Текст книги "Хорошая жизнь"
Автор книги: Маргарита Олари
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Маленькая строительная компания
Декабрь близился к концу, отец подошел ко мне и спросил, составила ли я список подарков, который нужно срочно отослать Деду Морозу почтой. Альбомы, фломастеры, пистолеты, игрушечная гитара, барабан, конфеты и книга. Обязательно книга. Папа сказал, придумай название книги. Что значит придумай, удивилась я, мне было шесть лет, но я знала, что Деда Мороза не существует. Терпеливо ответила, папа, не обманывай меня, ты всегда сам покупаешь все подарки. Но папа клялся бородой Деда Мороза, что не обманывает, что Дед Мороз существует, и если я в него не верю, то обязательно должна придумать название книги. Если я получу именно эту книгу, значит, подарки дарит Дед Мороз. Если не получу, значит, детей обманывают. У меня появился шанс разоблачить всех родителей от лица возмущенных детей. Я долго думала над названием. «Сказка о Марусе», с вызовом бросила я отцу. Папа недовольно посмотрел на меня и сказал, это не очень сложное название, может быть, сказка о сиротке Марусе. Да, так сложнее, подумала я и добавила, пусть рядом с Марусей будут гномы. Сколько гномов, спросил отец. Пусть будет три гнома, папа. Папа оставался непреклонным, Рита, мало гномов. И тогда я сказала, папа, если три это мало, пять будет достаточно. Нет, не достаточно. Тебе гномов жалко, что ли. Не жалко мне гномов, давай семь гномов. Так что, спросил отец, сказка о сиротке Марусе и семи гномах. Ну да, ответила я довольно. Но полет фантазии отца невозможно было остановить. Рита, а почему у тебя сиротка Маруся, это ведь тоже очень просто. А как сложно, поинтересовалась я, папа, мы сейчас придумаем такое название книги, что даже Дед Мороз не сможет ее найти, а искать эту книгу тебе. Я показала папе язык. Папа нахмурился, пусть будет не Маруся, а Марыся, сказал он. Я хохотала, говорила отцу, что такого имени вообще нет, поэтому пусть будет Марыся. Итого, подытожил отец, Дед Мороз должен принести тебе книгу «Сказка о сиротке Марысе и семи гномах», правильно. Правильно, ответила я. Папа тяжело вздохнул, я ликовала. Оставшиеся до Нового года дни мне показались очень длинными.
В новогоднюю ночь я долго не могла заснуть, долго ворочалась в постели, прислушивалась к шумам в комнатах. Мне так хотелось застать отца под елкой вместе с подарками, что несколько раз за ночь я вставала, чтобы подойти к елке. Но папы там не было. Ни папы, ни подарков. Я проснулась в одиннадцать и, задыхаясь от волнения, побежала в гостиную. В гостиной лежало много подарков, все они не интересовали меня. Наступая босыми ногами на елочные иголки, я ворошила подарки в поисках книги. Это была большая книга в твердом переплете, схватив ее, я прочла название «Сказка о сиротке Марысе и семи гномах». Я терла глаза, открывала и закрывала книгу, но у книги было только одно название, то, которое я придумала сама. Нет, я не поверила в существование Деда Мороза. С книгой подмышкой я стала бегать по квартире с криками, мой папа волшебник, мой папа волшебник. Мне было проще поверить в то, что мой папа волшебник, а не в то, что Дед Мороз существует. Папа лежал на диване и загадочно улыбался.
Когда Настя ушла от меня второй раз, мой мир рухнул. Мои друзья второй раз выслушивали, как мне тяжело в этом рухнувшем мире. Рухнул мир, а на дымящиеся руины прилетела бабочка Марина. Сложно сказать, во что верила Марина, кажется, она верила вообще во все. Сложно сказать, кого Марина не любила, она любила всех. Мы обе были удивлены, когда поцеловались, у нас совпадали разъемы. Наверное, Марина, как и я, училась целоваться на соленых помидорах. Совпали разъемы при поцелуе, а больше не совпадало ничего. Марина слушала ту музыку, о которой я даже не слышала. Смотрела те фильмы, о которых я ничего не знала. Абсолютно не интересовалась политикой, дружила с теми, сквозь кого я бы попросту прошла, потому что считаю воздух воздухом. Марина умела видеть вещи либо под лупой, либо сидя на облаке. Я никогда не понимала ее, не понимаю, и никогда не пойму. Так что я до сих пор понятия не имею, зачем Марина была со мной. Я долго трудилась над пониманием того, что не понимаю. У меня мозоли в левом полушарии мозга, но я все равно не понимаю.
Марина должна была появиться. Не появись она, появилась бы другая, не важно кто. На руинах всегда кто-то появляется, чтобы соскоблить хрустальные слезы с твоего почерневшего от злости лица. В руках книжка, пижама в мишках, голова в облаках. С Мариной мы вели трогательную переписку. Марина видела во мне ребенка больного раком, а я отказывалась выздоравливать. Я никогда не думала над тем, что она чувствует. Как она любит, как ненавидит, плачет или нет. Не думала над тем, зачем Марина живет. Не думала потому, что мир Марины и мои руины это даже не две разные планеты, не две разные галактики, нет. Существование Марины означало, что не существую я, а мое существование означало, что не существует Марины. Именно поэтому меня два года волновал только один вопрос, зачем же она с таким упорством приходит убедиться в том, что не существует. Мы хотели быть вместе, но быть вместе не могли. Нас удерживал вместе совпадающий разъем, а больше не удерживало ничего. Я наговорила Марине много честных гадостей. Выдала беспроцентным кредитом всю глупость, какую только вмещала тогда. Марина долго терпела, объясняла, как всегда, то, что понять невозможно. Писала и писала мне письма-объяснения, разъяснения, потом подошла к декларации тезисов. Все бесполезно. Не в коня корм. Нервно постукивая передними копытами по клавиатуре, я пыталась хотя бы однажды внятно ответить ей, и ничего кроме «фа-фа» не выходило. Фа-фа, говорю, Марина, фа-фа.
Звоню Вере, но Вера не поднимает трубку. Плохо. Вера думает, подними она трубку, и тогда я упрекну ее в том, что сказала она не то. Подняла, не так поступила. Не подняла, не так поступила. Тогда какая, в сущности, разница, поднимает Вера трубку или нет. Плохо. Я тоже не поднимала бы трубку, позвони мне Вера сейчас. Я и звоню лишь затем, чтобы убедиться, что она не поднимет. Вот и не поднимает. Вот и пишу, не поднимает. Плохо. Приятно знать, что мы не ошибаемся. Приятно думать, что инстинкт самосохранения в нас вопреки нашему желанию побеждает. Спустя два месяца после нашего знакомства я сказала, Вера, если не будет отношений, если одна из нас умрет, главное в моей жизни все равно уже случилось, и этого никто не отменит. Берет Вера трубку, не берет Вера трубку, или я, или не звоню, ничто не отменит того, что было. Я сказала, ты изменила меня навсегда. Вера ответила, ты меня тоже. Так мы стали людьми, изменившимися навсегда. У меня вечная сердечная травма. У меня больная сердечная мышца. У меня ненормальные сердечные ритмы. Мое сердце сердито. Мое сердце звенит навечно. Мое сердце звонит и звонит. В моем сердце живет трактор. В моем сердце птицы вьют гнезда. В моем сердце лежат гири. В моем сердце есть жесть. Навсегда, навечно.
Я подошла к Марине так, как подходила ко всем в своей жизни, никто не был исключением. А ты будешь меня любить. Тогда строим семью. Марина не строила семью, Марина себя отдавала, дарила. Как можно себя отдавать и дарить, если я строю семью. Кому же ты достанешься, Марина. Кому, не мне ведь, не мне. Поэтому ты давай, закруглись, что ли, с подарками своими, будем строить семью. А ты сможешь меня любить. Марина могла любить меня и других. Но для меня любить других означало не любить меня, это неправильно. Тогда все в руинах, тогда нет никакого здания, тогда никто ничего не строит. А допустить то, что в мире есть люди, которые живут под открытым небом, я не могла. Не строители и не разрушители. Просто живут и смотрят, приходят и уходят. И любят иначе, и плачут, никто не видит. Им страшно, им больно, им холодно, им жарко. Они глядят на мир через лупу, глядят на мир облаком. Всегда ходят с книжкой, спят в пижаме с мишками. Сидят на подоконнике, свесив ноги. Лежат в ванной часами, зажигают ароматические свечи, и каждый из них не я. Не я. Сложно представить, чтобы Марина не видела во мне прораба. Сложно представить, чтобы я не видела в ней фею-распутницу. Фа-фа, Марина, фа-фа, зачем ты мне все время пишешь туц-туц, я не понимаю твоего туц-туц так же, как ты не понимаешь мое фа-фа. Возможно, я не вспоминала бы о ней вообще, но Марина тоже прочла в детстве сказку о сиротке Марысе и семи гномах. Из всех, кого я знаю, она одна эту сказку и прочла. Выросла, стала Марысей. Рядом гномы, лужайка, радуга. Плачет, никто не видит. Платит, не знает за что. Сложно быть хорошей, когда рядом все хорошие. В этом заунывном разнообразии действительно тянет объяснить прорабу, почему не нужно строить на той лужайке. И на той еще. И вон на той.
Шел первый год моего пребывания в монастыре. Все сестры говорили о блаженной вечности. Часто говорили о блаженной вечности, а я не трудилась думать над тем, что это такое. Миновав этап ролевой игры, столкнувшись с мизерной бесконечностью, окружавшей меня, я подошла к Игуменье с просьбой объяснить, что же такое блаженная вечность. Мне хотелось знать, кем или чем я стану, когда выдержу эту жизнь. Куда войду, куда выйду, что будет дальше. Если после и дальше вечность, я хочу знать что это. Игуменья ответила, представь огромную гору песка. Представь, как раз в год к этой горе прилетает птица, берет в клюв песчинку и улетает. Как ты думаешь, сколько лет понадобится птице, чтобы гора песка исчезла. Чтобы не смущать Игуменью, я ответила, много, много лет. А про себя подумала, много или очень много, десятки тысяч лет или миллионы понадобятся птице и ее потомкам, гора все равно по песчинке будет разобрана. Труд маленькой птицы на фоне океана песка не казался мне вечностью. Следующие годы жизни в монастыре я не только никому не задавала вопрос о блаженной вечности, но перестала думать над ним сама.
В понедельник Пасхальной седмицы, на четвертый год моего монастыря, я дирижировала певчими во время Литургии. До полного падения оставался месяц. Я пела Литургию, и меня раздирали сомнения. В моем сердце лежали гири, мысли путались, в груди давило. Та Пасха вышла грустным праздником. Меня уже не было ни в чем. Ни в этой службе, ни в пении, ни в послушании. Меня не было нигде. С трудом удерживая сознание, балансируя между ним и совершенной пустотой, я услышала вопрос, заданный мной три года назад Игуменье. Матушка, что такое блаженная вечность. Не вспомнила вопрос, услышала. Он звучал внутри меня, повторяясь снова и снова. Матушка, что такое блаженная вечность. И мне стало спокойно. Исчезла тяжесть, исчезли гири, исчезли все печальные мысли. Исчезла напряженность в мышцах лица. Будто кто-то погладил меня по голове и отстранил от всего земного. Я чувствовала не эйфорию, но блаженство. Без видимых причин, без предпосылок, на грани нервного срыва или уже в нем. Испытывала тихую радость и ощущение, что эта радость останется со мной навсегда. Я чувствовала непрекращающуюся любовь. Любовь была мной, я была любовью, и времени тогда для меня не существовало. Думаю, время, всего лишь категория человеческого восприятия мира. Но в вечности нет времени, и тогда время для меня не было ничем. Ни пятью минутами, ни пятнадцатью, ни часом. Время просто кончилось. Вместе с ним кончилось все конечное, а наступившее бесконечное отчетливо давало понять, что умирать не страшно, потому что за смертью жизнь, где любовь не прекращается.
Есть жизнь, и жизнь не то, что мы за нее принимаем. Есть любовь, и она не то, что мы за нее принимаем. И есть смерть, и смерть не то, что мы за нее принимаем. Мы тоже совсем другие, мы не те, какими себе кажемся. Мы не те, какими себя знаем. Мы даже не те, какими когда-нибудь станем, но все это уже не имеет значения в той точке, где пересекается жизнь, любовь и смерть. Поэтому умирать страшно. Страшно остаться вне жизни и вне любви навечно. Таким оказался ответ на мой вопрос. Мне не хотелось отпускать это состояние, но оно постепенно отдалялось, уходило, проходило вместе со службой и вместе со службой прошло. То, что случилось со мной тогда, нельзя описать просто или сложно, ему нельзя дать оценку, оно вне любых характеристик.
Память об этом удивительном событии оставит мне выбор жить между церковью и борделем. Я так и не решусь навсегда уйти влево, навсегда уйти вправо. Буду любить криво, понимая, что люблю криво. Память о нем сделает мою любовь горькой, и чем больше усилий я потрачу на поиски человека, могущего быть мне адекватным, тем сильнее будет мое разочарование, когда все кончится. Если когда-нибудь мы знали правду, вряд ли нам удастся обманывать самих себя. А если и так, тогда всего лишь вопросом времени станет наше падение, возвращение к началу, к той линии, от которой мы начали бег, думая, что действительно добежим до заблуждения.
Память о том, что меня мало любили в детстве, подгоняла меня искать любую любовь у любого. Память о том, что у меня никогда не было семьи, заставила меня стать прорабом. Строителем любых ячеек на любых началах. Память о том, что в детстве меня обделили вниманием, внушила мне быть внимательной и привлекать внимание. Память о том, что у меня никогда не было ничего своего кроме самой себя, вынуждала меня делать все и всех своей собственностью. Даже понимание порочности всех моих предприятий не могло меня исправить. Ни кончающаяся любовь. Ни корыстная любовь. Ни взаимообмен. Ни взаимный обман. Но память о блаженной вечности это та горечь, в которой проявляется неоднородность моего материала. Он пробивается и пробивает. Это жесть в моем сердце навсегда, навечно. Это заслон. Это нежелание умирать ни до, ни после. Это желание жить.
Прокатный стан
Слушая рассказы Веры о том, как она трижды была замужем, я невольно съеживалась. В сознании всплывали образы теплой семейной жизни и, почему-то, секиры. Только что все было хорошо, год, два или три, не важно, а потом стало плохо. Секира. Отсечение желаемого от действительного. Ледниковый период. Больше никто никому не верит, никто никого не любит и ничего не помнит. Третий муж Веры оказался лучше и хуже остальных одновременно. Не без удовольствия Вера говорила, сколько всего от него натерпелась, сколько терпит, сколько, возможно, еще будет терпеть. Женя уходил в запой и тянул за собой Веру. Грозил самоубийством и выгонял Веру из квартиры. Кричал беременной Вере в живот гадости, хотел отобрать у Веры ребенка, ссылаясь на ее невменяемость, а потом решил, что их ребенку лучше вовсе забыть о существовании отца. Его поведение в браке и после развода не было вымыслом. Не были вымыслом его звонки в пять утра и пьяные слезы. Не было вымыслом желание все вернуть или хотя бы отомстить Вере. Не был вымыслом отказ помогать ей и ребенку, и внезапная поддержка тоже не была вымыслом. В его злую натуру можно легко поверить. Я с тоской слушала Веру, размышляла над тем, кто из них двоих кретин. Кто кого доводил в семейной жизни и после. Как нужно было Веру любить, чтобы потом посредством глупой мести учиться ненавидеть.
Вера говорила, я очень похожа на Женю. Так говорила старшая дочь Веры, так говорил зять Веры, так говорили все в доме Веры. Все в ее семье вздрагивали, когда произносили его имя. А я была на него похожа, похожа на Женю, на этого монстра. Только когда они говорили о нем, я чувствовала тепло, тепло непостижимое. Женю все ненавидели и странно любили. Я не только устала от слов, что мы с ним похожи, я устала вычислять, в чем же. До новой формулировки Веры, ты похожа на Женю в его лучшие годы. Тогда я подумала, что лучшие годы Жени это те годы, когда он всех устраивал. Впрочем, чем больше я узнавала о нем, тем меньше мне хотелось с ним сталкиваться. Мне вообще хотелось держаться подальше от семейной трагедии Веры, не вдаваться в нюансы полного абсурда. Женя плохой, но он дает деньги. Правда, деньги стал давать недавно. А если он дает деньги и звонит в пять утра, с ним нужно поговорить. Но если с ним поговорить, он не сможет спокойно жить со своей любовницей Ирочкой. Женя станет гнать Ирочку, опять звонить Вере. Вера, принимая ночные звонки, все равно продолжит рассказывать, что Женя плохой. Это не жизнь, похожая на паранойю, это паранойя, похожая на жизнь. И если сорвать весь флер мученицы с Веры, лишь одно походило на правду, Женя для Веры стал цирком шапито. Кактусом, на который Вера регулярно норовила сесть, садилась, после чего неделю вытаскивала из нежных мест иголки со словами, вот мерзавец. Вера любила bdsm, думаю, любила больше, чем я могла представить. Она манипулировала Женей и его чувством к ней. Женя выходил из себя, тогда Вера поддавалась. В любом случае, она всегда оставалась манипулирующей жертвой. Друзья Веры, безусловно, сочувствовали ей и своим сочувствием придавали страданиям Веры новое значение. Ее страдание на людях убивало во мне и прагматика, и романтика. Во мне не осталось резерва. Рассматривая ситуацию, в которой я оказалась, очевидным для меня становилось одно, он или я. Два цирка шапито это слишком, этого не выдержал бы даже мега-мозг.
И потому что я не хотела встречаться с Женей, мы с ним, конечно же, встретились. Его и Вериной дочери исполнилось восемь лет, это был семейный праздник, но тогда я уже была частью семьи, так что это был мой праздник тоже. Женя, как и положено палачу, изображал палача. А кто такая Рита, игнорируя мое присутствие, спросил он у Веры. Вера, как и положено жертве, изображала жертву. Женя, я ведь тебе рассказывала, Рита моя подруга. Меня тошнило в прихожей, меня тянуло выйти. Мне хотелось стать Фредди Крюгером и порвать бумажного Женю. Мне хотелось послать Веру. Мне хотелось превратиться в пару китайских кроссовок, чтобы бежать не оглядываясь. Я просила Веру отпустить меня, но Вера уже вошла в образ. Если ты уйдешь, я сейчас тоже уйду, меня все это не интересует, печально ответила Вера. Минут десять или пятнадцать я собиралась духом, убеждала себя, что Веру нужно поддержать в столь тяжелый час. Готовилась без страха войти на кухню, где свирепствовал Женя. Я думала, хорошо, решил, что ты меня сделаешь, а ты не сделаешь. Нет, это не я уйду, это ты уйдешь. Ты уйдешь. Я вошла на кухню и села за стол. Вера благодарно на меня посмотрела. Женя не смотрел на меня, но я смотрела на него. Мы действительно были похожи. У Жени такой же ленивый взгляд, полузакрытые веки, та же привычка подпирать подбородок рукой, та же манера сидеть на кухонных полатях в позе помятого лотоса. Он курил, как я, очищал пачки сигарет, как я, интересовался всем, как я, думаю, он не меньше моего понимал, сколько стоит выступление шапито. В отличие от меня, Женя требовал мзду за выступление. Требовал и получал. Два часа он сидел рядом со мной и делал вид, что меня не существует. Два часа я сидела рядом с ним и делала вид, что для меня существует он и все остальные. Когда мы остались на кухне одни, не глядя на меня, Женя процедил, какая ты шустрая, знаешь, что со всеми происходит, все с тобой советуются, всем уделяешь внимание. Его фраза предполагала ответ с моей стороны, а я промолчала. За два часа человек решился предложить мне игру, в которую я не захотела играть, потому что у этой игры были его правила.
К нам подошла Вера, и тогда Женя включил свою бензопилу, а Вера включила программу «у меня болит голова». На столе не было крепких спиртных напитков, только сухие и полусладкие вина, однако Женя пытался принять их столько, чтобы потом не вспомнить, кого распилил. Пытался, не напивался, начинал покалывать Веру, но в тот день Вера не хотела сидеть на кактусе. У Жени не получалось больше изображать палача. Он раздражался и в трезвом своем раздражении был несказанно одинок, поэтому как-то особенно опасен. Его нападки на Веру оставались неприкрытыми. Вера, постепенно вбирая его раздражение, отвечала ему дерзко. Ее дерзость порождала новые нападки, новым нападкам давался новый дерзкий отпор. До катастрофы оставались считанные минуты. От этой борьбы любви с нелюбовью у меня кружилась голова. Оба кретины. Но Вера кретин, лишенный любви. Опять изобретать велосипед. Велосипед, на котором Женя уедет к себе, Вера въедет в себя, а я не сойду с ума. Нужно изобрести велосипед. Когда с Верой почти случилась истерика, я встала, вышла в прихожую и легла на пол. Лежала на паркете тихо, надеялась, что восьмилетняя девочка найдет меня до того, как ее родители начнут таскать друг друга за волосы. Так и вышло, она меня нашла. Позвала Веру, а Вера, увидев меня лежащей, закричала и позвала сына, вместе они отнесли меня в спальню. Я имитировала потерю сознания качественно и надежно, над моим одром склонились все. Последним в спальню пришел Женя, он был настолько погружен в прошлое, что с трудом переключился. Не помню, что он сказал, когда вошел, потому что Вера его сразу же прогнала. Она держала меня за руку, просила не умирать и в ярости прокричала Жене, пошел вон. Да, пошел вон. Это была моя игра, мои правила. В моей голове прокручивалось «пошел вон», все быстрей и быстрей, громче и громче. Моя игра, мои правила, моя победа. Не я уйду, ты уйдешь. В цирке нет мест. Если бы Женя ушел после слов Веры, проиграли бы мы все, и я, и он, и она. Женя должен был уйти тогда, когда сочтет нужным, а не тогда, когда его выставляют. Опять изобретать велосипед. Поэтому, внезапно очнувшись, слабым голосом я попросила Веру, позови Женю. В этом месте уже сама Вера чуть не потеряла сознание, она решила, я брежу и при смерти. Женя послушно вернулся, сел на край кровати рядом со мной, взял меня за левую руку, говорил, не бойся. Люди, которые еще пять минут назад выливали друг на друга помои, держали меня за руки, успокаивали, лечили, и оба были счастливы. Вера тем, что я все еще жива, а Женя тем, что оказался востребован. Он мирно ушел, пожелав мне не болеть, звонил на следующий день и передавал привет. Это приятно.
Через месяц Жени не станет. Он разобьется на катере, три недели проведет в больнице в состоянии искусственного сна и умрет, когда все будут думать, что скоро его выпишут. Он был сложным человеком, а окружающие настолько привыкли к этому, что даже его смерть покажется им его очередной нелепой выходкой. Действительно, из всех нелепых выходок Жени эта выходка оказалось самой нелепой, последнее и бесплатное выступление шапито. Вера узнает о том, что он умер, лежа в моей постели. Примерит платье вдовы, на которое к тому моменту уже не могла претендовать ни по каким соображениям, однако примерит. Вновь станет жертвой и будет ругать Женину любовницу Ирочку за то, что та посмела на похоронах прикоснуться к покойному. Ирочка, почерпнувшая представление о трауре из голливудских фильмов, постарается на похоронах выглядеть хорошо. Таким образом, Ирочка и Вера будут притворяться вдовами, и у каждой найдется своя правда для лжи. Смерть Жени не перевернет ничью жизнь. Никто не останется потрясенным до глубины души, никто не скажет, с его смертью закончилось что-то или что-то началось. Меня поразит не сама его смерть, а разговоры. То, что я услышу лишь «с ним было тяжело». Возникнет впечатление, будто Женя воплощение зла, чудом попавшее в ряды ангелов, ангелы терпели его, терпели, а теперь только вздыхают, с ним было тяжело. Ведь сказать, что он был скотиной, никто из ангелов не может, не для того на ангелов учились. Но Женю не окружали ангелы. Наверное, с ним было тяжело, а кто спросил у него, было ли ему легко с ними.
Вера скоро забудет о его смерти. Посетует, я живу в квартире, где все сделано его руками, но ничто не цепляет. Да, не цепляет. Вера успела похоронить его еще тогда, когда он был жив, и Женя сознавал это. Хоть Вера считала, что он ее не понимает, она заблуждалась. Женя давно понял Веру, просто никак не мог поверить в то, что она не любила его. Думаю, это к лучшему. Никто и никогда не может поверить в то, что его не любили. Я мало знаю об их совместной жизни, и все же этих знаний вполне достаточно для того, чтобы сказать, я знаю больше, чем мне следовало бы знать.
Мне так хотелось, чтобы ты ушел. Казалось, ты здесь лишний. Мне было не передать тебе всю напрасность того кухонного выступления, всю бессмысленность нашего дележа. Теперь ты ни с чем, и я ни с чем. В нашем судорожном шапито мы единственные зрители собственного величия и ничтожества. Можно всю жизнь любить, а скажут, ты ненавидел. Всю жизнь строить, но скажут, ты разрушал. Всю жизнь карабкаться выше и выше, выползая из кожи, оставляя за собой кровавый след, так ползти к себе, а скажут, убийца. Вокруг белые перья, иногда ты, иногда я, люди без кожи, с нами тяжело, и если не получается стать хорошими, тогда уж ощипать ангелов. Неужели, неужели под этими перьями та же плоть и кровь, что у нас. Нет. Там слюда и ессентуки № 17. Эти ангелы не падают, им неоткуда, отсутствует система распознавания себя, вот и добиться их ангельской любви невозможно. Рассмотрев слюду под перьями, я, знаешь, решила считать их условно живыми, условно страдающими, условно порядочными, условно ангелами. А она любила тебя. Любила, это правда. Только, тоже условно. У каждой безупречности свой изъян, и никто не в состоянии это исправить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.