Текст книги "Война, блокада, я и другие… Мемуары ребенка войны"
Автор книги: Людмила Пожедаева
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Мой спаситель
Меня, измученную болью,
В крови, в бинтах, в полубреду,
Нес на руках солдат усталый
Через кровавую войну…
Тяжелые смежались веки,
В бинтах гудела голова…
Сквозь бессознательную дрему
Едва расслышала слова:
«Азохен вейн, азохен вейн,
Очнись, дитя, испей водицы…»
И помню горечь на губах,
И помню, как метались птицы.
Глаза за стеклами очков,
Надежность рук, меня несущих…
«Азохен вейн, дитя мое».
Он звал меня из тьмы грядущей…
И приходя опять в себя,
К нему с надеждой прижималась,
«Азохен вейн…» – и он упал…
И наша кровь в одну смешалась…
Меня спасли, меня прикрыли,
Меня не бросили тогда…
И до сих пор я вспоминаю
Его прощальные слова…
Кем был солдат тот безымянный?
Что ты наделала, война!
Нас дома ждали наши мамы,
Его – солдата и меня…
Он не вернется, он остался
Там, в разнотравьи, навсегда…
«Азохен вейн, не надо плакать,
Ты выживи, мое дитя…»
И я живу, живу и помню,
Такое забывать нельзя…
Меня моя дождалась мама,
Его – не встретит никогда…
А мне бы ей сказать спасибо
И поклониться до земли,
Что сын ее, меня, чужую,
Спасал от смерти и войны…
Родные пенаты
Мы жили на ул. Стачек. Наш двухэтажный каменный дом был с трех сторон окружен пятиэтажными домами. В нашем доме было три подъезда с широкими деревянными лестницами. Нашу лестницу всегда мыли с голиками22
Голик – веник из сухих прутьев.
[Закрыть], и она была очень-очень чистая. На лестничной площадке три квартиры. Наша, № 55, была средняя. В квартире три комнаты, кухня и уборная в углу кухни. Коридор длинный и узкий. Наша комната 12 кв. метров тоже длинная и узкая, почти как трамвай. В блокаду мне казалось, что расстояние от двери до окна бесконечно. Нас было четверо – мама, папа, брат и я. Отец был единственный мужчина в квартире. В соседней комнате жили Зойка с мамой и бабушкой. Напротив их двери стоял огромный черный шкаф, пугавший меня в детстве, когда я была маленькой. За шкафом, в торце коридора, комната тети Ксении. Из-за шкафа дверь ее комнаты только приоткрывалась…
Мы любили играть в своем уютном дворе, где под ногами путались куры, где жил задиристый петух, который не жаловал «чужаков». Мама рассказывала, что, когда я была маленькая и шла из булочной с Хлебом и булкой, орава кур набрасывалась на меня и выклевывала куски из прижатого к груди Хлеба. Я отбивалась от них и кричала: «Ой, кулька-ляба меня кусает…»
Когда меня привезли домой после неудачной эвакуации в самом начале июля 1941 г., я долго болела и не могла выходить из дома, пока не заросли «мои боевые раны». А когда стало можно выходить, город показался мне странным и чужим, и я ничего не понимала, что произошло. Окна во всех домах были заклеены крест-накрест бумажными полосками. Всюду эти кресты, кресты… кресты… На улицах, и особенно у Нарвских ворот, стояло множество каменных пирамид и железных «ежей». Некоторые улицы перерыты… Гуляя с соседкой Зоей по окрестностям, мы видели много странного и непонятного. Мы видели зенитки, которые почему-то называли «хлопушками». Видели на крышах звукоулавливатели, похожие на уличные репродукторы, только с изогнутой узкой частью, как у граммофона, и вертелись они в разные стороны и по кругу. Они ловили звуки приближающихся немецких самолетов. Похожи они были на четырехглавых чудищ. Кругом много военных и женщин с лопатами и противогазами. Часто у длинных черных репродукторов собираются люди и слушают сводки с фронтов. Но больше всего меня поражали аэростаты – огромные, серые, они словно плыли по улицам и занимали собой много места. Каждый такой аэростат несли люди…
Вечером город погружался в темноту. Все соблюдали светомаскировку. Поздно ходить не разрешали. Когда начались обстрелы и налеты, все равно было очень страшно, хотя я уже прошла через такое… К страху привыкнуть невозможно… Когда объявляли тревогу, первое время соседка – бабушка Даниловна – хватала нас с Зойкой за руки, совала нам в руки узелки с едой и тащила нас в бомбоубежище. Мы бежали, подгоняемые воем сирены, оповещавшей о налете или обстреле. Мне казалось, что этот противный вой накручивает на себя все мои внутренности и вытягивает их из меня, оставляя внутри острую боль. Когда на Турбинке от прямого попадания рухнул дом и завалил бомбоубежище и мы увидели, как из-под руин вытаскивали мертвых и искалеченных людей, мы перестали ходить в бомбоубежище. Бабушка сказала, что дом наш маленький и фриц его с неба не разглядит, а потому и «бонбу» на него не сбросит, а если «бонба» и попадет в наш дом, то нас завалит не пять этажей, а только два, и что она лучше будет умирать у себя дома…
Недалеко от нас был Кировский завод. Его часто бомбили и обстреливали. Все это доставалось и на нашу голову. И все же, пока было не слишком холодно, мы с Зоей бродили по улицам и везде совали свои любопытные носы…
Было еще тепло, когда немцы начали бомбить город. Мы с Зоей слышали разговоры старших, что в городе во многих местах были сильные пожары и что разбомбили и полностью сгорели какие-то Бадаевские склады, а в них запасы продуктов для всего города. О чем мы могли тогда думать, слушая тревожные разговоры взрослых? Да ни о чем и ничего. Одни сгорели – будут другие… Но очень скоро начали сокращать пайки и мы почувствовали первый голод.
Как-то мама сказала мне, что поедем на Бадаевские и, может, что-нибудь найдем там из продуктов. Не знаю, кому и что там досталось после пожара, удалось ли хоть что-то спасти, но когда мы приехали туда, там, кроме обгоревших обломков да спекшейся земли, ничего не было. Но там были люди. Они что-то ковыряли, долбили и складывали в сумки. Мы тоже присоединились к ним и стали ковырять спекшуюся землю. Это была земля, пропитанная жженым сахаром. Когда наступил отупляющий голод, эта земля очень и очень выручала меня. Я клала в ковшик горсть земли и заливала водой. Земля оседала на дно, «сахар» растворялся, мусор всплывал. Я старалась аккуратно процедить раствор в кружку. Цвет этой жидкости был очень сомнительным, с запахом земли, пыли, гари и еще чего-то непонятного. Зато это «что-то непонятное» было почти сладкое. Вначале мне это не понравилось, и тогда мама убрала сумку, но мыши ее прогрызли, видимо тоже с голода… Тогда мама разложила землю по кастрюлям и спрятала в шкаф, чтобы мыши не перепачкали землю своими каками. А в страшную блокадную зиму этот «чай» согревал и, наверное, давал силы…
Очень была сокращена выдача Хлеба. Я получала всего 125 грамм Хлеба. Люди пухли от голода и замерзали от морозов. У мамы очень распухло лицо и было похоже на восковое. Ходила она, тяжело шаркая ногами. Она их совсем не поднимала, а перетаскивала одну за другой. Я не представляю, как мама могла работать в таком состоянии…
А зима тогда выдалась очень холодная, и как справлялись с ней наши голодные, оскелетившиеся тела, теперь невозможно даже представить…
Отчаяние
Молилась мама, стоя на коленях,
Молилась без иконы и креста…
Молила Николая Чудотворца…
Просила Мать распятого Христа…
Просила чуда – сохранить от смерти
Меня – ее голодное дитя…
Тянула в угол худенькие руки
И горестно смотрела в никуда.
И призывала всех святых на помощь,
Всех мучеников, самого Христа…
Взывала к небесам и Божьим Храмам,
Не верившая в Бога никогда.
Шептали синие иссохшиеся губы
Молитвы, исторгающие боль…
Молилась за меня и проклинала
Блокады беспросветную юдоль…
И я стояла рядом на коленях…
Не зная слов, крестила молча лоб…
А по спине елозили мурашки,
И бил от холода и голода озноб…
Но я ждала, что состоится чудо —
Христос появится из темного угла
И сразу кончится и голод, и блокада,
И прекратится страшная война…
Сводила боль костлявые коленки,
Но мне хотелось увидать Христа,
Которому в слезах молилась мама,
Не верившая в Бога никогда…
Не верила и в церковь не ходила,
Не знала и нательного креста.
И все ж она с отчаяньем молилась
И истово просила за меня…
Мы
Мне трудно определить, что мы из себя представляем. Да и надо ли в этом разбираться? Все мы ходим дорогами судьбы. Можем ли мы сами их менять? Не знаю. Вот и хочется понять, что можно было изменить в нашей жизни, а что от нас не зависело. Где судьба, а где своя воля…
До войны помню родителей веселыми, красивыми и общительными. Мы часто ездили вместе в Детское Село, Павловск, Гатчину… Дома всегда много читали и пели. Отец учил меня рисовать. Он хорошо рисовал. Когда я была совсем маленькой, постоянно бродила за мамой. Мама боялась за меня, когда я была на кухне, и, чтобы я туда не ходила, она в комнате стала привязывать к дверной ручке рыжую или черно-бурую лису. Я их очень боялась и уже не подходила к двери. Я даже не шла к маме на руки, если на ней была любая из лис.
До войны у нас была большая медвежья шкура. Вечерами мы с братом на ней играли, уютно устроившись у ног родителей, и слушали, как они поют или читают. Шкуру мы привезли из Комсомольска-на-Амуре. Отец – специалист-высоковольтник, и его посылали туда работать. Мы были с ним. Родители оба энергетики… Удивительно, но я очень многое помню из той жизни. Помню бараки, в которых жили люди. Помню, как справляли коллективные праздники и как там однажды кто-то напоил меня бражкой вместо кваса, и мне было очень плохо. Помню, как мы с подружкой Инкой постоянно бегали в лагерь к арестантам, вернее, к ним в пекарню. Нас там любили и пекли для нас горячие булочки и поили квасом…
Зимой молоко там продавали без посуды. На рынке оно лежало стопками, как блины. Его, наверное, сначала замораживали в разных неглубоких посудинах, потом вытряхивали из них и так кругами и продавали.
Когда мы вернулись из Комсомольска-на-Амуре, отца забрали на Финскую войну. Помню светомаскировку на окне и синюю лампочку под абажуром. Помню, как с финского фронта вместе с военфельдшером на санитарной машине приезжал мамин брат… Когда папа вернулся с войны, то побыл дома совсем немного, так как вскоре снова случилась война, но уже с Германией. И отца снова забрали на фронт…
Отец, очевидно, хороший специалист. Сразу после войны его назначили главным энергетиком города Штеттина, Штеттинского порта и начальником большой силовой подстанции, которую почему-то называли французской. Город был немецким, но после войны отошел полякам, и отец готовил все энергокоммуникации для передачи польским властям. А сейчас он занимается строительством высоковольтных линий электропередач и подстанций в ЛенВО. Но «на заре туманной юности» были какие-то заморочки с его непролетарским происхождением. Он был сослан на Алтай в с. Угловка, где работал директором малокомплектной школы…
Мама была застрельщицей, активисткой, передовиком и даже членом партии. Но после того, как она вышла замуж за отца, его биография сразу сказалась на ее жизни. Ее исключили из партии, вывели из передовиков, из какого-то там актива и понизили в должности. И вообще дали понять, что она стала сомнительным элементом…
Краем уха слышала о каких-то «ежовых рукавицах». Но тогда для моего детского ума это были смешные колючие рукавички, сшитые из ежиковых шкурок, и не более того. Кстати, не знаю этого и до сих пор. Да вроде мне это совсем и не нужно, хотя выражение «ежовые рукавицы» периодически проскальзывает в разговорах взрослых. Но как все это может быть связано между собой – к своему стыду не знаю тоже. У меня создается впечатление, что у взрослых на какие-то темы наложено жесткое «табу»…
Есть у меня тети и дяди, кузены и кузины, и по линии мамы, и по линии папы. Папины родственники сейчас живут в Ленинграде, Москве и Горьком, а мамины – в основном в Сталинграде. И мой детский путь войны пролег через Горький и через Сталинград дорогами предков. Так где здесь судьба и где своя воля?
Семейный альбом
Фотокарточки довоенные…
Папа, мама, братишка и я…
Вот я плачу, а тут с мороженым…
Вот мы с Зойкой держим кота.
Я в матроске, с косою до пояса,
На качелях у коки33
Кока – крестная.
[Закрыть] в саду.
Здесь мы все на веранде обедаем
В довоенном ушедшем раю…
Вот я с мамой, вот мама с папой,
Вот я с братом, вот вместе все…
Вот у дома я в белом платьице,
С бантом белым на голове.
Босоногая, в светлых трусиках,
Я со смехом бегу под дождем…
Довоенные фотокарточки,
Довоенный семейный альбом.
Вот в снегу я, катаюсь в горки…
Вот на даче… цветы… река…
Это – бабушки, это – дедушки…
Только все зачеркнула война…
Здесь вот мама братишку кормит…
Вот надутая я – в углу…
Тут я вся шоколадом измазана…
Вот с братишкой в обнимку сижу.
Это мама поет под гитару,
Здесь вот с братиком на руках…
Я в блокадной холодной комнате
Над альбомом сижу в слезах…
Как недавно все это было…
Только все разорила война.
Довоенные фотокарточки —
Слабый отсвет былого тепла…
Я
С наступлением холодов дома стало очень холодно, очень голодно, очень страшно и очень одиноко. Мама была на казарменном положении44
Казарменное положение (в военное время) – обязательное постоянное пребывание вне дома – на заводе и т. д.
[Закрыть]. Она работала на Кировском заводе электросварщицей – «варила» бронемаски для танков. Я не слишком разбираюсь в этом, но, кажется, это танковые башни. До войны мама с папой работали на Метрострое. Оттуда папа и на фронт ушел, а мама перешла на Кировский завод, поближе к дому. Я все чаще оставалась одна и днем, и ночью. Вечером я рано ложилась спать. Окно в комнате было занавешено светомаскировкой. Вставая утром, я отгибала небольшой уголок, чтобы хоть что-то можно было разглядеть, и в этой полутьме я пыталась рисовать. Бумаги не было, и я разрисовывала стены прямо по обоям. Рисовала чем придется, что попадало под руку – углем, карандашами, маминой губной помадой, дядиными красками. Он был художником. Это папин старший брат. Он погиб в войну. А я рисовала такие ненужные для семилетней девочки все атрибуты войны – танки, пушки, самолеты, бомбы, взрывы, разрушенные дома и вперемешку с ними цветы, много солнышек с лучиками, детей с папами и мамами, разное сказочное зверье, птиц и все то, на что была способна детская фантазия.
Большую черную «тарелку» репродуктора я никогда не выключала. Я перенесла его с этажерки и поставила в угол кровати, между стенкой и подушкой, чтобы он всегда был под рукой. Я смотрела на него и очень хотела понять, где и как там умещаются дяденьки и тетеньки, которые ведут передачи, и когда они туда забираются. И я представляла себе малюсенькую комнатку, где живут крошечные человечки. Это любопытство распирало меня еще до войны, и однажды, когда никого не было дома, я разобрала по частям это непонятное мне чудо в поисках таинственной крошечной комнатки и ее обитателей. Потом я долго стояла в углу за печкой. А в войну я снова и снова продолжала представлять себе эту крошечную комнатку и ее обитателей. Я была одна, голодная, в очень холодной комнате, где по углам поселился иней, в темноте и постоянном неосознанном страхе. А там у них, в невидимой и недоступной для меня комнатке, так мне казалось, тепло, светло и есть обед… Особенно остро это представлялось, когда передавали, что в Москве был дан обед в честь… До дурноты и отчаяния я представляла себе этот обед, где обязательно есть рыбий жир и к нему кусочки черного Хлеба, посыпанного солью, как нам перед обедом давали в детском саду до войны…
В магазинах ничего, кроме Хлеба, не было. В магазин ходили я и бабушка Даниловна. Но даже если в магазинах что-то и появлялось по продуктовым карточкам, там были страшные давки, а то и драки. Откуда только люди силы брали, чтобы биться смертным боем. А так как Даниловна старенькая, а я маленькая – мы в эти драки не лезли. Затопчут… А на всех почему-то не хватало.
Голод – это страшно, это необъяснимо. Это совсем не то, когда ты просто проголодался. Это постоянная медленная пытка, когда ты готов есть то, что несъедобно, грызть то, что не грызется. Сейчас невозможно даже представить, что тогда я съела у мамы все нитки – и катушечные, и мулине. Сначала я ела только белые нитки. Потом – цветные. Черные нитки были последними. Нитки я скатывала в комочки и сосала их. Это было почти вкусно. Правда, нитки попахивали не то керосином, не то машинным маслом, которым мама смазывала швейную машинку. Высосав из комочка привкус, я долго перетирала его зубами и только потом глотала. Обгрызала даже карандаши до самого грифеля. У них тоже был своеобразный привкус. Но щепки от них я, естественно, не глотала. Сейчас кому рассказать об этом – не поверят. А однажды мама нашла на шкафу, где она до войны хранила мыло и спички, небольшой газетный сверточек. Когда мама развернула его, радости нашей не было границ. Там было около чайной чашки манной крупы, которой мама до войны чистила свои белые фетровые боты. И как только крысы и мыши ее не учуяли! Крупа была, естественно, грязной. Но это была такая мелочь! Мы ее перебрали от видимого мусора. Потом мама насыпала понемногу крупы на чистое полотенце и, накрыв ее второй половинкой, аккуратно простирала ее. Потом в маленький ковшичек, в котором она до войны варила кашку маленькому брату, налила кипяточку и, забелив его, прокипятила чайную ложечку манки. Эту мутную водичку мы выпили с нечеловеческой жадностью. Но после нее есть захотелось еще больше. Но все же это не нитки и карандаши…
Уходя, мама разделила крупу чайной ложечкой и пересыпала эти крошечные порции в пустые пузырьки из под лекарств и сказала, чтобы я заваривала себе кашку один раз в день и только из одной бутылочки. Это ужасно! Тогда я целыми днями сидела или лежала перед открытой дверцей шкафа, где на полке стояли в ряд пузырьки с крупой. Это была очередная пытка. Мне хотелось съесть все сразу. И это было невыносимо. Эта грязная крупа с множеством ворсинок от бот была временным и коротким спасением в этом кромешном голодном аду. Пузырьки дразнили меня, но мама сказала, что если я съем все сразу, то я могу отравиться или у меня будет заворот кишок, и я буду мучиться от боли… И я терпела…
Хорошо, что никто и никогда не будет читать эту мою исповедь. Хорошо, что никого не надо будет убеждать ни в чем. Кто пережил настоящий голод, тот знает, что это такое, а кто не пережил, он все равно не поймет.
Однажды во время обстрела Кировского завода мама не пошла в убежище и осталась в цехе. Снаряд попал в стену, и осколки кирпичей поранили маме лицо, голову и руки. Ее на несколько дней отпустили домой. Дома чаще стала топиться буржуйка…
Вскоре мама сказала, что ей пора на работу, а у меня заканчиваются дрова и надо сходить поискать что-нибудь для буржуйки. Она обвязала себя веревкой и заткнула за нее топор. Меня закутала потеплее, и мы вышли на улицу. Сильный холод дохнул в лицо, и я задохнулась. Мы пошли в сторону Кировского завода. Там были деревянные дома, и там, скорее всего, можно было что-то раздобыть… Наконец мы доплелись до развалин обгоревшего дома. На развалинах копошились люди, вернее, тени. Людьми их трудно было назвать. Движения их были замедленны, а головы были замотаны платками и шалями и похожи были на большие белые шары. Дыхание замерзало, и все вокруг лица покрывалось густым инеем. Вообще людей на улицах было очень мало. Кто-то вез на санках или листах фанеры разную посуду с водой, а кто-то завернутые в простыни или одеяла свертки. Все уже знали, что это умершие. Их везли на кладбище или в накопители. Но были и такие, которые лежали прямо на улицах, там, где их заставала тихая голодная смерть и мороз…
Кое-как откопав и отколов топором несколько каких-то деревяшек, мама их связала, чтобы можно было их тянуть за собой, сунула мне под мышку небольшую доску-огрызок, и мы поплелись домой. К нам присоединилась женщина с ребенком. С виду он казался младше меня и всю дорогу канючил. Женщина не обращала на него внимания и с силой тащила и его, и дрова. А я, наглотавшись холодного воздуха, чувствовала, как в груди у меня что-то давило, словно я долго и быстро бегала. Холод стоял жуткий… Я и сейчас не понимаю, как это неживое тело продолжало еще двигаться. Наверное, по инерции. Я часто падала и никак не могла подняться. Мама помогала мне, а когда мне совсем отказывали силы, кричала на меня, что если я сейчас же не встану, то замерзну и умру. Умирать было уже не страшно… Мама поднимала меня, встряхивала, и мы ползли дальше. Вдруг меня качнуло, нога куда-то провалилась, я схватилась за воздух и плашмя шлепнулась на свою доску. Из носа потекла кровь, заливая рот, глаза и шапку, сразу превращаясь в льдинки. Мама бросилась ко мне, а наши попутчики, не останавливаясь, пошли дальше. Неожиданно начался обстрел. Ныли сирены воздушной тревоги, грохали разрывы, поднимая снежно-коричневую пыль с землей, кирпичами и разными обломками. Мы пригибались, втягивая головы в плечи, словно это могло спасти нас. Мама дергала меня за руку, что-то говорила, а я никак не могла подняться. Валенок с надетым на него ботиком с черным бархатным отворотом застрял где-то там под снегом. Нога была больно вывернута. Мама с трудом высвободила мою ногу из валенка и, пока я сидела на снегу со слипшимися от слез и крови глазами, пыталась выдернуть валенок из неожиданного плена. А он никак не поддавался. Нога без валенка быстро окоченела. Все же валенок оказался в руках у мамы, но без ботика. Он остался где-то «там». Мама сразу сунула валенок себе под пальто, чтобы он хоть чуть-чуть согрелся, и начала оттирать мне застывшую ногу. Потом она обтерла мне снегом лицо и шапку от крови, велела мне держаться за веревку, которой тащила дрова, и мы поплелись дальше. Ногу ломило. Идти было больно. Лицо, мокрое от слез, остатков крови и снега, совсем обледенело. А мама торопила меня, так как обстрел продолжался. Неожиданно мы наткнулись на наших попутчиков. Они лежали на окровавленном снегу, засыпанные слоем мусора и кирпичей. Наверное, их убили… Мы обогнули их и пошли дальше. Было ли это потрясением? Наверное, нет. Такое стало обычным явлением после обстрелов и бомбежек…
Это был очень неудачный день. Дома нас ждала другая беда… Кастрюля с хлебом стояла на столе, а крыса сдвинула тяжелую чугунную сковородку, которой была накрыта кастрюля, и сожрала весь наш Хлеб. Маму это так потрясло, что с ней что-то случилось. Не раздеваясь, она опустилась на кушетку около стола и уставилась на кастрюльку. Потом как-то судорожно открыла рот, схватила воздух, и мне показалось, что она хотела что-то сказать, но не смогла. Я испугалась и начала трясти ее, что-то ей говорила, гладила ее, но она словно оцепенела. От страха я заревела, и мама очнулась, но как-то странно. Она плакала навзрыд, просила у меня прощения, ругала крысу и еще кого-то… Отдохнув, мама решила поймать ту злополучную крысу. Она осмотрела пол и углы, где могла быть нора, полезла в угол за печкой. Она разобрала сложенные там остатки дров и выкинула из-за печки сандалик и панаму брата. Вымела оттуда и бутылочку из-под духов. Наверное, маленький брат, играя, забросил все эти вещи за печку. Я подняла бутылочку, а в ней оказались кусочки печенья. И это тоже была проделка брата – затолкать-то затолкал печенье, а вынуть не смог и забросил ее за печь. Я показала ее маме. Страшно было смотреть, как нетерпеливо мама пыталась выколотить из достаточно узкого горлышка эти кусочки. Как она сердилась, что прилипшие к донышку бутылочки кусочки печенья не поддавались маминым усилиям. Она даже собиралась ее разбить. Наконец она догадалась налить туда теплой воды и, когда печенье размокло, разболтала все и дала мне выпить. В бутылочке еще сохранился стойкий запах духов, и печенье тоже пропиталось этим запахом. Во рту у меня тоже был запах духов. Но я была готова все время есть такие крошки, лишь бы их было побольше…
Как-то ночью дом здорово тряхнуло. Со звоном посыпались стекла, обваливалась штукатурка, что-то падало, сыпалось, гремело… Я в ужасе спряталась под ворох одеял с головой, и что происходило со мной, не поддается описанию… За стеной кричали соседи, но что у них произошло, я не знала и не знала, что делать. Утром выяснилось: в конце коридора, между шкафом и дверью тети Ксении влетело что-то непонятное – то ли бомба, то ли снаряд. Я в этом не разбиралась. Странно, но эта «то ли» не взорвалась. Но очень пострадали комнаты соседей и коридор. Там была огромная гора завала – завалился потолок и балки…
Соседи перебрались ко мне, и мы вместе с тетей Ксенией привели комнату в какой-то порядок. Окно заделали дверцами от шкафа и заложили подушками и одеялом. Теперь мы спали втроем на одной кровати – я, Даниловна и Зойка. Зоя была школьница. Она была лет на 5–6 старше меня. Спали одетыми. Надевали на себя все теплое, что находилось в доме, и не разбирали, что чье. Но и это не спасало. К утру замерзала даже вода в ведре. Страшно было выбираться из-под одеяла. Зима оказалась тягучей и бесконечной.
А я снова и снова возвращаюсь к нерешенному вопросу: «Почему мама не отдала меня в детское учреждение?» Но если вспомнить, как мама отбивалась от докторов, которые хотели отправить меня в больницу после того, как я вернулась после неудачной эвакуации в июле 1941 г., вся изувеченная, после того, что с детьми случилось в Демянске и Лычкове, мама потеряла доверие к людям и больше не хотела и не решалась отдавать меня чужим людям, в чужие руки…
И еще чуть-чуть о сплетнях… Я и сейчас не могу многого себе объяснить, хотя мне уже 16, а потому фиксирую для памяти только то, что происходило именно со мной, и только то, что помню и знаю сама. Чего не знаю, запишу как сплетни, в правоте которых теперь приходится убеждаться все чаще. Я неоднократно слышала тогда и особенно часто теперь, что многие, очень многие люди безбедно жили во время блокады. Для них голода не существовало. У многих были даже деликатесы. На черных рынках можно было купить или выменять все, что угодно. А как же Законы военного времени? Почему не пресекались подобные явления? Откуда торговцы брали «лишний» Хлеб, чтобы торговать на рынках, когда вокруг массово гибли от голода люди? Почему город вымирал, а мародеры собирали целые коллекции старинных вещей, обирая квартиры уехавших и умерших жителей?.. Кто объяснит? Взрослые только отмахиваются или вечное: «Много будешь знать – скоро состаришься». А однажды услышала необычный ответ: «Многие знания рождают большую печаль». Над этим стоит подумать, но вопросы остаются… Остаются и сомнения…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?