Текст книги "Анекдот"
Автор книги: Максим Горький
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Тут, Егор Иваныч, такой анекдот развернулся…
– Стой. Губернатор – в городе?
– Как же…
– Царь – жив?
– Вполне…
– Ну?
Кикин улыбнулся не свойственной ему, нехорошей улыбкой:
– Вы – о чём спрашиваете?
– Дурак!
Яков, наверное, рассказал бы более толково о событиях в городе, но он отпросился в Москву и вторую неделю торчит там, смотрит столицу. А город всё гуще наполняется необычной суетой и гулом, который похож на гул пасхальной недели, в иные дни – на шум большого пожара.
– Чего делается? – сердито допытывался Быков.
– Видите ли, Егор Иванович, народ требует…
– Погоди, не тараторь! Какой народ? Мужики?
– Мужики – тоже…
– Чего – тоже?
– Требуют земли.
– У кого это?
– А видите ли…
Дальше начиналась совершеннейшая чепуха: горбун, на стуле, точно рак в кипятке, виновато ухмылялся и бормотал:
– Все друг друга требуют к расчёту…
Он потирал руки, в глазах его светилась пьяная радость, противореча тревожному рассказу, кривые ноги надоедливо топали и шаркали под столом.
– Всеобщая обида против жизни подняла голос, началось отрезвление разума, и все согласны, что больше нельзя допускать такую жизнь…
– Какую, двугорбый бес?
– Вот – эту! Очень бесстрашно говорится обо всём, а некоторые так рассказывают, словно до этих дней спали и всё прошедшее приснилось им, ей-богу! Решимость и упорство…
Обратив к Быкову голое, старческое лицо, горбун сидел боком к нему, рыжий пиджачок взъехал на его острый горб, обнажив белый пузырь рубахи и подтяжку брюк, обрызганных грязью почти до колен.
«С каким дрянным человеком я живу», – подумал Быков.
– Чистый анекдот, Егор Иваныч, – все вылезли на улицу, толкутся около думы…
– Поди к чёрту!
И, оставшись один, Быков задумался тоскливо:
«Такая ничтожная червь, а тревожит! Дам ему денег, – пускай не живёт у меня. Теперь, при Якове, не нужен он для меня…»
Яков приехал вечером дождливого дня, он сошёл вниз, к чаю, торжественно, как будто воротился из церкви, от причастия. Было в нём что-то туго натянутое, вихор торчал ещё более задорно, брови озабоченно надвинулись на глаза, а голос понизился, охрип. И на стул Яков сел не так скромно, как всегда, а подтолкнув стул ногою к столу. Это усилило тревогу Быкова, вызвало в нём предчувствие несчастия.
– Ну, что же, как Москва?
Неприятно отчеканивая слова, племянник начал говорить задумчиво, но необыкновенно громко, как будто он свидетельствовал на суде, приняв присягу говорить правду. Говорил долго, не отвечая на сердитые вопросы, и часто останавливался, вспоминая или придумывая слова.
«Врёт! Пугает», – соображал Быков, оскорбляемый невниманием Якова к его вопросам, сердито следя, как горбун нетерпеливо возится на стуле и, открывая лягушачий рот, хочет, видимо, вставить какое-то своё слово.
«Снюхались, черти…»
Яков рассказал невероятное: все сословия почему-то вдруг возмутились, требуют облегчения жизни, каждое сообразно своим интересам, и все люди, как пьяные, лезут друг на друга в драку.
– Ну, и что же будет? – недоверчиво, сердито спросил Быков.
Сомов подумал, шумно вздохнул и заговорил:
– Будет – плохо, если не достигнем всенародного ущемления совести и взаимной помощи друг другу. Мне, Егор Иванович, беспокоить вас очень жалко, однако – не могу скрыть: может быть даже полная революция с оружием в руках.
– Врёшь! – сказал Быков твёрдо и решительно. – Откуда, какое оружие? Врёшь. Это ты пользуешься тем, что я – больной, сам на улицу не могу выйти… это ты пугаешь меня, страхом уморить хочешь.
И, застучав кулаком по столу так, что задребезжали чашки, он хрипел, выкатив глаза:
– Я – не старуха, я в светопреставление не верю! Не боюсь! Ничего не боюсь! Пока я жив – я имуществу хозяин…
Он остановился, видя, что племянник, густо покраснев, надвинулся на него, вместе со стулом, кашлянул сипло…
– Тогда – позвольте объясниться начистоту, – сказал он, точно гвозди заколачивая. – Вы подозреваете меня в расчёте на имущество, об этом мне вот и Константин Дмитриевич говорил. Вы ошибаетесь весьма обидно для меня. Богатство ваше мне не нужно, и я от него отказываюсь. Могу даже написать заявление, что не принимаю наследства, напишу сегодня же и вручу вам. А жить к вам я переехал только потому, что вы человек одинокий, больной и вам скучно. Мне же известно, что вы лучше многих прямотой характера и другими качествами. Учителя гимназии Бекера вы могли вполне законно разорить и обратить в нищего, так же как девушек Казимирских, а вы этого не сделали. Отсюда моё уважение к вам и ответ, почему я живу у вас. А больше я – не могу! Прощайте!
Яков совершенно осип и, кончив речь свою почти шёпотом, закашлялся, встал, пошёл к двери, говоря по пути:
– Конечно, я очень благодарен, но – каюсь…
– Постой! – крикнул Быков, туго подтягивая шнуровой пояс халата и зачем-то высоко, к плечам подняв кисти его. – Постой, не горячись!
Но Яков Сомов уже скрылся за дверью. Тогда Быков встал, вытянул руки, держа в них концы пояса, как вожжи, и крикнул Кикину:
– Вороти!
Горбун вскочил, закружился, исчез.
– Скажи, пожалуйста! – вслух бормотал Быков, изумлённо глядя в двери, прислушиваясь к тихим голосам на лестнице вверх. Изумлял его не отказ Якова от наследства, а то, что Яков знает о Бекере, глупом человеке, попавшем в лапы ростовщика, о красавицах сёстрах Казимирских, почти разорённых гулякой отцом.
«Уважаю, сказал! Обиделся. Совсем ещё дитё».
– Чудак! – встретил он Сомова, сконфуженно усмехаясь. – Ты что же это вскипел, а? Ну-ко, садись! Наследство принадлежит тебе не по моей воле только, а и по закону…
Стоя, держась за спинку стула, Яков тихо, но твёрдо сказал:
– О наследстве не желаю говорить.
– Да – ну? Так-таки и не желаешь?
– Нет. Ещё, может, скоро все наследства будут уничтожены.
– Чего это? – спросил Быков, раскачивая кисти халата. – Ты – сядь!
Он чувствовал необычно: так, должно быть, чувствует себя голодный нищий, неожиданно получив вкусную милостину.
– Ты на больного не сердись! Лишить тебя наследства никто не может. Тут – закон!
Яков сел и сказал:
– Закон этот уничтожить надо, от него только несчастия одни.
– Ну, ладно, уничтожим, – шутливо согласился Быков, присматриваясь к наследнику. Ему показалось, что Яков нездоров; девичье лицо его осунулось, губы потемнели, он часто облизывает их языком, провалившиеся глаза смотрят хмуро и мутны.
– У тебя не лихорадка ли?
– Нет, – сказал Яков, приглаживая вихор. – Только вы не шутите, – против богатых большое движение народа и такие голоса, чтоб все имущества отнять…
– Не бойся, – уверенно успокоил Быков. – Не бойся, не отнимут!
– Я – не боюсь; я сам за это…
Быков как мог глубоко, с храпом втянул в грудь много воздуха и, шумно выдохнув с ним боль, заговорил той крепкой, раздельной речью, как поп Фёдор говорил проповеди:
– Человек без имущества – голая кость, а имущество – плоть, мясо его, понял? Мясо!
Шлёпнув ладонью по коже ручки кресла, он повторил ещё раз:
– Мясо. И живёт человек для того, чтоб обрасти мясом до полноты исполнения всех желаний. Мир стоит на исполнении желаний, для этого вся людская работа. Кто мало хочет, тот дёшево стоит.
– Вот все всего и захотели, – усмехаясь, вставил Яков.
– Чего это? Чего захотели? Ты – словам не верь, работе верь. Мало захотеть, надо сделать. Когда всего будет много – на всех хватит, все будут довольны.
И, мягко, как только он мог, Быков сказал племяннику:
– Я – не глуп, понимаю: ты всё по Христу хочешь, попросту, чисто. Это – верно, что Христос желал всё разделить поровну, так ведь он в бедном мире жил, а мы – в богатом живём. В Христову пору и людей было немного и хотели они малого, а и то на всех не хватило. А теперь мы стали жаднее, нас – множество и всякому – всего надо. Значит: работай, копи, припасай…
Быков сам был удивлён своими мыслями, они возникли вдруг и независимо от его воли, пришли, как чужой человек, чужой, но – интересный. Это смутило его, но одна мысль показалась ему умной, верной, легко разрешающей греховную путаницу жизни, и, сам прислушиваясь к ней, он повторил:
– Сначала, значит, надо наработать, накопить всего, потом – дели всем поровну и даже уродам, которые ни к чему не способные, им – тоже! Чтобы никакой бедности и грязи не было и греха не было бы ни тени. Так-то. Все – сыты, каждый живёт как умеет, никто на тебя со злобой, с завистью не лезет. Каждый сам себе свят. Вот! Именно так: каждый человек сам себе – святой!
Говорил Быков и всё более изумлялся, чувствуя, что этот ход мысли имеет силу развиваться без конца, легко подсказывая нужные слова. Ему даже показалось, что тугой клубок этой мысли давно, всегда лежал на дне его души, а сегодня ожил и завертелся, спуская бесконечную, крепкую нить. Это развёртывание клубка захватывало дыхание, точно Быков стремительно ехал по зимней, гладко укатанной дороге. Необыкновенно легко говорились эти новые слова, как будто он всегда думал ими. Приятно было чувствовать себя по-новому умным, видеть, как горбун, слушая, улыбается пьяной улыбкой, а Яков, наклонясь на стуле, смотрит, глазами девушки, родственно. И всё это было до такой степени трогательно, так взволновало ощущением силы, связующей людей, что на глазах Быкова выступили слёзы умиления, он вдруг ослабел, привалился к спинке кресла и пробормотал, устало закрыв глаза:
– Кому приятно супостатом быть для людей? А нужда – необорима, нужда в работе, ох, велика! И – торопиться надо, – всякого ждёт смерть…
Кикин, вскочив со стула, озабоченно сказал: – Вы, Егор Иваныч, лягте, вы устали. Яша, отведём!
Взяв Быкова под руки, они отвели его в постель, заботливо уложили, и ушли бесшумно, горбун, заплетая ноги, впереди, а Яков, приглаживая вихор, шёл за ним опустя голову.
Несколько дней Быков прожил, чувствуя себя именинником, торжественно приподнятый выше обычного, окутанный тёплым облаком забот Кикина и Якова. Он сильно ослабел за эти дни; пришлось пригласить для ухода за ним сестру милосердия, длинную, тонкую, как жердь, молчаливую женщину, с рябым лицом и бесцветными глазами. Покорно наблюдая таяние сил, Быков, сквозь туман своего настроения, смутно видел, что жёлтое лицо Кикина озабоченно вытягивается, глаза тревожно бегают, прячутся. Яков тоже стал более молчалив, бледен, хмур; он по нескольку раз в день исчезает куда-то, а возвратясь, говорит о событиях неохотно, осторожно.
«Жалеют, – соображал Быков. – Оба жалеют. Не хотят беспокоить. Видно – скоро конец мне».
Но мысль о смерти пугала его ещё менее, чем раньше, обидный смысл её притупился, стал не так горек, хотя невольно думалось:
«Теперь бы и пожить немного с Яковом-то. И Кикин тоже хорош. Теперь они меня поняли. Развернул я душу пред ними, они и поняли».
И, мысленно усмехаясь, думал о наследнике:
«Доказал я ему, как надо понимать имущество, беспокоится парень. А говорил: разделить бедным! Эх, люди…»
– Чего делается в городе? – спрашивал он сестру милосердия, желая проверить путаные рассказы Кикина и осторожные племянника.
– Бунтуют всё ещё, – равнодушно отвечала женщина, как будто бунты были обычным развлечением горожан, вроде пьянства и торговли. Она часто зевала, прикрывая рот горсточкой, зевнув, быстро крестилась, в бесцветных глазах её застыл сон, в бесшумной походке была кошачья гибкость.
Стрелять в городе начали с субботы на воскресенье, на заре серого, дождливого дня. Первые выстрелы раздались где-то далеко и звучали мягко в воздухе, пронизанном пылью мелкого дождя.
Быков несколько минут слушал эти щелчки, похоже было, что ворона бьёт клювом о мокрое железо крыш.
– Что это стучит? – спросил он, разбудив сестру; она прислушалась, подняв голову, как змея, глядя в серые квадраты окон.
– Не знаю. Лекарства дать?
– Молчи.
Щелчки участились, подвинулись ближе, чмокая часто, точно косточки счёт под пальцами ловкого счетовода.
– Похоже – стреляют, – угрюмо сказал Быков, уже хорошо зная слухом старого солдата, что это именно выстрелы. – Поди-ка, разбуди верхних…
Сестра ушла, качаясь в сумраке, как под ветром, затыкая пальцами волосы под платок. Быков сел на постели и слушал, тоже приглаживая трясущимися руками волосы головы и бороды.
– Стреляют, сукины дети! Это – кто же в кого?
Сестра сбежала по лестнице очень быстро и ещё в двери взвизгнула глупым, тонким голосом:
– Стреляют! В крышу, в вашу…
– Дура, – строго сказал Быков. – Холостыми стреляют.
– Ой, нет…
– Молчать! Это – маневры. Пулями в городе нельзя стрелять.
– Ой, нет! Ой, батюшки, нет…
Женщина подбежала к окну, раскрыла его, – в комнату влетели дробные звуки. Быков слышал, что бьют из винтовок и револьверов. А вот бухнула бомба, заныли стёкла, в окнах дома, наискось от окон Быкова, тревожно вспыхнули огни. Крестясь, женщина присела на пол и тоже заныла:
– Господи-и…
Вошёл, вертясь, Кикин в пальто и фуражке, шёл он на пальцах ног, лицо его, освещённое огнём лампы, казалось медным и мёртвым.
– Чего это делается? – крикнул Быков. – Где Яков?
– Ушёл.
– Когда? Куда?
Сняв фуражку, горбун виновато развёл вывихнутыми руками:
– Я, Егор Иваныч, говорил ему – не лезь, не надо! Хотя они действительно обманули…
– Кто?
– Начальство, правительство. А Яша говорит: нельзя, товарищи… Подлость, говорит. Он – с кононовскими, с литейщиками…
Быков что-то понял, его точно кнутом хлестнуло; спустив ноги с кровати, он захрипел:
– Халат! К окну меня! Эй, баба…
Выглядывая из окна, сестра отмахнулась рукой:
– Как знаете сами! Пожар начался. Я – домой…
Но не только не ушла, а даже не встала с пола, стоя на коленях пред окном.
Одевая Быкова, Кикин бормотал:
– Как бы не влетело в окно что-нибудь…
– Молчи, – сурово сказал Быков. – Сводник! Укрыватель…
Стреляли близко. Был слышен даже протяжный крик:
– А-а-а…
Гремели запоры ворот, хлопали двери, где-то два топора рубили дерево, визгливый бабий голос тревожно крикнул:
– Садами беги…
Подойдя к окну, Быков увидал, как по улице проскакал чёрный конь, ко хребту его прирос человек, это сделало коня похожим на верблюда, а по неровному цоканью подков было слышно, что конь хром. Прижимаясь к заборам и стенам домов, в сумраке быстро промелькнули три фигуры, гуськом одна за другою, задняя волокла за собою какую-то жердь, конец жерди шаркал по камням панели, задевал за тумбы.
«Воры», – решил Быков, чувствуя, как внутри его грозно растёт тишина, пустота, а в ней гулко отражаются все звуки и тонут, гаснут мысли. Вот провыла пуля, шелохнулись сухие листья на деревьях.
«Рикошет», – определил Быков и услыхал робкий голос Кикина:
– Вы бы отошли от окна…
Он толкнул Кикина в плечо.
– Бунт, значит?
– Восстание рабочих, Егор Иваныч…
– Яков, Яшка – в бунте?
– С кононовскими он…
– Иди, – сказал Быков, протянув руку в окно, на улицу. – Иди, позови его! Сейчас же шёл бы домой. Что ж ты, подлец, молчал, скрывал?..
Кикин виновато пробормотал:
– Яша говорил вам: с оружием в руках…
– Иди! Погибнет Яшка – жить не дам тебе!
Челюсть Быкова так тряслась, что казалось – у него отваливается борода. Вытянувшись, как во фронте, серый, высокий, он стоял в мутном пятне окна, вытаращив глаза, щёлкая зубами, ноги его дрожали, и халат струился, стекал с костей его плеч.
Кикин исчез.
– Я – домой, – повторила сестра милосердия.
Не отводя глаз с улицы, налитой туманом, Быков тяжело опустился в кресло. Стреляли меньше, реже, тюкал топор, что-то упало, бухнув по забору или воротам, ломая доски. Непонятно было: почему так туго натянулись и дрожат проволоки телеграфа? Затем, неестественно быстро, в улицу всыпался глухой шум, топот ног, треск дерева, и знакомый, высокий, но осипший голос крикнул:
– Снимай ворота! Там бочки на дворе, – выкатывай…
«Это у меня на дворе бочки», – сообразил Быков.
А на улице под окнами кричали:
– Вяжи проволоку за фонарь! Тяни поперёк улицы… Р-руби столбы… Ногу, ногу, чёрт…
– Тут – Яшкин голос, – вслух сказал Быков. – Его!
Думать о том, что делает Яков, – не хотелось, но Быков всё-таки бормотал, ложась грудью на подоконник:
– Защищает. Не пускает.
Сестра совалась из угла в угол комнаты, причитая: – Ой, господи! Го-осподи… Грабители…
– Сядь! – крикнул Быков. – Вот я тебя – палкой! Молчи…
И, взяв палку, которой стучал в потолок, вызывая Кикина, он показал её сестре. У него всё тряслась челюсть и волосы усов лезли в рот, он дёргал усы, бороду, но челюсть отпадала, и всё грозней становилась тишина внутри, глубже пустота, куда вторгался с улицы шум, крик, треск дерева и отдалённые звуки выстрелов.
– Ставь на-попа! – командовал чей-то бас у ворот. Уже посветлело, в тумане фигуры людей очертились достаточно ясно, их было не больше сотни, они сгрудились влево от дома Быкова и заваливали улицу, перегораживая её телеграфными столбами, тащили их за проволоку, как сомов за усы. Со двора соседей несли прессованное сено, выкатили телегу, ухая, раскачивали забор, на эту возню слепо и стеклянно смотрели окна молчаливых домов, и было видно, как за стёклами изредка мелькают тени людей.
Вдали военный рожок резко пропел сигнал сбора.
– Берегись, – крикнул бас, что-то затрещало, заскрипело и рухнуло на камни мостовой.
– Крушат, – вслух сказал Быков, обращаясь к сестре и как бы требуя её совета. – Слышишь? Ломают!
Вздрагивая от холода, запахнув халат на груди, он высунулся в окно ещё дальше и увидал, что Яков, с ломом на плече, бежит к воротам, а за ним бегут ещё человек десять, с винтовками в руках, с топорами, один – с оглоблей, они все сразу ударились о ворота, Яков кошкой перелез во двор и закричал:
– Снимай полотно ворот! Бочки бери…
Всё это было невероятно, как сон, Быков смотрел и не верил глазам. Разбудил его истерический вопль сестры:
– Ой, грабители…
Ворота распахнулись, люди вбежали во двор.
– Стой! – крикнул Быков, собрав все остатки сил в этот крик. – Стойте, дьяволы! Яшка – гони их!
Он увидел поднятое вверх круглое, как блин, лицо Якова, услышал его крик:
– Обманули, дядя! Бьют людей…
И вслед за тем жалобно раздался голос горбуна:
– Егор Иваныч – отойдите!
Левое полотно ворот приподнялось, покачнулось и с грохотом упало во двор, люди вцепились в него, потащили на улицу, а другие начали раскачивать второе полотно, выкатывать бочки, и среди них суетился маленький, горбатый человечек.
Тогда Быков, матерно ругаясь, схватил горшок с кактусом и метнул его во двор, в людей. Горшок упал далеко от них, Быков видел это, но закричал сестре:
– Давай цветы, стулья давай, всё!
Он крикнул достаточно устрашающе, женщина, согнувшись вдвое, молча заметалась по комнате, снося горшки цветов с подоконников, пододвигая руками и ногами стулья, а Быков, качаясь, размахивался остатком сил, стонал от боли и метал вниз, в людей, всё, что мог поднять, бросал, храпел и дико ругался.
– Яшка – убью! Коська, урод…
Кто-то выстрелил, тонко звякнуло стекло, с потолка посыпалась штукатурка, сестра, взвизгнув, села на пол, упираясь в него руками, Быков обернулся к ней и крикнул:
– Врёшь, жива! Давай, стерва…
И одновременно на улице, очень близко, защёлкали выстрелы, а под воротами тонкий голос завопил:
– Обошли-и…
Быков видел, как племянник присел и пополз во двор, волоча ногу, а бородатый человек, бросив оглоблю, опрокинулся навзничь, стукнувшись головою так, что с неё слетела шапка; тотчас же вынырнули из тумана и явились у ворот согнутые, серые солдаты, высунув вперёд себя штыки, вскрикивая:
– Сдавайсь! Ложися…
Стреляли по бегущим.
Быков дико захохотал и, вытянув руку, тыкая ею вниз, топая ногами, заорал, захрипел:
– Этого колите, вон – ползёт, в шляпе, коли его! Горбуна, – вон присел за бочкой, горбатого-то…
Сестра милосердия, раскрыв другое окно, тоже выла:
– Колите!.. Колите, гоните…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.