Читать книгу "Сквозь зеркало языка. Почему на других языках мир выглядит иначе. Гай Дойчер. Саммари"
Автор книги: М. Иванов
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Сквозь зеркало языка. Почему на других языках мир выглядит иначе. Гай Дойчер. Саммари
Оригинальное название:
Through the Language Glass: Why the World Looks Different in Other Languages
Автор:
Guy Deutscher
www.smartreading.ru
Язык меняет восприятие?
Для каждой темы – свой язык
«Карл V, римский император, говаривал, что ишпанским языком с Богом, французским – с друзьями, немецким – с неприятельми, италиянским – с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому языку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно, ибо нашел бы в нем великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность италиянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка».
Это витиеватое высказывание Михаила Ломоносова – больше чем комплимент родному языку. Попытаемся вникнуть в логику императора-полиглота. Почему испанский годится для молитвы, а итальянский – для куртуазных бесед? Что именно делает эти языки особенно подходящими для таких целей? Верно ли, что на одном языке не выразить того, что с легкостью выразишь на другом?
Дело не только в ощущениях отдельно взятого человека. Родной язык мы принимаем как должное, ко всем остальным имеем массу вопросов. Как китайцы ухитряются понимать друг друга, обходясь без падежей? Не странно ли, что во многих языках есть всего три слова для обозначения цвета – черный, белый, а на третьем месте обязательно красный и никакой другой? Чем это объясняется? А если для русских, в отличие от американцев, небо не только синее, но и голубое, правда ли, что мы не только иначе называем, но и иначе видим эти оттенки?
Это не праздные вопросы. Язык – пограничная область между природой и культурой, и часто это сумеречная зона. Язык не только помогает нам выразить (или скрыть) мысли, но, кажется, иногда определяет их ход.
Именно этому противоречию посвящена книга Гая Дойчера. И начинает он ее… с рассуждений о том, какого цвета море. Казалось бы, все мы должны видеть его одинаково, полагаясь на свое зрение. И называть тоже. Не тут-то было.
Какого цвета греческое море?
Уильям Гладстон (1809–1898) был видным политиком, много лет занимал пост премьер-министра Великобритании. Но не меньше политических дебатов он любил поэмы Гомера. Разнообразные тексты Гладстона о великом древнегреческом поэте составили ни много ни мало три тома. Внимательный читатель подверг «Илиаду» и «Одиссею» самому дотошному разбору. И обнаружил странность, которая оказалась важна отнюдь не только поклонникам классической филологии.
Больше других занятий древние греки ценили мореплавание. И в похождениях гомеровских героев море играет огромную роль. Однако его цвет кажется весьма необычным. Море у Гомера «вино-цветное».
На первый взгляд не слишком большая экзотика: у вина ведь есть разные оттенки. Однако «виноцветными» Гомер называет и быков. Представим быков, пришедших на берег моря, – могут ли они незаметно слиться с цветом водной глади?
Листаем поэму дальше. Описывая море, Гомер также упоминает про его «фиолетовые глубины». И этот же цвет появляется при описании овец «с фиалково-темной шерстью». И при описании железа, которое тоже фиолетовое (но ничто не мешает Гомеру в другом месте назвать железо серым).
Не меньшая путаница возникает с зеленым цветом. Зелены у Гомера не только свежесрезанные прутья (это еще куда ни шло), но и мед.
Вдумчивое чтение других древнегреческих авторов убеждает филологов, что не только Гомер не жаловал синий цвет. Василек, к примеру, в их текстах черный, а ирис красный. И мы нигде не встретим у них синее небо. Слово kyaneos – синий, по-видимому, не греческого происхождения и в соответствующем значении закрепилось весьма поздно, гораздо позже Гомера. В его текстах kyaneos – просто «темный».
Мир Гомера вообще не слишком многоцветный. Прилагательные «черный» и «белый» встречаются у него в десятки раз чаще, чем красный или тот же непонятный фиолетовый. К оттенкам света Гомер куда внимательнее, чем к оттенкам цвета. С этой точки зрения зеленый мед перестает казаться чем-то странным. Это просто мед светлого оттенка.
Итак, чем же объяснить этот сдвиг в цветовосприятии древних греков? Гладстон полагал, что восприятие цвета разными народами зависит от того, насколько активно они манипулируют этими цветами – при окрашивании тканей, например, или в занятиях живописью.
Такая версия отчасти объясняет загадку. Грекам (и римлянам) была известна медная лазурь, но относились они к ней без энтузиазма. В Древнем Риме синий считался цветом варваров – германцев и кельтов, у которых был распространен. Если римский драматург хотел представить героя пьесы в неприятном свете, он делал его голубоглазым.
Слепые предки, остроглазые потомки
Тогда же этим вопросом заинтересовался немецкий офтальмолог Гуго Магнус. В своей теории он соединил представления Гладстона и Гейгера, предложив сугубо биологическое решение. Да, цветовосприятие – в самом деле тренируемое чувство, подтвердил Магнус.
Сетчатка наших самых далеких предков была способна различать лишь оттенки света, но не все богатство окружающих цветов. Однако ее эффективность «постепенно увеличивалась за счет непрерывно и постоянно проникающих в нее лучей света», и эта стимуляция «постепенно повышала реакцию чувствительных элементов сетчатки», писал Магнус.
Неудивительно, что человечество первым научилось воспринимать именно красный цвет, ведь в спектре он самый насыщенный. И простым ли совпадением оказывается то, что именно красный был первым цветом, который человек научился изготавливать?
В теории Магнуса есть серьезные минусы. Он был убежден, что признак, натренированный в течение жизни, без проблем передается потомкам. Согласно этой логике дети бодибилдеров должны иметь столь же накачанные тела, как и их родители.
Кроме того, способность различать цвета и именовать их – два разных процесса. Устройство сетчатки – прерогатива природы. Богатство цветового словаря – прерогатива культуры. Вскоре исследователи в этом убедились.
Дорогие соплеменники, так ли нам нужен синий?
К концу XIX века антропологи накопили немало сведений о жизни южноамериканских и австралийских дикарей. Оказалось, в языках многих племен не различаются зеленый и синий цвета. Другие туземцы не видели проблемы в том, чтобы обозначать зеленый и желтый одним словом. А чукчам, например, хватало черного, белого и красного. Выходит, Гейгер был прав?
Здесь нужна важная поправка. Зрительный аппарат туземцев был устроен так же, как у европейцев. Они успешно проходили визуальные тесты, не требовавшие называния цветов на каком-либо языке, понимая разницу между, скажем, зеленым и синим. Их логика была такой: ну да, зеленый и синий – не один и тот же цвет, однако зачем усложнять жизнь, обозначая их разными словами? Кстати, некоторые племена именовали синее небо черным – вспомним «фиолетовые глубины» Гомера.[1]1
То же самое можно сказать и про зрение древних греков, добавляют сегодня ученые.
[Закрыть]
Похожим образом, однако, рассуждаем и мы. В английском языке нет различия между синим и голубым (и тот и другой – blue). Но англичанин, несомненно, видит разницу между индиго и лазурью…
Замечено, что детям непросто даются цветовые наименования. Называть предмет красным или желтым они привыкают куда позднее, чем называть его круглым или квадратным. Гай Дойчер провел эксперимент. Занимаясь с маленькой дочкой, он с самого раннего ее возраста нарочно избегал говорить о цвете неба, но много говорил о синем цвете всего остального. Когда же наконец задал вопрос про цвет неба (выбрав для этого погожий день), то услышал: «Белое». Не меньше полугода прошло, прежде чем девочка перестала путать белый и голубой в описании неба.
Но так ли это странно? Небо ведь можно описать не только в категориях цвета (который у него к тому же изменчив). С точки зрения ребенка, оно просто… ну, большое. Чтобы считать его именно синим или голубым, нужно постоянно иметь дело с другими голубыми или синими предметами. И дочке Дойчера это на первых порах не слишком помогло.
А представим мир какого-нибудь амазонского племени. Часто ли они видят вокруг себя синие предметы? Возникает ли у них необходимость в специальном слове для этого цвета? Будут ли они считать небо несомненно синим? Или сойдет сходство с привычным зеленым?
И если разнообразные наименования цветов нам, европейцам, кажутся такими очевидными, то задумаемся, например, о разнообразии вкусов. Тут наш словарь намного беднее. Скажем, мы съели экзотическое блюдо, показавшееся нам… м-м, горьким? Горьким, как что? Как грейпфрут? Как чай? Почему же у нас нет двух разных слов для грейпфрутовой и чайной горечи? Ответ прост: наш образ жизни их не требует.
Базовые цвета: шесть или одиннадцать?
И все-таки идея Гейгера и Магнуса о появлении названий цветов в языке в строгом порядке (от черного и белого к синему) не была полным заблуждением. В XX веке она вдруг получила подтверждение.
В конце 1960-х американские ученые Брент Берлин и Пол Кей, проанализировав сведения о цветообозначении в разных языках мира, пришли к выводу, что во всех языках есть цветовые универсалии. В разных культурах их от 2 до 11.
Деление на черный и белый – базовое. Если носители языка выделяют третий цвет, это всегда красный. Любопытно, что исключений нет, это место красный не уступает никакому другому цвету. Если в языке четыре слова для цвета, то четвертый – или зеленый, или желтый. А если пять, то находится место и зеленому, и желтому. Синий опять в аутсайдерах, он всегда на шестом месте. Седьмой – коричневый. Полный же список цветовых универсалий таков: черный, белый, желтый, зеленый, красный, синий, коричневый, оранжевый, розовый, фиолетовый, серый.
Коллеги Берлина и Кея потом оспаривали этот набор. И универсальность, например, коричневого, была поставлена под сомнение. Однако гейгеровский порядок возникновения названий цветов в разных языках в целом подтвердился: черный и белый > красный > желтый > зеленый (или зеленый > желтый) > синий.
Какова его логика? Берлин и Кей не дали ответа. Дело, как мы уже знаем, не в сетчатке. Да, устройство глаза делает нас более восприимчивыми к определенным цветам. Однако их именование сильно зависит от среды.
Если вдуматься, в бесспорном третьем месте красного нет ничего удивительного. Цвет крови издавна имел особое значение. Красный и сейчас оказывает на нас стимулирующее воздействие: замечено, что спортивные игроки в красной форме реже проигрывают. И красные краски были в изготовлении проще остальных.
Различение желтого и зеленого имело куда больший смысл по сравнению с синим: в природе не водится синих груш, зато их желтозеленый оттенок прямо указывает на спелость. Синий же в чистом виде в природе редок, мы полюбили его, когда научились изготавливать, это цвет культуры, а не природы. Да и в культуре он, как замечает французский историк Мишель Пастуро[2]2
Пастуро посвятил каждому из шести «гейгеровских» цветов по увлекательному культурологическому исследованию, вместе они сложились в проект «История цвета». Все книги переведены на русский.
[Закрыть], имеет весьма размытое символическое значение: «не будоражит, спокойный, миролюбивый».
К тому же в жизни нет абстрактного синего или красного. Чаще всего речь идет об оттенках – мерцающих, неочевидных. С физиологической точки зрения их различия порой условны. И тогда мы сами подыскиваем подходящие слова – как и Гомер.
Язык меняет мышление?
Сложный язык = развитое общество?
Все сказанное в основном касалось лексики. А что насчет порядка, в котором мы располагаем слова? Правда ли, что разные грамматические принципы разных языков диктуют и разные правила мышления?
Задавшись этим вопросом, лингвисты прежде всего обратили внимание на то, что одни языки сложнее других. Может быть, сложность языка связана со степенью развития говорящих на этом языке людей?
Но как измерить эту сложность? Китайский язык невероятно прост с точки зрения грамматики, однако очень сложен фонетически – если вы европеец. Корейцу же учить китайский куда легче. Финский же и китайца, и русского устрашит пятнадцатью падежами.
К тому же, познакомившись поближе с африканскими племенами, сохраняющими примитивный уклад, лингвисты убедились, что их морфология далеко не примитивна.
Нет универсального критерия, который помог бы сравнить языки по сложности. Но есть несколько лингвистических признаков, очевидным образом связанных с социальным устройством общества.
1. Объем словаря того или иного языка коррелирует с уровнем культурного развития людей, на нем говорящих. У бесписьменных народов (обычно это маленькие сообщества) он всегда невелик: нет нужды в большом пассивном запасе слов.
2. Чем проще социальный уклад говорящих на том или ином языке людей, тем больше грамматических смыслов включает отдельно взятое слово, и наоборот (этот принцип вывел в 1990-е лингвист Ривер Перкинс). Чем быстрее растет общество, тем с большим количеством чужаков по самым разным поводам нужно контактировать. Вы уже не можете обойтись компактными словечками, заключающими в себе все необходимые подробности, – скорее всего, что-то нужно договаривать, пояснять. И вот уже на смену окончаниям приходят разнообразные предлоги, указательные слова. С другой стороны, разговор с незнакомцем заставляет упрощать грамматику.
Именно это произошло с английским языком, который до нормандского завоевания 1066 года щеголял четырьмя падежами, но начиная с XII века стремительно терял их в контакте с другими языками. Ныне падежные значения в английском выражаются разнообразными предлогами.
Наконец, развитые общества имеют письменность. Записанные слова дискретны, тогда как произносимые часто сливаются друг с другом, и два разных слова могут сложиться в одно, более грамматически сложное.
3. Малые общества обходятся меньшим числом звуков. В языке ротокас[3]3
Ротокас – на нем говорят жители острова Бугенвиль, который относится к государству Папуа – Новая Гвинея.
[Закрыть] всего 11 звуков (из них пять гласных), тогда как в немецком и английском – 44. На чем основан этот принцип, никто не знает. Не исключено, что причина та же – частота контактов с чужаками. Структура слов упрощается, но фонетика (например, за счет заимствованных слов) усложняется.
4. Язык развитых обществ отличается активным употреблением подчинительной связи. Она позволяет создавать предложения типа «Я знаю, что ты знаешь, что я знаю» – то есть бесконечно длинные, но в то же время точные и последовательные. Сравним это с иным построением фраз в древних текстах, например в Библии: «И послал к нему пятидесятника… И он взошел к нему, когда Илия сидел на верху горы, и сказал ему…» – ряд бесконечных «и». Такой синтаксис встречается или в древних языках, или в языках первобытных сообществ. Это неслучайно. Подчинительная связь важна там, где нет опоры на всем понятный контекст, но требуется емкое описание ситуации, где развито делопроизводство, где в ходу писаные законы.
«Я чувствую время иначе, чем вы»
Что же из этого следует? Вынужден ли ход наших мыслей течь в раз и навсегда заданном русле родных языковых категорий?
В 1930-е годы два американских ученых поставили этот вопрос ребром – и ответили категорически убедительно. Их звали Эдуард Сепир и Бенджамин Ли Уорф. Не реальность определяет состав нашего языка, но язык заставляет нас видеть реальность в соответствии со своими принципами, утверждали Сепир и Уорф. Эта концепция получила название «гипотеза лингвистической относительности».
Как и других ученых того времени, Сепира и Уорфа впечатлили необычные языки туземцев. Долгие века лингвистическим идеалом была латынь, и вот теперь открылись совершенно новые горизонты. Где-то вдали от мегаполисов живут люди с иным укладом, рассуждая о жизни совсем в других категориях.
Особенное впечатление произвел язык индейцев хопи, живших в штате Аризона. Оказалось, например, что им не знакомы вещественные существительные типа «соль» или «рыба», в их лексиконе только слова, обозначающие некоторое конкретное количество вещества в определенной форме («горсть соли»). Не знакомы хопи и существительные со значением времени («минута», «час»), хоть длительность какого-то действия для них очень важна. Из этого Уорф делал вывод, что хопи чувствуют время совершенно иначе – не как последовательность моментов, но как неделимый процесс.
С гипотезой лингвистической относительности была только одна, зато крупная проблема: ее авторы (особенно Уорф) вдохновлялись скорее своими умозаключениями, чем фактами. Хотя хопи жили почти под боком, Уорф, кажется, ни разу не навестил их, чтобы проверить свои выводы. А навестив, наверняка испытал бы разочарование. Как стало известно спустя несколько десятилетий из исследования Экхарта Малотки, много лет общавшегося с хопи, сказанное Уорфом об их чувстве времени не соответствует истине.
Система времен в разных языках, конечно, может различаться, однако вряд ли это чревато глобальной путаницей. Русскоязычным людям система английских времен кажется излишне громоздкой, однако же они без труда находят аналог для, скажем, Past Perfect (прошедшего совершенного): I had finished my work by the time you called – Я закончил работу к тому времени, как ты позвонил.
А если ваши собеседники не рассуждают о рыбе как обобщенном понятии, это не значит, что они невосприимчивы к абстрактным категориям вообще. Это в свое время доказал опыт многочисленных христианских миссионеров.
О чем нельзя умолчать
Мы не заложники собственного языка. Но и не его полноправные хозяева. Между нами будто заключен хитрый пакт, и лучше всех его суть выразил русско-американский лингвист Роман Якобсон: «Языки различаются между собой главным образом в том, что в них не может не быть выражено, а не в том, что в них может быть выражено».
Если собеседник скажет вам по-русски, что через час у него встреча с коллегой, вы не догадаетесь, женского или мужского пола коллега, пока не прозвучит соответствующее местоимение. Русский язык позволяет вашему собеседнику об этом умолчать. Но если речь идет о дружеских отношениях, нам приходится пробалтываться: встречаюсь, мол, с другом или подругой.
Столкнувшись с представителями перуанского племени матсес, европеец поразится их дотошности. В зависимости от того, рассказываете ли вы о том, что видели, или о том, что лишь предполагаете, или о чем сделали вывод на основе некоторых признаков окружающей реальности – во всех этих случаях вам нужна своя форма глагола. На вопрос «Сколько у тебя детей?» представитель племени матсес скажет не «трое», но нечто вроде «когда я последний раз видел их, их было трое».
Если вы владеете языком матсес, вы всегда озабочены степенью достоверности высказывания. Если владеете русским, то должны задумываться о половой принадлежности собеседника. Если корейским, то при выборе грамматической формы учитываете возраст собеседника. Иначе говоря, язык, как прожектор, высвечивает в нашем высказывании определенные аспекты реальности. Вот три примера, когда язык очевидным образом регулирует ход наших мыслей.
Пример первый. Внутренний компас. Желая указать на что-то в пространстве, европеец руководствуется либо собственным положением («Стол слева от меня»), либо объективными географическими характеристиками («Он живет на западе столицы»). Первый способ, как правило, удобнее, хотя все зависит от ситуации.
А вот у аборигенов австралийского племени гуугу йимитир способ ориентации только один – географический. Они не знают понятий «впереди», «сзади», «слева» и «справа» – их всегда выручают стороны света. Фраза «стол слева от меня» на их языке будет звучать «стол к западу от меня».
И это не уникальная особенность: подобные языки встречаются по всему миру. Только ориентир отличается. Так, в языке цельталь (Мексика) важна привязка не к сторонам света, а к горе – важному признаку их местности. На языке цельталь нельзя сказать «иди налево», нужно сказать «иди в гору».
Более странно другое. Люди племени гуугу йимитир будто обладают врожденным чувством сторон света. Они не теряются ни в незнакомой местности, ни в условиях нулевой видимости, ни в запертом незнакомом помещении. Даже воспоминания о событиях многолетней давности сохраняют точную географическую привязку.
Это в самом деле иной взгляд на реальность. Представим, что двое европейцев поселились в отеле на одном этаже, в комнатах напротив. Обстановка в их номерах зеркально отражает друг друга, так что номера кажутся одинаковыми. Не то для путешественников из племени гуугу йимитир. Ведь номера напротив друг друга выходят на разные стороны света. «В моей комнате кровать на востоке, а в комнате приятеля – на западе», – рассуждает представитель гуугу йимитир. Без сомнения, это две разные комнаты.
Любопытно, что внутренний компас гуугу йимитир ломается, случись им оказаться в другом регионе. Известны языки, схожие с гуугу йимитир, которые, однако, включают слова и для эгоцентрической, и для географической ориентации в пространстве. Очевидно, мы имеем дело не с врожденной данностью, а с наиболее удобным, давно привычным способом ориентации. Дети гуугу йимитир и цельталь осваивают географическую лексику очень рано – несомненно, посредством языка. Если с младых ногтей вы оказываетесь в окружении людей, которые ориентируются только по сторонам света, ничего не остается, кроме как освоить этот навык.
Пример второй. Синий не спутать с голубым… если знаешь оба слова. Эта книга началась с того, сколь прихотливо устроена цветопередача в человеческих языках. А насколько сильно слова влияют на ощущения? Может ли быть так, что, скажем, русские, в языке которых есть слово и для синего, и для голубого, чувствительнее к таким оттенкам, а англичане с их blue – нет?
Проверить это было непросто, но ответ утвердительный.
В эксперименте на распознавание цветов русским и англичанам был показан набор двадцати разных оттенков синего. При этом каждый русский участник делил эти двадцать оттенков на синие и голубые по своему усмотрению (каждый англоязычный участник – на светлосиние и темно-синие).
Затем всем участникам демонстрировали по три квадрата: один большой наверху, два поменьше – внизу. Каждый квадрат был одного из двадцати продемонстрированных оттенков. Цвета большого и одного из маленьких квадратов всегда совпадали, и участники должны были указать, какой именно из маленьких совпадает с большим.
Когда оттенки сильно различались, участники реагировали быстро – ничего удивительного. Когда цвета квадратов находились друг от друга на расстоянии двух-трех оттенков, времени на раздумья уходило чуть больше, и это тоже объяснимо. Но решения русских участников тормозил еще один фактор – насколько близко продемонстрированные оттенки располагаются к проведенной ими границе между голубым и синим. Для английских участников граница не имела такого значения – важна была только дистанция между оттенками.
Впрочем, язык влияет и на восприятие оттенков англоязычными людьми. Как показал другой эксперимент, они дольше думают про разницу зеленого и голубого, если видят фигуру неопределенного цвета с правой стороны. И принимают решение быстрее, если видят фигуру слева. Почему же? Зрительные сигналы с правой стороны обрабатываются левым полушарием, которое отвечает и за речь.
Очевидно, визуальный сигнал, поступив в мозг, оказывается на перекрестном мини-собеседовании у зрительных и языковых зон. И последние тоже берут право голоса, замедляя процесс принятия решения.
Равным образом речевые зоны левого полушария активируются в мозгу китайских участников, когда им предлагают распознать цвета, имеющие в китайском языке простые наименования. И молчат, когда участникам предлагают цвета, имеющие сложные неоднозначные названия.
Пример третий. Мужественный вилка. Деление существительных по родам – предмет постоянной печали китайца, изучающего испанский или русский язык. Проблема даже не в самом факте этой грамматической категории, а в том, что она неподвластна никакой логике. Отчего неодушевленные предметы бывают то мужского, то женского рода? Почему русский «кофе» мужского рода, если «поле» или «солнце» среднего?
Утешить такого студента нечем. Очевидно, много веков назад в этом грамматическом хозяйстве было больше порядка. В некоторых языках (например, африканских) категория рода и поныне прозрачна: существа мужского пола – мужского рода и т. д. Но таких немного. Чаще мы имеем дело с накопившимися за столетия расхождениями.
Скажем, во французском языке средний род в один прекрасный момент исчез, а обладавшие им слова примкнули к мужскому или женскому роду, добавив путаницы.
Иными словами, категория рода в ее нынешнем виде – баг, ставший фичей. Счастливцы, чей язык включает роды, знают, что это сильно влияет на представления о вещах. Об этом говорят многочисленные эксперименты. Допустим, снимается мультик про столовые приборы. Кто будет озвучивать вилку – мужчина или женщина? Конечно, женщина, уверенно говорят французы (fourchette – женский род). Разумеется, мужчина, пожимают плечами испанцы (tenedor – мужской род). Тут открывается простор для поэтической изобретательности. Чувства утеса-великана к тучке золотой в хрестоматийном стихотворении Лермонтова тем выразительнее, что это именно утес, а не гора, именно тучка, а не облако.
А какими красками, должно быть, играет мир для говорящих на австралийском языке нганкитьемерри, среди пятнадцати (!) родов которого собачий и питьевой.