Текст книги "Поэтка. Книга о памяти. Наталья Горбаневская"
Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Наталья Горбаневская
Быть матерью я никогда не боялась
Вокруг меня было немало матерей-одиночек. Моя мама с двумя детьми, я с двумя сыновьями. И относились к ним, к нам нормально, никакого отталкивания не было. И церковных противоречий у меня на этот счет нет. Я, конечно, рада, что мой старший сын женился на матери своего второго сына и что они венчались, но я их так же любила, когда они долго просто жили вместе. Как до сих пор живет мой младший сын со своей женой и двумя младшими дочками.
Чему научило материнство? Ох, очень трудный вопрос. Главное – считаться прежде всего не с собой… Никаких страхов не прибавилось, и бороться с ними не приходится. Вот, кроме страха Божьего – не делать плохо, чтоб не огорчить. Но это-то страх нужный.
…Быть матерью я никогда не боялась. Только в первое время боялась пеленать и купать ребенка – не переломаю ли ему ручки и ножки. Ну. Это другое дело. А что я боялась своей матери – это как бояться Бога: бояться опечалить.
В моей семье ласки не были приняты, мама целовала меня только маленькую. Но, знаете, это просто была сдержанность в проявлении чувств, что тоже очень ценно.
…До моих четырнадцати мы – мама, бабушка и брат – жили в полуподвале, в сырости и темноте. Но ведь вокруг почти все жили примерно так же. По бедности научилась, наверное, извлекать удовольствие из малого. Например, бабушка варила лапшу в воде, а я съедала сначала эту воду, потом лапшу и говорила: «У меня первое и второе». Сейчас у меня относительный достаток: пенсия, которой хватает на квартиру, электричество, газ, Интернет, а остальное зарабатываю всякой внештатной работой. Главным образом постоянной работой в «Новой Польше». И считаю, что живу роскошно[4]4
Из интервью Таше Карлюке. «Крапна», март 2012.
[Закрыть].
Матрена Павловна Милеева (Мотя), приемная дочь Е. С. Горбаневской
Моя названая сестра Наташа
Моя фамилия Данчевская. Отец мой был арестован. Мама пошла доказывать, чтоб папу освободили, и не вернулась. Папа, кажется, был поляк – наверное, поэтому и загремел. Мне тогда было шесть лет, седьмой пошел год[5]5
См. также с. 34 наст. издания. Историю Моти Н. Горбаневская помнит иначе. – Примеч. ред.
[Закрыть]. Жили мы под Винницей. Мама учительствовала в Виннице. А с Анной Федоровной, бабушкой Наташи, они вместе учились в Воронеже (Воронежская женская гимназия Нечаевой), так что знали друг друга по прежней жизни.
Я (после ареста родителей) жила в детском доме недалеко от подмосковного Раменского, и Анна Федоровна была у нас воспитателем. Как-то она узнала, чей я ребенок – наверное, по личному делу, по фамилии. Жили они тогда в самом Раменском, и Анна Федоровна стала брать меня к себе домой на выходные, на праздники… Жили они вчетвером – бабушка, Евгения Семеновна и Наташа с Витей. Они были меня младше.
Потом детдом перевели из Раменского в Москву, и Горбаневские в это время в Москву переехали. И постепенно как-то получилось так, что я больше у них, чем в детдоме. Евгения Семеновна приняла меня как дочь, я и звала ее всю жизнь мамой. Детдом был на Арбате, на улице Молчановка, такие красивые домики вокруг, Собачья площадка…
Мы с Наташей любили там гулять. Почему Собачья площадка? Говорят, купец какой-то там жил, который очень любил собак, много их держал, разные породы – и он построил такой сквер круглый, большая поляна посредине и тумбы мраморные. А в середине – клумба, цветы, скамеечки. На каждой тумбе – собаки разной породы, и от каждой идет цепь к другой – очень красиво. Дети на этих собак лазили. Кормили их. И Наташа тоже.
Жили они уже на Садовой, дом 20. Евгения Семеновна преподавала иностранный язык в училище высшего командного состава. И работала в Книжной палате библиографом. И еще переводы делала. Придет с работы, чаю нальет, хлебанет и опять пишет. Лампа настольная горит. Мы уснем, а она всё сидит. Бабушка скажет:
– Женя, ложись.
– Сейчас-сейчас.
Они очень дружны были. Понимали друг друга…
Наташа читать еще не умела, но книжки с картинками любила. И сама выбирала, что хочет: перелистнет – это ей не нужно, а вот это читай. Характер был. В детсад Наташа не ходила – да и не было их тогда. Бабушка за ней смотрела. А когда пошла в школу, в первый класс, то маме сказали: ваша девочка нам мешает. Она знала больше, чем учитель. Это всё бабушка, Анна Федоровна, с ней занималась. И с Витей тоже. Маме некогда было, она очень много работала. Но помню, что мама брала Наташу к себе на работу на праздничные вечера – 7 ноября или 1 мая – и Наташа читала там Маяковского. Очень его любила. И даже не так картавила, как дома. Память у нее была великолепная.
Анна Федоровна очень добрая была и умная. Языки знала. Интеллигентная, душевная. Зависти никакой ни к кому. Просто святой человек. Когда был голод, муж ее остался на Украине. Она в Москве с детьми. Было их у нее четверо – Валя, Оля, Женя и Лида. Все девчонки, все учились. В общем, она к мужу на Украину не поехала, и он там женился. Анна Федоровна с его женой переписывались всё время.
Шить умела. И меня научила. Машинка у нее была швейная. Четыре девочки всё же росли – попробуйте их обшить. Как Анна Федоровна относилась ко мне! Когда я ссорилась с подругой, она говорила: Мотенька, ты ее не трогай, она из другого теста. Тебя можно лепить. А ее нет… Учила быть доброй, нежадной, помогать другим. Даже в ущерб себе.
Когда я уже закончила школу, Анна Федоровна сказала: надо будет анкету заполнять, автобиографию писать. Пиши, что ты родителей не помнишь. Детдомовская – и всё тут. Так я с тех пор и писала – детдом. Как-то раз меня спросили, что, ты про родителей своих совсем ничего не знаешь? Не знаю, говорю…
…Конечно, мы жили очень скромно. Но бабушка всегда всем поровну делила. Было три мисочки (моя до сих пор сохранилась) – у Вити побольше, у Наташи поменьше, у меня такая средняя. У Вити зеленая, у меня коричневая, у Наташи какая-то коричнево-зеленая была. Я как дочка, как все, разницы не было. Мама рано убегала, а я когда попозже уходила на занятия, бабушка резала хлеб всем поровну – мне, Наташе и Вите. Длинная комната шкафами была разгорожена. Там за шкафами спали я, Витя и Наташа. А в другой части спали Анна Федоровна и мама.
Про Витю. Анна Федоровна ругала Евгению Семеновну, что она не вышла замуж за Витиного папу, дядю Леню. Он был ленинградец, очень хороший человек. Почему она с ним не поехала, не знаю. И у Вити отчество мамино – он тоже Евгеньевич, как и Наташа.
Уже незадолго до смерти Евгения Семеновна, когда сын Витя потребовал отдать ему письма отца, чтобы подать на наследство, уничтожила их на моих глазах. А я знаю, что она часто эти письма перечитывала. Это были письма молодости, любви, переживаний.
В нашем дворе жила тетя Шура, мамина подруга, тоже в Книжной палате работала. У них жила племянница Галя. Витя уже в техникуме учился. У нас тесно, а тут тётя Шура и говорит: пусть приходит к нам, чертежами занимается. И он стал туда ходить. А Галя старше его, умная… В общем, получилось так, как получилось… Тётя Шура взялась за маму: как же так, он это самое… А мама: рано жениться, он еще учебу не закончил. Когда они всё-таки поженились, Галя этого забыть не могла – и не скрывала этого. И Витю она зажала, он стал редко у нас появляться. И мама и бабушка очень тогда переживали. Галя родила мальчика – Мишу. Потом, когда Витю направили по работе в Челябинск и там радиоактивные выбросы случились, он попросил маму, чтобы она приехала, забрала Мишу. Мы тогда переехали на «Сокол», получили большую комнату, на Песчаной. И мама привезла туда Мишу, нянчилась с ним, пока они там отбывали. Наташа уже училась. Отношения ее с Витей к этому времени были… да их почти уже и не было. А когда она вышла на Красную площадь, то совсем обострились. Мы прятали детей. Ясик, наверное, помнит, Галя писала «куда надо», что ей их доверять нельзя, Витя несколько раз приходил в дом. «Мотя, ты имеешь влияние на Наташу. Поговори с ней». Я сказала, что она взрослый человек и сама знает, как ей поступать, она выбрала эту стезю. Но я хочу сказать, что Витя пострадал от «родственных связей». Как только Наташа уехала и тут заварилась эта каша, его уволили с хорошей работы. Уволили – и больше никуда не берут. Он очень переживал.
…А Мише родители запретили с нами общаться. Это тоже был большой удар для мамы. Когда нужно было, она спасала Мишу. А потом он знать нас не знал. И когда Евгения Семеновна, его бабушка, умерла, он даже не приехал на похороны.
…Евгения Семеновна неожиданно ушла. У нее до самого конца была светлая голова. Статьи мне в газетах читала. А как они с моим мужем азартно смотрели футбол! Мама болела за «Спартак», а Юрий Иванович – за ЦСКА.
Я много чего уничтожила из бумаг. А вот письмо от Наташи сохранилось… она прислала вскоре после своего отъезда:
«Дорогие Мотя и Юра! С Новым годом! Я вас помню и люблю. Помню вас и всегдашнюю вашу любовь и доброту к детям и маме. И что ни в какие трудные минуты вы нас не покидали. Я не пишу почти никому, кроме мамы. Некогда. Но надеюсь, она вам показывает мои письма. Целую вас обоих, особенно тебя, моя дорогая и родная сестра. Наташа».
Анна Горская (Анка), «приемная дочь» Наташи Горбаневской
Я не успела сказать, как ее люблю
Когда в 1980 году в семнадцать лет я приехала в Париж на каникулы и случайно познакомилась с Наташей, я никак не могла представить себе, что год спустя политические события в Польше приведут меня опять к ней, что ее русский дом станет моим вторым домом, ее русская семья – моей второй семьей, ее русский язык – моим вторым языком, а я сама, начиная с какого-то момента, – приемной польской Наташиной дочкой (как она любила меня представлять). И так получилось, что моя судьба срослась с семьей Горбаневских на долгие, долгие годы.
В дальнейшем я переехала жить в пригород и обзавелась большим количеством собственных детей, но еще не так давно у меня получалось время от времени вырываться из «водоворота» моей безумной жизни и приезжать к Наташке на «каникулы». Тогда она ждала меня со вкусным ужином, я оставалась на ночь на раскладушке, а на следующее утро мы шли с ней пить кофе, играть во флиппер и покупать какие-то финтифлюшки. Этот отдых никогда не длился дольше одних суток, но как же это было здорово!.. Мне казалось, что я возвращаюсь на двадцать пять лет назад, во времена беззаботной жизни на улице Гей-Люссака.
И хотя, уезжая, я всегда обещала Наташе и себе, что скоро опять приеду, но в последнее время всё реже и реже удавалось нам с ней сорганизоваться: она без конца была в разъездах, а я – замотана, постоянно откладывала на потом следующий мой визит. И так последний раз мы с ней виделись в мае, за полгода до ее смерти.
Вечером 29 ноября Ясик сообщил мне, что случилось, и я поняла, что на этот раз наша встреча отложилась навсегда. Я решила немедленно поехать в Париж к Наташе, чтобы хотя еще немного побыть рядом с ней. Мы остались в небольшом кругу почти до утра, но, несмотря на огромное горе, нам было хорошо и спокойно, казалось, что она просто легла отдохнуть, как это не раз бывало.
По дороге назад домой я ловила себя на том, что пытаюсь перед ней извиниться, объяснить, досказать, что не успела: и как ее люблю, и как без нее грустно и пусто. Дома, несмотря на то что было уже четыре часа утра, я, как ни странно, села к компьютеру и каким-то образом оказалась в YouTube. Там я сразу увидела длинное интервью Наташи в трех частях, записанное чехами в августе 2013 года, по поводу пражских событий. Оно меня заинтересовало, и, несмотря на страшную усталость, я решила хоть немножко его послушать. Первые пять минут Наташа описывает свое детство до войны, в особенности говорит про бабушку и маму и вдруг приостанавливает этот рассказ и объясняет, что хочет что-то добавить про один важный момент, а именно про то, как ее мама и бабушка «приголубили» в те далекие времена молодую украинскую девушку и считали ее потом до конца приемной дочкой, и что так же у нее, Наташи, больше тридцати лет назад появилась в Париже приемная дочь, польская девушка Анка, которая «…до сих пор совершенно родной человек в нашей семье…».
В этот момент мне показалось, что я очутилась в другом измерении: только что, полная печали и угрызений совести, покинула ее тело, и тут вдруг в этом случайно найденном интервью появляется Наташа, как живая, на середине рассказа делает отступление, спокойно, с улыбкой заявляет, что я, Анка, – ее приемная любимая дочь, а потом возвращается дальше к своей истории.
Трудно передать эмоции и чувство благодарности, которые во мне всплыли! Я была всегда убеждена, что наши любимые дорогие близкие, которых Господь забрал уже к себе, всегда рядом с нами, но мне даже не снилось, что когда-то я получу такое ощутимое доказательство их живой любви, которая (теперь я это знаю точно) является языком душ, а Наташа, как известно, удивительно способна к языкам…
Внуки и младшие друзья
Наталья Горбаневская
У меня с ними нежные отношения
С внуками у меня хорошо. Даже с младшими внучками, которых я часто не понимаю (они говорят только по-французски, а я не понимаю из-за глухоты) у меня очень нежные отношения. Правда, тут я должна сказать, что у меня удобная роль бабушки, появляющейся время от времени из ниоткуда, привозящей подарки и потом исчезающей. Нянчить – как это положено бабушкам – мне приходилось только своего парижского внука. Со старшими (внуком-поляком и особенно внучкой-москвичкой) у меня очень близкие отношения, можно назвать их дружбой… У меня вообще много младших друзей – детей и даже внуков моих старых друзей[6]6
Из интервью Таше Карлюке. «Крапна», март 2012.
[Закрыть].
Анна Красовицкая (Нюся), внучка Натальи Горбаневской
Ее сила всегда со мной
1.
Не знаю, насколько я любимая внучка – у нее три внучки и два внука прямых, не считая наших многочисленных кузенов и кузин, которых она также ужасно любила и которые ужасно любили ее. Знаете, бывают заботливые бабушки, бывают просто бабушки, с которыми ты рядом живешь, а она была бабушкой, которая помимо какого-то огромного уважения вызывала огромную любовь. Это было что-то совершенно невероятное, бабушка, которую растянуло на три страны: Польша, Россия, Франция. И ей удавалось быть нам всем действительно бабушкой. Но при этом еще и абсолютно гениальной бабушкой, которая приезжала к каждому из нас, таскала нас по книжным магазинам, говорила с нами, к которой мы приезжали во Францию, говорили, играли во флиппер, занимались всякими разными вещами. Я говорила об этом с папой – у нее не было ни малейшего не то что желания, а даже мысли на кого-то давить. В семье, наверное, это очень важное качество, потому что, когда она приезжала ко мне и к Артуру, водила нас, маленьких, по книжным магазинам, а мы говорили: «Я хочу “Гарри Поттера”!» – или что-то такое, она никогда не говорила: «Нет, не читай этого!» Она говорила: «Я тебе этого не куплю, но вот тебе деньги, покупай сам!» Это было гениально. Помимо этого, конечно, мы все осознавали, кто она такая и что она сделала, поэтому, когда были похороны – на которые я, спасибо большое Саше Поливановой и всем, кто в этом участвовал, успела, – а ее хоронили на Пер-Лашез, где также похоронен Джим Моррисон, один из наших кузенов сказал Петьке:
– Твоя бабушка крутая, она будет лежать на одном кладбище с Джимом Моррисоном!
На что Петька ему ответил:
– Нет, это Джим Моррисон крутой, он будет лежать на одном кладбище с моей бабушкой!
2.
…Если бы не бабушка, я бы ни за что не села за клавиатуру и не стала бы это всё писать.
Начну с чего-нибудь недалекого. Недавно я сняла огромный подвал, в котором мы с моей подругой пытаемся сейчас сделать мастерскую. Наша с бабушкой последняя встреча была как раз в тот день, когда мне предстояло увидеть это странное место. Тогда она сказала, что в следующий раз, когда приедет, весной, она остановится у меня, так как подвалы ее совсем не пугают. Еще в детстве она какое-то время жила в подвале. Там было ужасно сыро, и ее бабушка, Анна Федоровна, часто перекрашивала стены, так как от сырости с них всё время облезала краска. Бабушка на удивление редко рассказывала мне о детстве и вообще о ее неполитической жизни в России. Может быть, она считала, раз уж я здесь живу, то мне и не очень интересно будет об этом слушать. Даже самая запомнившаяся мне история про ее маму, Евгению Семеновну, происходила в парижских декорациях. Бабушка рассказала ее, когда мы гуляли по Парижу и я в очередной раз пожаловалась на то, что совершенно в нем не ориентируюсь. Собственно, это даже не история, а так, фраза. Приехав в Париж, Евгения Семеновна сказала: «Тут каждая улица невероятно красива! Ведь, посмотри, Наташа, все дома разные!»
У бабушки к каждому городу было какое-то свое отношение. Даже так с каждым городом у нее были свои отношения. Например, когда где-то в Париже решили проложить трамвайную линию, она воскликнула: «О! Это для меня! Я ведь обожаю трамваи!» Это так и было. В Москве, когда я жила на «Шаболовской», от моего дома до «Октябрьской» или до «Чистых Прудов» мы ездили исключительно на трамвае.
Наверное, говорить о близких людях всегда сложно. Ты не можешь вот так взять и сказать: она была такой-то и такой-то, или рассказать какой-то определенный момент ее жизни, чтобы все сразу поняли, какой она была. Не выстраивается полная картина. Только куча мелочей.
Вот мы в Париже, и бабушка в который раз заказывает “Un café serré, et une grenadine pour la jenne fille”[7]7
Крепкий кофе и гренадин для девушки (фр.).
[Закрыть]. Вот она в Москве, на презентации «Полдня», стоит на сцене и выглядит очень маленькой, но, может быть, мне кажется, потому что я плохо ее вижу: в этот момент я ее «цветоносец», то есть завалена букетами выше глаз. Вот мы в Петербурге, у меня единственный выходной на съемках, я бегу встречаться с бабушкой, она звонит и просит срочно купить ей колготки. А я в Питере третий раз в жизни, опаздываю, теряюсь и в итоге отдаю ей свои колготки. Синие, в мелкую звездочку.
Она, кстати, была в моей жизни главной «подружкой». То есть именно с ней мы долго и с удовольствием ходили по парижским рынкам, приобретая какие-то цветастые юбки, всё время делали друг другу комплименты в адрес новой кофты-юбки-куртки, менялись одеждой. Причем обмен одеждой начался удивительно рано, когда мне было лет двенадцать. Нет, конечно, мы говорили обо всяких-разных умностях вроде политики или литературы с поэзией. Именно благодаря бабушке я сумела по-настоящему полюбить разную поэзию, а не зацикливаться на двух-трех любимцах. Но всё равно это волнительное чувство, когда бабушка говорит: «Мне тут пара кофточек в спине маловата».
Для меня этот обмен носил еще и какой-то символический характер: казалось, что вместе с рубашками-юбками мне от нее передаются ум, сила, стойкость, отвага и прочие, какие-то нечеловеческие качества. То, что отражалось на всей ее жизни, на непринужденности, на том, как и что она говорила. Да что уж там, по-моему, у нее получались стойкие котлеты и отважные супы! Теперь я ношу ее часы и каждый раз, смотря на них, думаю, что эта сила со мной.
Как личность она казалась мне недосягаемой. И только теперь я понимаю, что можно быть на нее похожей.
Сейчас я отважилась выучить польский. Как раз на днях пришлось очень пожалеть, что не могу рассказать ей, как меня рассмешило слово «вализка» – «чемодан». Valise – чемодан или просто дорожная сумка по-французски, а суффикс «к» и так уже всем понятен.
Наталья Горбаневская
Письмо внучке Нюсе
Милая моя Нюся!
Я только что (4 февраля, а пишу 6-го) вернулась из Нью-Йорка, где был фестиваль под громким названием «Шедевры русского андеграунда», и я оказалась одним из этих «шедевров». Фестиваль устраивало тамошнее общество камерной музыки, и музыкальная программа была действительно вся потрясающая. Я не была на первом из трех концертов, так как нас, стихотворцев, пригласили не к началу фестиваля, но видела его программу: Шостакович, Шнитке, Уствольская (которую я никогда не слышала, но один мой нью-йоркский приятель сказал, что для него это оказалось самым замечательным) и прочие. А в тех двух концертах, которые я слышала, самое сильное впечатление на меня произвели сочинения Сильвестрова и Канчели. У вас в Москве их, конечно, играют, так что поди послушай когда-нибудь. Ходишь ли ты вообще на концерты? Думаю, что да, раз сама начинала учиться музыке. Мне очень жаль, что ты бросила: у меня у самой ни слуха, ни голоса, и я всю жизнь завидую музыкантам.
Кроме концертов и лекций о музыке советских времен (ты видишь, что «русский андеграунд» тут был очень условен: кроме украинца Сильвестрова и грузина Канчели, были и люди из других бывших советских республик, а ныне самостоятельных государств), на фестивале была выставка двух фотографов и два поэтических вечера (и к ним тоже лекция-дискуссия о поэзии, но я туда не пошла, так как дискутировали по-английски, а я по-английски ненамного больше могу сказать, чем «Ай донт спик инглиш», а понять – еще меньше. Я ведь довольно глухая и поэтому на всех языках говорю лучше, чем понимаю, – а можно сказать и так: понимаю еще хуже, чем говорю).
Сначала организаторы фестиваля планировали эти вечера как некий довесок, и план был такой, что два русских поэта, живущих в Америке, будут читать на этих вечерах стихи разных русских поэтов в оригинале, а американские поэты – в переводе. Но потом они (организаторы) где-то достали денег и пригласили поэтов из России, Европы и самой Америки – оплатили дорогу, гостиницу и еще дали на карманные расходы. Поэтому стихи в оригинале читали сами авторы, а в переводе – как и планировалось, два американских поэта.
Но мне позволили прочесть еще и стихи без перевода, так как на время фестиваля как раз приходилась седьмая годовщина смерти Иосифа Бродского, и я прочла стихи, которые когда-то написала, узнав о вынесенном ему приговоре (знаешь ли ты всю эту историю? – если нет, найди и прочти; если не найдешь, я тебе напишу, как это было), а потом тот стишок, что написала на его смерть («Новые восьмистишия. 7»). Я их тебе посылаю, чтобы ты видела, что к чему.
Перед «Тремя стихотворениями Иосифу Бродскому» я все-таки попросила перевести мое к нему объяснение, так как оно имело прямое отношение к камерной музыке, а значит, могло быть интересно и организаторам, и слушателям, среди которых, наверное, было немало постоянных посетителей концертов этого общества. Эти стихи я написала, как выше сказано, узнав о приговоре Бродскому (его приговорили к пяти годам ссылки за «тунеядство», а на самом деле – за то, что он писал стихи, которые не нравились советским политическим и литературным властям), а узнала я об этом в антракте концерта камерного ансамбля старинной музыки под управлением Андрея Волконского (тоже, кстати, замечательный композитор, и его тоже играли на этом фестивале; а в СССР его сочинения исполнялись всего лет шесть, последний раз в 62-м году, и в 73-м он эмигрировал); в программе концерта был среди прочих старинных композиторов и немецкий композитор XVIII века Телеман. Вот отсюда в стихи Бродскому попали и музыка вообще, и Телеман – «дальночеловек» (Telemann: Mann – по-немецки «человек», а «теле-» – по-гречески «дально-», как в телефоне, телеграфе и вообще всякой телесвязи).
Поэтические вечера прошли с аншлагом, т. е. все билеты были проданы, и даже мы не могли помочь своим знакомым, которые не позаботились обзавестись билетами заранее. Причем публика была большей частью чисто американская, хотя и тамошних русских было много. Газета «Нью-Йорк таймс» написала, что такого – чтобы на поэтические вечера были проданы все билеты – не бывает, «потому что не может быть». Правда, по рассказам моих нью-йоркских друзей, в Америке сейчас вообще резко повысился интерес к поэзии и, более того, к стихам с рифмами и метрическим ритмом (если каких слов не понимаешь, напиши мне, я тебе всё в следующем письме объясню). Интересно, что такой поворот (а то у них все писали верлибром) отчасти связан с распространением музыки «рэп» и пения в ее ритмах. Ты, наверное, знаешь, что такое «рэп», а я вот только знаю, что такой вид музыки существует, а что это такое и с чем ее едят – понятия не имею. Но спасибо ей за то, что заставляет слушать стихи.
Кроме того, в те же дни у некоторых поэтов были выступления перед русской публикой. У меня даже два, и на первом среди слушателей был, например, Михаил Барышников. Если ты не знаешь, кто это, спроси у мамы.
Когда я приехала в Нью-Йорк, там стояла почти русская зима. Снег лежал отчасти и на улицах, а в Центральном парке всё было бело. Я раньше несколько раз бывала в Нью-Йорке, но до Центрального парка у меня всё как-то руки не доходили (то есть ноги). А в этот раз я жила в гостинице в двух шагах от него, и, когда собралась в музей «Метрополитен», оказалось, что самый короткий путь – пройти наискосок через Центральный парк. Когда я пошла в музей «Метрополитен» второй раз, то я немного проехала на автобусе, а потом пошла опять по Центральному парку, по его северной окраине (я жила почти на углу западной и южной), и там был каток, который расчищали от снега, но еще никто не катался, это было утром. Перед катком – памятник Гансу Христиану Андерсену вместе с Гадким Утенком, который поставила датская община США, а за катком – тоже бронзовая Алиса с Белым Кроликом (но он не белый, а опять-таки бронзовый), Сумасшедшим Шляпочником и Чеширским Котом, и вокруг них – детская площадка. И уже в самом углу парка – еще одна детская площадка, и написано на бронзовой же табличке, какой миллионер позаботился о том, чтобы ее тут устроить; перед ней стоят Три Медведя – нет, Три Страшных Медведя: один – на задних лапах, готовый броситься, а по его сторонам – два на четырех лапах и тоже явно изготовившиеся к атаке. Но – нигде не написано, кто автор этой скульптуры. Я специально обошла ее всю вокруг… нет, ничего, никакой таблички, ни бронзовой, ни хотя бы фанерной: скульптор остался неизвестным.
А в музей «Метрополитен» я попала тоже впервые в жизни. Когда я это сказала по телефону твоему дяде Ясику, он меня спросил: «Так зачем же ты раньше туда ездила?!» И он прав: если у человека даже нет никакой другой цели, то ради одного этого музея стоит поехать в Нью-Йорк; а если есть другая цель, как она была у меня всегда, в том числе и теперь, – всё равно надо идти в музей каждый раз. Недаром, побывав там единожды, я через день отправилась туда снова. Там множество замечательных картин, но меня больше всего потряс Дега.
Знаешь, у нас в Париже есть замечательный музей Орсе (когда ты приедешь, мы обязательно туда пойдем), где самое лучшее в мире собрание импрессионистов и постимпрессионистов (это вообще музей XIX века), но Дега в музее «Метрополитен» не уступает нашему парижскому собранию. А кроме того, вообще, когда я стояла перед этими картинами, у меня было ощущение (которого раньше никогда не было даже в Орсе), что Дега – попросту «лучший художник всех времен и народов». Там и другие замечательные художники, такие «самые главные», как Сезанн, Ван Гог, Эдуард Мане, но все-таки и в Париже, и в Голландии (где два музея Ван Гога) я видела всех этих художников побольше картин, и зачастую более важных, а Мане еще замечательный есть в Лондонской национальной галерее. Посылаю тебе несколько открыток Дега, Сезанна и Ван Гога из собрания музея «Метрополитен». (Пойдя во второй раз, я видела и старых художников: голландцев, итальянцев – зал старых испанцев был закрыт, – но от них все-таки опять вернулась к Дега.)
Всё это письмо я пишу под Окуджаву, под компакт-диски, которые купила в Нью-Йорке, а точнее, на Брайтон-Биче. Это такой район, где живет великое множество русских эмигрантов. Идешь – вывески на магазинах и ресторанах по-русски (конечно, и по-английски). И там я тоже побывала впервые – видишь, сколько у меня было «впервые» в Нью-Йорке в мои почти 67 лет. А представляешь, сколько у тебя в жизни будет всяких «впервые»! Только в Париже, когда приедешь, ты побываешь уже во второй раз. Но в музее Орсе – впервые![8]8
«Русская мысль», № 4443, 13 февраля 2003.
[Закрыть]
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?