Текст книги "Процесс исключения: очерк литературных нравов"
Автор книги: Лидия Чуковская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Пусть каждый решает этот вопрос вопросов по-своему.
Для себя я решила.
Казалось бы, не бог весть какое трудное решение. А на деле, в наших условиях, оно нелегко – и не только из-за денег, которые вам выплатят или не выплатят, а морально. И не только, когда речь идет о загубленных людях, но и о загубленных книгах. Всего лишь.
Сколько раз на собственном литературном пути я уступала, отказывалась по требованию редакций говорить в печати о дорогом и важном – мне, читателю! Как все литераторы, я печаталась в рамках советской цензуры. А в этих рамках всякий литератор неизбежно превращается в некий арифмометр. Согласишься на уступку – и тебе разрешат произнести вслух нечто, представляющееся тебе чрезвычайно важным. Не согласишься – не дадут сказать ничего. Сосчитай, что разумнее. И я когда-то была арифмометром: рассчитывала – высчитывала. Для начала возьму пример, вовсе не касающийся гибели человека. Речь пойдет о гибели книги.
Случилось мне много писать о Борисе Житкове. Я убеждена, что такие его вещи, как «Дяденька», «Николай Исаич Пушкин», «Храбрость», «Про слона», «Механик Салерно», «Джарылгач», «Мираж», «Тихон Матвеич», «Мангуста», «Сию минуту-с!..», – это замечательная русская проза. А рассказ «Слово», появившийся посмертно, – шедевр[11]11
Журнал «Москва», 1957, № 5.
[Закрыть]. О рассказах Житкова я много говорила в печати. Но были у него не только рассказы, был роман «Виктор Вавич», посвященный 1905 году, – роман, который автор, участник первой революции, почитал главным делом своей жизни. С конца двадцатых и до половины тридцатых я была дружна с Борисом Степановичем. Он читал мне «Вавича» вслух, по рукописи, главу за главой. Судьба у «Виктора Вавича» странная: при жизни автора отрывки из романа были опубликованы в нескольких номерах журнала «Звезда»[12]12
1932, № 6 и 7.
[Закрыть] и отдельные части, I и II, в издательстве «Прибой» и в «Издательстве писателей в Ленинграде». Житков скончался (от рака легких, на воле) в 1938-м. Наконец в 1941 году издательство «Советский писатель» выпустило весь роман целиком. Выпустило? И да и нет. Формально – да, в действительности – нет. В «Книжной летописи» (1941, № 20) роман значится вышедшим. Значится-то значится, а до читателей не дошел. Время ко дню его выхода наступило крутое, военное, издательства срочно пересматривали не только принятые рукописи и планы на будущее, но и кипы уже отпечатанных книг. «Нужна ли книга», хотя бы и отпечатанная, «сегодня», сейчас? Издательство послало «Вавича» на рецензию тогдашнему руководителю Союза Писателей. Приговор был таков: не нужна. Книга хоть и талантливая, но «не полезна в наши дни»; она «страдает двумя крупнейшими недостатками, которые мешают ей увидеть свет, особенно в наши дни».
Приговор был приведен в исполнение: роман не увидел света. Из десятитысячного тиража просочилось наружу, по– видимому благодаря рабочим типографии, экземпляров 10–15. Свет увидела не книга, а тайная рецензия, сделавшаяся явной[13]13
Александр Фадеев. За тридцать лет: Избранные статьи, речи и письма о литературе и искусстве. М.: Советский писатель, 1957, с. 811–812.
«Эта книга, написанная очень талантливым человеком, изобилующая рядом прекрасных психологических наблюдений и картин предреволюционного быта, страдает двумя крупнейшими недостатками, которые мешают ей увидеть свет, особенно в наши дни:
1. Ее основной персонаж Виктор Вавич, жизнеописание которого сильно окрашивает всю книгу, – глупый карьерист, жалкая и страшная душонка, а это в соединении с описаниями полицейских управлений, охранки, предательства делает всю книгу по тону очень неимпонирующей переживаемым нами событиям. Такая книга просто не полезна в наши дни.
2. У автора нет ясной позиции в отношении к партиям дореволюционного подполья. Социал-демократов он не понимает. Эсерствующих и анархиствующих – идеализирует. 1941».
[Закрыть].
Я всегда полагала, уверена и теперь, что роман Бориса Житкова «Виктор Вавич» – один из самых сильных романов в русской советской литературе «досолженицынского периода». Быть может, самый сильный.
Но роман этот не сделался достоянием читателей. Описание охранки и предательства для нас, видите ли, не современно!
В 1955 году я предложила «Литературной газете» статью «Утаенное наследство». В ней попрекала я главным образом Детгиз: издательство переиздает только рассказы Житкова для маленьких (слабейшие, на мой взгляд, из им написанных), а рассказы для подростков – замечательные богатством языка, лаконизмом, силой изображения, неожиданностью фабульных поворотов и глубиною и ясностью этического вывода – Детгиз, писала я, никак не соберется переиздать уже лет семнадцать. Почему этого своего наследия советский читатель лишен?
Статья моя была редакцией газеты принята, но при одном непременном условии: о романе «Виктор Вавич» ни звука. Почему? Неизвестно. Тайное еще не сделалось явным: «внутренняя» рецензия А. Фадеева еще не вышла наружу. Роман Бориса Житкова «Виктор Вавич» в 1941 году был по повелению свыше уничтожен – значит, и настаивать на его издании без нового указания свыше не следует. Тем более что он числится в вышедших – чего же вам еще?
Но ведь статья моя называется «Утаенное наследство»! О том-то я и пишу – об одном из случаев разорения русской культуры! Читатель не получил принадлежащего ему наследия!
Нельзя. Упреки по адресу Детиздата, что не переиздается много лет «подросточий» Житков, – это пожалуйста. А насчет необходимости в самом деле издать роман «Виктор Вавич», дать его читателям, а не библиографии – промолчите.
– Почему?
– Промолчите.
И я промолчала. Из соображений чистой и безусловной арифметики: если запрещено добиваться переиздания романа, мне надлежит добиваться хотя бы переиздания рассказов – тем более что при жизни автора они постоянно попадали под обстрел педагогов, всегда предпочитающих литературную гладкопись богатству мысли и своеобразию стиля.
Расчет чисто арифметический: если нельзя издать всего Житкова – пусть переиздадут хотя бы часть.
Ценою этой уступки да еще переменой заглавия статья вышла в свет[14]14
Статья «Утаенное наследство» была напечатана «Литературной газетой» 29 января 1955 года под заглавием, которое утаивало ее смысл; редакция назвала мою статью не «Утаенное наследство», а «Вперед – в страну взрослых!». И я согласилась. Ведь зато этой статьей мне удалось добиться переиздания многих прекрасных рассказов!.. И такую ли еще уступчивость, всего лишь такую ли, проявляла я на своем долгом литературном пути! Вспомнить стыдно. В мою книгу «Декабристы – исследователи Сибири» (Географгиз, 1951) я разрешила редактору вставить строки, восхваляющие сталинскую Конституцию и сталинское индустриальное преобразование Сибири, хотя к тому времени я уже отлично знала цену и той и другому. Но я покорствовала общепринятой теории «наклеенной марки». Наклеишь марку (то есть вставишь казенные фразы) – письмо дойдет, а не наклеишь – твое письмо не доставят по адресу. А в моей книге – в моем письме к читателю содержится такой, казалось мне, ценный исторический материал: рассказано о культурной работе декабристов в Сибири. Ну, соглашусь помянуть лишний раз сталинскую Конституцию. И зато…
[Закрыть].
Арифметика моя в применении к статье о Житкове сработала верно. Именно в результате газетной статьи Детгиз выпустил наконец сборник Житкова «Избранное», куда входили рассказы для подростков. Предисловие к «Избранному» написано было мной. (Его, да еще документальные свои воспоминания «Экзамен» я считаю единственно ценным, что написано мною о Житкове. Но в воспоминаниях, при всей их документальности, о романе «Виктор Вавич» – ни звука, а в предисловии к «Избранному» – одна строка.)
В том же 1955 году то же издательство Детгиз выпустило толстую книгу «Жизнь и творчество Б. С. Житкова». Среди воспоминаний и писем, напечатанных в сборнике, опубликованы были и мои воспоминания («Экзамен»), и отрывки из многочисленных писем Житкова ко мне. Воспоминания мои сплошь построены на цитатах из писем, а в письмах – сплошь! – почти всюду, без исключений, речь идет не о чем ином, а о романе «Виктор Вавич». Но всюду, даже там, где упоминаются имена персонажей, искусно представила я читателю дело так, будто речь идет невесть о чем, о каком-то безымянном «произведении», над которым тогда трудился Житков. Об уничтоженной в 1941 году книге «Виктор Вавич» я не сказала ни слова. Моя работа поддерживала ложь, а не разоблачала ее. Мало ли о каких своих произведениях и о каких задуманных героях – Наденька, Санька, Таня – мог рассказывать в письмах ко мне Житков!
Арифметически мой расчет, повторяю, был верен. Роман не переиздали, но зато ценою умолчаний рассказы «удалось пробить». И «Экзамен», и отрывки из писем – вышли в свет. А моральный расчет – верен ли был? Сомневаюсь.
…Приблизительно после 1962 года я отчетливо поняла, что завязалась борьба, как всякая борьба в нашей стране, почти без звука, в шапке-невидимке. И такая, к которой арифметика неприменима, разве что статистика смертей. Уже не вокруг загубленной книги Житкова, а вокруг памяти о загубленных жизнях. Тогда-то я и дала себе свой скромный, неоглашаемый, тоже невидимый и тоже беззвучный зарок.
Лучше я ничего не скажу о погибшем, чем, рассказывая его биографию, умолчу о гибели.
Правильное это решение? Неправильное? Решайте сами.
«Все, что с нами было – было», – говорили одни, чувствуя себя правдолюбцами. И ставили после этого правдивого утверждения большую, жирную, правдолюбивую точку.
Вот мы какие правдивые! Признаём: было!
«Всего того, что с нами было, вовсе не было, – говорили другие. – То есть, конечно, что-то нехорошее при Сталине было – перегибы, ошибки, – но партией все уже разоблачено. Вперед по ленинскому пути – к строительству коммунизма! Мертвых не воскресишь, и чем меньше разговоров о прошлом – тем лучше».
«Необходимо исследовать, что произошло, – говорили третьи, и я в их числе, – что, почему и когда случилось, что привело к совершившемуся. Раны, не омытые слезами, гноятся. Ни шагу нельзя сделать вперед, предав совершившееся забвению».
В феврале 1968 года я написала статью «Не казнь, но мысль. Но слово», в которой попыталась найти точное выражение своему требованию.
«Я хочу, чтобы винтик за винтиком была исследована машина, которая превращала полного жизни, цветущего деятельностью человека в холодный труп. Чтобы ей был вынесен приговор. Во весь голос. Не перечеркнуть надо счет, поставив на нем успокоительный штемпель "уплачено", а распутать клубок причин и следствий, серьезно и тщательно, петля за петлей, его разобрать… Миллионы крестьянских семей, тружеников, выгнанных на гибель, на Север, под рубриками "кулаки" и "подкулачники". Миллионы горожан, отправленных в тюрьмы, в лагеря, а иногда и прямо на тот свет под рубриками "шпионы", "диверсанты", "вредители". Целые народы, обвиненные в измене и выгнанные с родных мест на чужбину.
Что же привело нас к этой небывалой беде? К этой совершенной беззащитности людей перед набросившейся на них машиной? К этому невиданному в истории слиянию, сплаву, сращению органов государственной безопасности (ежеминутно, денно и нощно нарушавших закон) с органами прокуратуры, существующей, чтобы блюсти закон (и угодливо ослепшей на целые годы), – и, наконец, с газетами, призванными защищать справедливость, но вместо этого планомерно, механизированно, однообразно извергавшими клевету на гонимых – миллионы миллионов лживых слов о ныне разоблаченных, матерых, подлых врагах народа, продавшихся иностранным разведкам?
Когда и как оно совершилось, это соединение, несомненно самое опасное изо всех химических соединений, ведомых ученым? Почему оно стало возможным? Тут огромная работа для историка, для философа, для социолога. А прежде всего для писателя. Это главная сегодняшняя работа – и притом безотлагательная. Срочная. Надо звать людей, старых и молодых, на смелый труд осознания прошедшего, тогда и пути в будущее станут ясней. И нынешние суды над словом не состоялись бы, если бы эта работа оказалась проделанной вовремя».
Если бы все мы, и я в том числе, не были приучены замалчивать или извращать по приказу: не одно, так другое.
«Отношением к сталинскому периоду нашей истории, вцепившемуся когтями в наше настоящее, – писала я тогда, – определяется сейчас человеческое достоинство писателя и плодотворность его работы»[15]15
Статья «Не казнь, но мысль. Но слово» разошлась в Самиздате в тысячах экземпляров. Она была напечатана во многих зарубежных газетах и передана несколькими радиостанциями мира. В 1976 году в Нью-Йорке издательство «Хроника» выпустило сборник моих статей и «открытых писем» под названием «Открытое слово». Там опубликована и указанная статья. Напечатана она теперь и в Москве – см. журнал «Горизонт», 1989, № 3, с. 44–48. (См. также с. 222–230 наст. изд. – Примеч. ред.)
[Закрыть].
Эта статья – действие активное. Но еще до ее написания я совершила поступок, который даже и поступком не назовешь.
В середине шестидесятых годов, как я уже сказала, я дала себе относительно собственного литературного поведения свой скромный зарок. Чем чаще я видела, как удаляют из книг упоминания о насильственных гибелях, чем чаще возникали вокруг новые суды над словом, чем чаще на страницах газет появлялись прямые или косвенные утверждения, будто Сталин, хоть, конечно, и зря расстреливал старых большевиков, но зато был выдающимся марксистом и внес ценный вклад в науку («Это то же самое, – заметила однажды мельком Ахматова, – что признать: человек был людоедом, но зато отлично играл на губной гармонике»), чем более явственно в беззвучной борьбе между памятью и забвением побеждали циркуляры о нарочитом забвении, а с памятью чинилась расправа, чем чаще упоминания о гибелях выпалывались со страниц предисловий и послесловий, как вредный сорняк, – тем тверже становилось принятое мною решение: я никогда не позволю ни одному редактору и ни ради какой бы то ни было высокой цели вычеркнуть из моей статьи или книги хотя бы единую строчку, посвященную памяти погибших.
Сейчас, в середине семидесятых, на меня уже вообще никакая литературная арифметика не действует. Сейчас я уже не отдала бы и заглавия «Утаенное наследство» – потому что оно в самую точку, и в замалчивании горестной истории романа «Виктор Вавич» не стала бы участвовать. Тогда, в середине шестидесятых, литературная арифметика перестала действовать на меня всего лишь в одном пункте, но зато в самом главном.
Мой обет далеко не сразу отразился на моей литературной судьбе. Ведь занятия мои были разнообразны: далеко не в каждой статье или книге шла речь о погибших в тридцатые или сороковые. На литературной судьбе моей больше, чем данный мною обет, поначалу отражались «открытые письма», адресованные мною во все советские газеты, но не напечатанные ни в одной: «Михаилу Шолохову, автору "Тихого Дона"» (1966); «Не казнь, но мысль. Но слово» (1968); «Ответственность писателя и безответственность "Литературной газеты"» (о Солженицыне, 1968); «В судебную коллегию по уголовным делам Верховного суда УССР» – заявление по делу Рейзы Палатник (1971) и др.[16]16
См. тот же сборник «Открытое слово»; две статьи («Михаилу Шолохову…» и «Не казнь, но мысль…») – в журнале «Горизонт», 1989, № 3. (См. также с. 215–230 наст. изд. – Примеч. ред.)
[Закрыть] В наших газетах их не печатали вовсе, перестукивал и распространял охотно один Самиздат. Если говорить о судьбе моих печатных (типографским способом) книг, то на нее сильнее повлияли, конечно, «открытые письма», чем мой скрытый обет. С Самиздатом управиться трудно, ну, а дать насчет самовольного автора распоряжения по издательствам – легче легкого. Хочешь, чтобы тебя перепечатывали на машинке, – не будут тебя печатать в типографии. Примерно со времени моего открытого письма «Михаилу Шолохову» статьи и книги, прежде удостаивавшиеся лестного внимания советской критики, читателей и писателей, перестали переиздавать вообще. Да и новые издавать – тоже. Чудом вышла в 1967 году в альманахе «Прометей» глава из большой книги о Герцене: «Начало». На этом начале моя литературная деятельность, в сущности, кончилась (если не считать опубликованной в № 9 «Нового мира» за 1968 год стенограммы двух записанных мною бесед с С. Я. Маршаком).
Далее вступил в силу мой зарок. Он мешал публикованию моих статей или книг, даже в тех редких случаях, когда издательства еще обращались ко мне или были так милостивы, что соглашались рассматривать мною написанное.
Мне предлагали изъять страницу, полстранички, абзац, строку, и тогда моя работа, вся, за исключением строчки или абзаца, будет отправлена в типографию, напечатана, опубликована, а может быть, и похвалена. Но – если речь шла о погибших – я отказывалась.
…штабелями
В снегу лежали не дрова…
Приведу два примера – их было гораздо больше, но для наглядности хватит и двух.
В июле 1964 года скончался С. Маршак. Редакторской работе Самуила Яковлевича мною посвящена целая глава в книге «В лаборатории редактора». Естественно, что мне, знавшей С. Я. Маршака около 40 лет, проработавшей бок о бок с ним – 9, захотелось написать воспоминания о нем.
В октябре 1966 года я их окончила. Прежде всего предложила свои мемуары в журнал «Детская литература». Там не пожелали даже прочесть: т. Бавина вежливо и обоснованно сообщила мне, что у них в портфеле материалу на 10 номеров вперед. Так что и читать мои воспоминания не стоит. (Среди их сотрудников, по-видимому, множество людей, близко знакомых с С. Я. Маршаком в течение 40 лет.) Я не удивилась: со времени моей статьи «О чувстве жизненной правды»[17]17
Литературная газета, 1953, 24 декабря.
[Закрыть], посвященной ханжеству в детской литературе, вся казенная детская литература от меня отвернулась.
Гораздо более удивило меня успешное продвижение моих воспоминаний в издательстве «Советский писатель», в сборнике памяти С. Я. Маршака. В один прекрасный день (полагаю, это было осенью 1970 года) мне позвонили из отдела критики и литературоведения и сообщили – приветливым юным женским голосом младшего редактора, – что воспоминания идут в набор. На следующий день тот же приветливый женский голос сообщил мне в трубку, что хотя воспоминания дейтвительно идут в набор, но Борис Иванович Соловьев (заместитель т. Карповой) просит убрать полстраницы.
Всего два абзаца. Какие же?
Первый начинался так:
«В годы 1937—39, когда одни из товарищей Самуила Яковлевича были арестованы и исчезли – кто надолго, а кто и навсегда, он <…> пытался – случалось, и с успехом – вступаться за несправедливо гонимых».
Второй кончался так:
«…Миновали годы. Со смертью Сталина начались возвращения и воскрешения. В "Литературной газете" в 1955 году Юрий Герман первый помянул добрым словом "ленинградскую редакцию", руководимую в тридцатые годы С. Я. Маршаком. "Будто отворили замурованную дверь", – говорил мне, прочитав эту статью, Самуил Яковлевич».
Вспомним ахматовское:
Когда два абзаца в моих воспоминаниях прочитал в 1970 году Борис Иванович Соловьев, ему захотелось, чтобы дверь снова была замурована.
В 1962 году в двери еще светилась щель и едва не проскочила в печать моя повесть; в 1963-м – почти точно такая же – почти та же самая – страница о разгроме редакции Маршака проскочила во втором издании моей книги «В лаборатории редактора»[19]19
М.: Искусство, с. 323.
[Закрыть], а вот в 1970-м в сборнике памяти С. Маршака она уже напечатана быть не могла.
Время крепло, определялось.
Но и мое решение к этому времени уже вполне окрепло. Когда мне позвонила заведующая отделом критики и литературоведения Е. Н. Конюхова, уговаривая вычеркнуть или «смягчить» страницу в моих воспоминаниях, я отказалась и вычеркивать, и смягчать, и беседовать с Борисом Ивановичем.
Так и лежат у меня в столе мои воспоминания о Маршаке.
В 1966 году Ленинградское отделение Детиздата обратилось ко мне с просьбой: написать предисловие к повести о детстве, начатой некогда, в тридцатые годы, И. И. Мильчиком. Повесть посвящена девяностым годам прошлого века– то есть царскому времени. Когда я в середине тридцатых годов начала редактировать первые главы – И. И. Мильчик был уже пожилой человек с немалым жизненным опытом, хлебнувший при царе и каторжных тюрем, и сибирских ссылок; во время Октябрьской революции – член Совета Рабочих и Солдатских Депутатов Петрограда от Выборгской стороны; затем – заместитель директора одного из машиностроительных ленинградских заводов, член Общества Политкаторжан. Крупный, осанистый, плечистый человек с ярко-синими глазами на всегда загорелом лице. Он обладал большим чувством собственного достоинства, которое не мешало ему, однако, сознавать в непривычной работе свою неумелость. Мы подружились и слушали друг друга с интересом. Глядя на его сильные плечи, на уверенные движения грубоватых, но точных рук, ощущая его самобытность и строгость, вспоминала я строки Блока из «Вольных мыслей» – те, где стих ведется о рабочих на пристани:
И светлые глаза привольной Руси
Блестели строго с почерневших лиц.
И. И. Мильчик с готовностью выслушивал мои пожелания, но принимал их строго, с большим отбором, критически.
Я узнала, что по своей дореволюционной профессии он токарь, теперь пишет историю дореволюционного подполья, живет постоянно за городом, где жена его, врач, ведает больницей, и что есть у них маленький сын, Миша. И. И. Мильчик был отличным рассказчиком, чем и пленил редакцию; пережил он и детский каторжный труд – чуть не с восьми лет непосильно работал в механической мастерской в Астрахани; потом – взрослый каторжный труд в Сибири (левый эсэр) и рассказывал о пережитом – нам в редакции – прекрасным русским языком, как истый волжанин. Моя редакторская задача была и проста и трудна: не дать ему в повести для детей сбиваться со своей живой речи в трафаретную, книжную – к чему он был несколько склонен в своих статьях и книгах для взрослых. Работа у него шла споро. Крутящееся под детскими руками непосильное колесо, доводящее до боли в спине, до отчаянья, до изнеможенья, до тщетных попыток к бегству; дружба с татарчатами; хозяин мастерской, городовые; веселое купанье на речке Шайтанке вместе с мальчишками и лошадьми; полицейский участок; холерный бунт – все ложилось на бумагу, не только увиденное автором, но пережитое им, а потому сохраняющее яркость красок и свежесть чувств.
Одну главу повести напечатал ленинградский журнал «Костер»[20]20
1937, № 1.
[Закрыть].
В 1937 году Мильчик был арестован и погиб в заключении. И вот – через века! – стоит передо мною молодой человек, Михаил Исаевич, которого я никогда не видала; тот самый маленький Миша; ныне – высокий, худощавый, застенчивый; уже не волгарь, а ленинградец, уже не рабочий, а интеллигент, и просит меня не отказываться от предложения издательства: написать предисловие к сохранившейся рукописи.
Не назови он себя, я все равно узнала бы его: те же светлые глаза, приветливые сквозь строгость.
Сын просил написать о погибшем отце. Я не вправе была отказаться.
Я выполнила работу и послала ее в издательство к сроку. В своем предисловии писала я главным образом о детстве Мильчика, о колесе в механической мастерской, о встрече его с Маршаком, – но не умолчала и об аресте.
Редакции моя работа понравилась, и повесть с моим предисловием должна была вот-вот пойти в набор.
В конце апреля 1966 года, около 12 часов ночи, на даче в Переделкине раздался междугородний, подпрыгивающий телефонный звонок.
Меня попросил к телефону директор Ленинградского отделения издательства «Детская литература» Н. А. Морозов. Он сказал, что моя статья ему нравится, очень нравится, но он просит убрать один абзац.
– Какой же?
– Ну, там… вы понимаете… мы ведь издательство для детей, а детям не следует омрачать жизнь памятью о тяжелом прошлом.
Этот омрачающий детскую жизнь абзац в моей рукописи читался так:
«В феврале 1938 года И. И. Мильчика арестовали. Да и редакционный коллектив, созданный С. Я. Маршаком, был к тому времени уже разгромлен: кого арестовали, кого уволили».
Я ответила директору, что повесть Мильчика печатается ведь не для грудных младенцев, а для подростков, которым как раз очень полезно вовремя узнать историю своих отцов и дедов.
– Мы не имеем возможности, – ответил директор.
Тогда и попросила прислать мне мое предисловие обратно.
Вместо ожидаемой бандероли я, однако, получила письмо. Привожу его полностью, лишь заменяя инициалами имя и фамилию редактора.
Государственный Комитет
Совета Министров РСФСР
по печати.
Издательство «Детская литература»,
Ленинградское отделение.
28 апреля 1966 г.
Уважаемая Лидия Корнеевна!
Мне известно содержание телефонного разговора между Вами и директором Ленинградского отделения издательства Николаем Антоновичем Морозовым.
Как редактор, я очень сильно огорчена тем, что Вы не пожелали исключить из Вашей вступительной статьи к книге И. И. Мильчика «Степкино детство» один абзац и одну фразу из другого абзаца.
Я понимаю, что Вами руководит, но подумайте о читателях. Своим отказом печатать статью Вы лишаете их удовольствия познакомиться с Вашей хорошей, нужной статьей, гармонически связанной с самой повестью.
Лидия Корнеевна, подумайте еще раз о книге и о читателях.
Поздравляю Вас и Корнея Ивановича с первомайским праздником, праздником Весны и Радости.
С уважением
Р. Ф.
Помню, в этом благожелательном, заботливом письме более всего почему-то привели меня в бешенство слова «Радость» и «Весна», написанные с большой буквы.
Я отвечала так:
5. V.66 г.
Уважаемая Р. И-на!
Вы написали Ваше письмо очень искусно: прочитав его, всякий человек вообразит, будто спор между издательством и автором действительно идет, как у Вас сказано, всего лишь «об одном абзаце и одной фразе из другого абзаца».
Сущие пустяки: издательство просит автора отказаться от нескольких строк вступительной статьи, а капризный автор не желает. И из-за этого, пишете Вы, читатель будет лишен удовольствия «познакомиться с хорошей и нужной статьей».
По-видимому, такая Ваша скрытность относительно истинного содержания нашего спора объясняется тем официальным издательским бланком, на котором Вы ко мне обратились. Бланк со штампом издательства не выдерживает, видимо, прямого разговора ни о жертвах террора, ни об инструкции, обязывающей Вас вычеркивать всякое упоминание о них.
Но я – частное лицо, пишу на обыкновенной бумаге. И скрывать сущность дела мне незачем.
Спор между мною и Вами (издательством) идет не об «одном абзаце и одной фразе», а о крови человеческой и слове человеческом. Автор издаваемой Вами книги, И. И. Мильчик, замечательный писатель и мой большой друг, член партии, человек из народа, старый рабочий, деятельный участник двух революций, был в пору сталинских зверств загублен, убит – вместе с миллионами других неповинных людей.
Должны знать об этом последующие поколения, дети и внуки погибших, или нет?
Я убеждена: должны непременно. Рассказать об этом – и не только в общей форме, но и на примерах конкретных человеческих судеб, прямой долг, дело чести тех, кто остался в живых.
Вы думаете – или обязаны думать – иначе.
Переубеждать Вас я не стану. Но и участвовать в новой лжи, прикрывающей молчанием пролитую кровь, я тоже не буду.
И. И. Мильчик погиб около 25 лет назад; 10 лет тому назад он был реабилитирован посмертно, и через четверть века, во вступительной статье, посвященной его книге и его славной биографии, мы лишены возможности упомянуть – бегло, вскользь, в «одном абзаце и одной фразе» – о его гибели.
Это чудовищно.
Вы делаете мне честь, называя мое предисловие «хорошим» и «нужным», но отказываетесь его напечатать, если я не сниму упоминания о гибели Мильчика. Между тем без этого упоминания «хорошее» и «нужное» предисловие сразу превратится в лживое, то есть тем самым в плохое и вредное. Новым поколениям людей, тем читателям, на чьи интересы Вы ссылаетесь, необходима правда – и правда не только о девяностых годах прошлого века, которым посвящена повесть Мильчика, но и о тех десятилетиях нашего века, когда погибали отцы и деды современных подростков. Давно известно, что история родной страны, правдиво рассказанная, – лучшее орудие воспитания подрастающих поколений. Я вовсе не позабыла о читателе, как предполагаете Вы: именно чувство ответственности перед ним запрещает мне соглашаться на то искажение истины, к которому Вы призываете.
Уважающая Вас
Лидия Чуковская
И тут начались главные мои мучения.
Все друзья на меня ополчились. И – еще горше – сын и вдова И. И. Мильчика. «Если останется ваше предисловие, – объясняли мне, – вы сохраните для других образ этого человека. Откажетесь – издательство ограничится краткой аннотацией. Образа человека не будет… Читатель же и без устраненного абзаца догадается, что случилось: укажите в скобках год рождения и "смерти"».
Быть может, если бы мой отказ ставил под удар самое на– печатанье повести Мильчика – я сдалась бы. Как сдавалась ради рассказов Житкова. Чужой труд, да еще публикуемый посмертно, да еще по желанию вдовы и сына, – это обязывает. Тут призадумаешься волей-неволей. Опубликованию чужой книги мешать грех, и, кусая губы, сдаешься. Но я была уверена, что книгу выпустят и без моего предисловия, а уж своему труду – я хозяйка. Нарушая «гармонию», я потребовала, чтобы мое предисловие было возвращено мне.
Его мне вернули.
Права ли я? Арифметика меня более не убеждает. Быть участником в истреблении памяти? Нет.
А повесть И. Мильчика, к моей радости, в 1966 году вышла. Вместо предисловия – аннотация. Краткая, на полстраницы, толково составленная справка об основных фактах биографии автора. Обо всех основных фактах, кроме насильственной гибели.
«…В феврале 1938 года жизнь И. И. Мильчика трагически оборвалась».
И ведь истинная правда. Не просто оборвалась, а трагически.
…Попал в авиационную катастрофу?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.