный рот. Бросалось в глаза овальное пятнышко на левой щеке, оно походило то ли на комочек смолы, то ли на чернильную каплю.
Выбор Дунца, решившего проследить историю юного преступника, можно было легко понять – убийца не походил на убийцу.
Но все так и было, и оставалось только гадать, какая же сила сделала этого увальня монстром?
Дунц, разумеется, не показывал ступенчатость судебного действа. Он спрессовал его резко и точно. Вовремя перемещал рычаг и жестко соединял кульминации.
Отцу разрешили проститься с сыном. Они стояли друг перед другом, не находя подходящих слов. Еще отчетливей стало видно, насколько они меж собой не схожи – не скажешь, что два родных человека. Камера Дунца резко скользнула, и я увидел склоненную голову, и сразу же – белое лицо, чернильное пятнышко на щеке.
Когда обоюдное молчание стало совсем невыносимым, отец неуверенно коснулся плеч молодого человека и еле слышно проговорил:
– Держи себя в руках.
Сын кивнул.
Отец повернулся, двинулся к выходу, остановился на миг у порога и, не оборачиваясь, исчез.
8
Целеустремленный Глеб Дунц сумел добиться еще одной встречи. На этот раз – уже в одиночке, в которой приговоренный юноша ждал своего последнего часа.
Визит Глеба Дунца его обрадовал. Должно быть, долгое одиночество, к тому же отравленное гаданием, какое утро будет последним, стало уже совсем непосильным. Он бурно, почти безостановочно, выбрасывал, исторгал скопившиеся и застоявшиеся слова.
Возможно, само появление Дунца дарило какую-то тень надежды, подсказку, намек на возможность чуда – недаром же чем-то привлек внимание. И он захлебывался, спешил не то исповедаться, не то выговориться.
То был горячечный монолог, отрывистый, сбивчивый, лихорадочный. Фразы казались ничем не связанными, наскакивали одна на другую. Он то и дело снова и снова произносил те же слова, ту же невнятицу из междометий, всхлипов и восклицательных знаков.
– Глеб Анатолич… вы только верьте… нисколько не ищу оправданий… Нет. Оправданий не ищу. Я негодяй. Да. Понимаю. Я знаю, про что вы сейчас думаете. Нет. Клянусь вам. Не так все просто. Как вы это думаете. Не так. Глеб Анатолич. Я ничего с себя не снимаю. Ничего. Но. Я хочу, чтоб вы поверили. Мне это важно. Очень важно. Только об этом вас прошу. Тут было стечение обстоятельств. Этого не объяснишь. Но так было. Стечение обстоятельств. Вот. Это не оправдание. Нет. Но вы поверьте. Так это вышло.
Камера стрекотала чуть слышно, точно сочувственно, даже бережно сопровождала его монолог, и он говорил, говорил, говорил.
Быть может, тут была подсознательная попытка продлить пребывание Дунца в этом закупоренном пространстве. Гость с камерой в руках терпелив, не прерывает, умеет слушать. Не дай Бог смолкнуть, остановиться, тогда оборвется уютный стрекот, напомнивший давний июльский полдень, снова останешься один в этом ошейнике, в этом колодце.
И он говорил, а камера Дунца беззвучно, неутомимо трудилась и ничего не упускала. И сохраняла на веки вечные и стены, и койку, и книжку на койке. И крохотное овальное пятнышко на левой щеке приговоренного.
И вдруг – мгновенный, резкий обрыв. И заходивший, как в виттовой пляске, белый экран. И снова все тот же – последний приют. На сей раз – пустой.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?