Электронная библиотека » Марианна Ионова » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 17:41


Автор книги: Марианна Ионова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Так, значит, про привременную вовсе забыть?

– Ну, почему же забыть? Не забывать надо, а помнить, что она дана нам для испытания.

– Я согласна.

– А тут и соглашаться нечего. То есть простите… Но вы же поняли?

– Поняла. Вы правы, то есть мы оба правы в том, что без вечной жизни, без жизни будущего века нынешняя наша жизнь – это как… трамплин, с которого некуда прыгать. Но ее нельзя, по-моему, сводить исключительно к подготовке, вроде подготовки космонавтов перед запуском в космос! Да, мы в ней почти ничего не можем… Мы пытаемся взлететь и падаем. До какой только высоты человек не задирал планку! Какие только мечты не морочили людям головы на протяжении всей истории! Но в том-то и дело, что не морочили! Наш любимый апостол Павел писал, что вера – это осуществление невозможного и уверенность в невидимом. Я вот думаю, что Царство Божие – это осуществление невозможного. В нем сбудется всё. Все наши самые дерзкие мечты… Все невозможное, безумное и прекрасное, что мы так ясно видели воображением. Если бы мир не был прекрасен, мы ничего бы не видели. Это мир, где даются обещания. И значит, его уже нельзя презреть, а наоборот…

– Ну, насочиняли! Дерзкие, видишь ли, мечты! Да мало ли кому что втемяшится?! А Царство Божие, по-вашему, что ли, устроено под нас?

– Для нас.

– Для вот таких вот? С мечтами? Не понимаю.

Виталик смотрел прямо перед собой.

– Я думаю, если все время благодарить Бога за мир, нам не будет стыдно любить его. Я сама не знаю, почему я занимаюсь апологетикой земной жизни, как не знаю, перед кем ее оправдываю. – Мария заметила, что повышает тон и что голос словно опережает ее. – Но в одном я убеждена: в том, что вера в жизнь вечную вовсе не мешает, не может мешать нам любить эту жизнь.

Мария остановилась, хотя могла сказать еще много. Будто крохотные лепестки ее чистосердечия и красноречия лежали рассыпанные вокруг Виталика, как вокруг глыбы в каком-нибудь русском саду камней: мелкие, яркие, трогательные и бесполезные.

– Вот вы говорите: «Любить жизнь»… – произнес Виталик раздумчиво. – А я не пойму за что. Где она, эта жизнь, какая? И вообще, она только моя или она у всех общая?

– Общая?

– Ну да. Потому что если она только моя, то что я ее люблю, что не люблю – тут уж только мое дело. Никто этого не видит, и жизнь моя, сколько я ее ни люби, лучше-то ведь не станет. А если жизнь – это вообще всё… Вот вы-то сами как ее любите, земную жизнь? – вдруг спросил он в запале, словно земная жизнь была чем-то новым, возможно иностранным, или даже Мария сама и придумала ее, а теперь всучивает.

– Вы хотите знать, что я вкладываю в слова «любовь к жизни»?

– Хочу, аж разбирает.

На пригорке у метро «Кожуховская» послевоенные, рожденные в гордой бедности, сирые приветливые дома. Вот они появились. Вот они на пригорке, за поворотом, в окне трамвая. Вот они – те. И возношу я благодарение, словно вижу землю обетованную.

– Так нельзя, – сказал Виталик.

Да, нельзя, мысленно согласилась Мария. Все слова как будто легли и уснули.

– До ереси докатились. – Серьезный, но все еще мирный Виталик встал. – И впрямь пора с разговорами кончать. А то вводим друг друга в грех… На мне тоже вина.

– Разве любить можно только главное? – выкрикнула Мария, постукивая зубами – ее знобило.

– А на неглавное-то зачем размениваться?

– Но мы же уйдем! – Она пыталась подняться, и плакала, и даже тряслась. – Мы уйдем отсюда и не знаем когда, а там, может, все будет совсем по-другому! И разве нельзя этот мир любить хотя бы за то, что мы с ним расстанемся, за то, что в любую минуту мы можем расстаться, вы и я, и неизвестно…

Виталик обернулся, шагнул к ней и протянул ей руку. Мария схватилась за нее, не по-столярски гладкую с тыльной стороны, теплую и сухую, и ей показалось, будто ее поднимающееся тело ничего не весит, будто его и нет. Секунду-две две бойницы смотрели на Марию, затем Виталик во второй раз повернулся к ней спиной и двинулся прочь.

Мария выждала, давая ему уйти, и медленно направилась к опушке.

Виталик сидел на бревне, голова его свисала к груди, и кисти рук свисали меж широко разведенных коленей. И Мария впервые отметила, что, должно быть, неудобно при его росте сидеть так низко. Хотя он сам выбрал это бревно, а значит, ему ничто не мешает.

– Я вам неправду сказал: я же ведь знаю, как это… Я сам это чувствовал столько раз – чувствовал жизнь, и все ей хотелось отдать, только чтобы она меня не бросала… Это не любовь, потому что любовь-то в поступках, а тут я для нее ничего сделать не могу, только хочу ее, хочу, чтобы она длилась вот такая, как есть!…

– Она – это жизнь? – спросила Мария.

Ей было жаль его, и хотелось отыграть назад, чтобы не победить, а вновь быть побежденной. Ей было жаль его, как поваленное дерево.

– Теперь мне пора, – сказала Мария.

Верхушки сосен сталкивались и разлетались. Немая, неповоротливая, в тоске бушующая сила металась над этими местами.


– Тебе не жаль расставаться с этой работой? – спросил отец.

– С работой – нет, с Воскресенским… не знаю. Возможно, я буду скучать, иногда. Но мне грустно расставаться с Виталием. Нет, папа, я не влюбилась – я не доспорила. Знаешь, в спорах о том, чего Бог от нас хочет и чего мы хотим от Него, истина рождается, рождается и никак не может родиться. Поэтому их надо обрывать так: на середине, когда силы иссякли, а второе дыхание еще не открылось.

И Мария рассказала все по порядку, от встречи до последнего разговора, и, когда приближалась к внезапному перевороту, вдруг испугалась, не понимая, чего боится, словно кто-то встал у нее за спиной. Но оно не надвигалось сзади, а смотрело ей прямо в лицо, смотрело родными глазами отца.

– И ты человека, в шестнадцать лет потерявшего мать, учила горячо любить жизнь? – спросил отец с полуулыбкой.

– Извини, – сказала Мария. – Мне стыдно.

И оба замолчали.

– Ты не видела в жизни зла, Маруся, – сказал наконец отец, и Марии подумалось: он сокрушается о себе.

– Это плохо? – спросила она, как ребенок.

Отец пожал плечами.

«Я видела добро, глядя на отца, – подумала Мария, – я видела его от вас».

9

Начало ноября: зеленый газон под снегом, вместе они похожи на ягель.

На Яузском бульваре теперь гравиевая дорожка. Угловой дом на углу бульвара и улицы Воронцово поле. Если бы не было там магазина «Продукты», была бы мастерская по ремонту обуви. Стертые буквы. Направо – желтая крепость с истуканами строителей коммунизма. Дом Телешевых в коричневой, чайной, провинциальной глуби деревьев. Есть в бульварах что-то старо-богемное, провинциально-осеннее. Я пытаюсь вспомнить. Хожу по улицам-закутам Китай-города, по интеллигентной коричневой сухости ноября, и пытаюсь вспомнить. Есть несколько мест, где веет эта так недавно прошедшая, эта не моя жизнь с полутемными, северноренессансными, под Тарковского, подоконниками, дачными и загадочными. Какие-то художники жили здесь… Алкогольный хламный уют художнических квартир в старомосковской, старосоветской бульварной жизни. Застекленная мансарда пахнет гниющим деревом и лежалыми книгами. Лыжи. Абажур.

Яузский узкий бульвар круто спускается и быстро кончается. На нем никого. Я иду быстро под горку, пытаясь вобрать еще сколько-то не моей жизни и угадать, откуда она, такая трепещущая и не умеющая стареть. Там всегда есть какая-то романтическая девица, рука об руку с художником убежавшая в старомосковский северный ренессанс его нищей сказки. У них кипит чайник, шумит море и закатом горит абажур. Впереди у них вечная юность седой пышноволосой романтики.

На скамьях никого, и только на одной сидит он, поставив кузов у ног. Как могла я забыть о Яузском бульваре?

– Вот и ты, – шепчу я.

От меня уже ничего не зависит. Сейчас или никогда.

Я могу ничего не делать. Я могу только сесть на ту же скамью, потому что обстоятельства стеклись сюда, как воды бульвара, и судьба на маленьких волночках, как цветной ялик с парусом из календарной страницы. Из календарной страницы – а на ней банальные горы, родные, зеленые, пахнущие сыро, пахнущие домом, блестящие от времени, банальные горы.

Я села на край скамьи. Я вспоминала людей, живших тут и мне не знакомых, вспоминала мною непрожитое, и он кристаллом осел на стенках, от всех забытых, непрожитых, незнакомых. Человек с кузовом, я тебя надышала, я тебя нацедила, потому ты ждешь только меня. Я могу не спешить. Я могу вообще ничего не делать. Вот пришла я на закорючку бульвара, на свой причал. Вот пришла я причалить или оттолкнуться. Мы качаемся в этой ладье, как близнецы и влюбленные, как знак зодиака на нательной цепочке. Нас качает юное дыхание девочки. Нас качает, как китчевый календарь с кораблем на стене снесенного дома.

Человек с кузовом сидел так же, как в первый раз, когда я его увидела: опершись о палку, только кузов стоял у ног. Вблизи я стала рассматривать его шапку, угадывая материал, показавшийся мне вначале чуть ли не бархатом или плюшем, а может, засаленной и мерцающей тафтой, но чем дольше я смотрела, тем вернее шапка уподоблялась лыжному колпаку из синтетики. Под конец это был уже потерявший форму лыжный – ну, не лыжный, спортивный, в общем, – колпак, даже с крохотным лейблом.

– Который час, не подскажите? – спросил он, повернувшись ко мне.

– Десять минут второго.

Он не улыбнулся еще – не те были слова.

– Неужели вы куда-то спешите? – спросила я.

И тогда человек с кузовом поглядел на меня, и это было, как если бы голуби взлетели разом и медленно или птица села на воду. Как если бы что-то спорхнуло и дало отмашку – и что-то бы началось, последние листья спустились по лестницам из золотой канители.

Он улыбнулся вот этими словно надрезами на впалых щеках.

– Хорошо выглядишь, – сказал он. – Для кого нарядилась?

И легко-легко открыл кузов.

Стало понятно, почему тяжесть ноши его, такого худого, совсем не сгибает. Кузов был полон головками цветов и птичьими перьями. Цветы были разные, и перья от разных птиц. Настолько разные, что уже и неважно, чьи перья, что за цветы. Настолько разные, что все с бронзовым переливом. И было видно, что перья не выдернуты, головки цветов не срезаны, а все подобрано за ветром и силой гравитации.

Из кузова должно было бы вонять гнилью, но ничем не пахло.

– Как красиво, – сказала я.

– Не то слово, – отозвался человек с кузовом, и был прав. – До конца года осталось подсобрать еще маленько… До первого снега…

– Пока вода не замерзнет, – сказала я, и тут стая голубей поднялась над бульваром, хотя взяться ей было неоткуда, и видеть я ее не могла, поднялась над бульваром, как черемуховый Ан-2.

Человек с кузовом запустил руку в ворох, и под его рукой я стала узнавать розы, магнолию, астру, подсолнух, мак, сойку (с бирюзой), ястреба (шахматное), кукушки (гречневое), черного дрозда и фламинго.

– А перо пеликана у вас есть? – спросила я.

– Перо пеликана? – Теперь у него появились густые брови, ясные, яркие усмешливые глаза. – Нет, но позарез нужно. Спасибо, напомнила. Пеликан, баба-птица – только где ж я его найду?

– Я видела на Крутицкой набережной.

Он азартно напрягся, и его азарт передался мне дрожью.

– Давно?

– Ровно месяц назад.

– Слушай, – сказал он, помолчав, – я буду перед тобой в неоплатном долгу, если ты принесешь мне его перо. А? Возьмешься?

Он смотрел на меня, прося, смотрел, напрягшись худым лицом. Приглашая. Играя.

– Возьмешься – авансом сказка. Твоя. Ну как? Хотя он не сопроводил слова ни одним движением, я догадалась, что речь идет о богатстве кузова. На «сказке» сквозь меня будто продернули нить, мне на плечи словно стряхнули снег, глаза точно завязали огнем.

– Берусь.

– Выбирай цветок. – Он пододвинул кузов ко мне. – Только не долго.

Я взяла розу цветом, как японский ребенок.

– Правильно. Солнечный зайчик на липовой доске, – сказал человек с кузовом, чтобы поддержать меня.

– А что у меня за сказка?

– С принцем, – сказал он пренебрежительно, пожевав губами. – У всех у вас сказка с принцем. Ну что ты заскучала? Не все так примитивно. Для кого-то и я принц!

Встал, прямой, подхватил невесомый кузов и вскинул на закорки.

– Еще какой! – смеюсь. – Я бы за вас пошла.

– А ты выходи, – сказал он. – Я ведь знаешь, как богат.

– Разве это главное…

– Это. Только это. Ладно, иди теперь.

И зашагал: ивовый кубик, черная шайба шапки, длинные в черных джинсах резиновыми шнурами ноги. А я теперь знала, что всего-то надо быть готовой к встрече.

Дома я налила воды в стакан и пустила розу. Роза уселась в воду, как в землю, сухоньким кочаном, тугим поплавком, трепаным шелковым мячиком. А он не сказал, что загадывать и о чем думать, глядя так вот, как на свечу. И я думала все о тех же, незнакомых, которых и в памяти нет, только рядом с памятью, когда рука шарит, не попадая. Все те, кого не было для меня, они все сейчас в нем, в человеке с кузовом, все их лица и россыпь одежд. Принцы. Да нет, не принцы. Радужная россыпь, и майский ливень, и зарево, и розовые морозы, и высокие, суровые вечерние облака из труб теплоцентрали. Все, что творится в небе, там мы с тобой. Летим в океане городского неба, городской жестокой романтики.

Стакан с розой стоит на окне.

Я засыпаю и начинаю жить. Я вижу художников в пестрой парусной рвани, я вижу циркачей-моряков, единорогов и бездомных собак, египтян и архангелов. Вижу песню сирены и горное солнце, портовый бар в пустыне и венское кафе в тропиках. Вижу зябликов и снегирей, поднимающих на крыло каравеллу. Вижу смуглую кровь, женский голос дождя, змею, Кадиллак, ягненка, хижину на золотых сваях и пещерных стрекоз. Пиратское безумие трамвая и листовое железо весны. Перстень с печатью и мальчика, вынимающего из груди «Боинг». Магические кристаллы и голые деревья на Шаболовке.

Как поздно, как боязно. Начать бы мне раньше. Всего-то месяц до снега.

10

Любое место – не то.

Зацепская площадь. Почему переключения с центра на окраину, где словно зияет, словно подули и развеяли сущность города, не ампирного, не шмелевского, не монастырского, не пресненского, не сталинского, не окуджавского, где вот угол кирпичного дома, вот трамвайные пути, вот ларек, почему эти переключения, освещенные всегда нищим, серебристым, как фантик, солнцем, так обещают? Почему они обещают любовь?

Места как воск. Сюда однажды легло и запомнилось что-то, что сама я давно забыла. Тут забыла? Попадаю сюда, и словно, как ни вертись, оно все время у меня за спиной, то, ради чего я тут. Отпечаталось, а я не узнаю следа.

Воскресное утро. До чего нет людей. Все будто вымерло, но в этом безлюдье как живут улицы и дворы, как трепетно и уютно, и приветливо живет день без людей.

Если погасить речь внутри и только смотреть, перестаешь понимать. То, на что смотришь, таинственнее и проще. Белое поле пруда с людьми. Через поле, мимо людей едет снегоуборочный трактор.

Человек спит на корточках.

Декабрь. Машины выезжают из золотистой, прохладной кварцевой глубины.

Симонов монастырь

От метро «Автозаводская» иду по противоположной стороне улицы.

И узнаю его из своего чуть ли не первого в жизни сна: стена – коричневый кирпич, кто-то толкает детскую коляску. Вот и женщины с колясками и детьми, под стенами, вдоль деревьев. Снег. Коричневая кладка. Коляски едут на снегу неподвижно, потому что и звуков нет. Только стены и снег. Коричневое и белое, и, как будто какие-то нищие, рыбаки ликуют по-своему, сурово, надвинув брови. И пряник, и рубище. Да нет, ничего этого, все это потом, когда придет, что сказать. Диковатый, щербатый городок за стенами, вырезная, с барочными валютами кроватная спинка – фронтон, а вокруг не разобрать: руина средневекового вокзала. Скворечнями леса. Башня «Дуло». Дух захватывает от скромности. Черствый, сладкий ломоть песни.

Аллея вдоль стены, стена вдоль аллеи. И внутри коричневый, рыжевато-бурый. Под снегом – задворки и царство. Нет слов у этого места. Нет слов для него. Только мой старый сон, тоже старый и выветренный. Немое место. Не потому немое, что общине глухонемых отдан Тихвинский храм, не та немота, когда звуков нет, но есть что сказать, а когда нет слов. Когда одни мои глаза говорят, но я их не понимаю. Немота говорит моим глазам, и глаза отвечают, а я лишняя, мимо. Глухонемым есть что сказать, а мне нечего.

Когда нечего сказать, говорит немота.

Чем немее, тем отчетливее.

Я пришла сюда за пеликаном. Под навесом галереи на крепостной стене… Под крышей трапезной. Побелка от времени подпустила розовость. И тепло не людским теплом, а от времени. Прилетел бы на немоту, как я.

Нет, не прилетел. Да и снег вон. Не успела.

На черной кованой ограде красная роза.

И с той стороны ограды показался мне ты, и кузов твой, и палка, и где же, как не здесь. Стоишь сгорбившись и накренившись, словно прислонился невидимо к чему. И прежде, чем крикнуть тебе «Не успела!», я все поняла. Будто с небес упало: откуда ты и куда идти за тобой? И идя по Пересветову переулку, отбросила сомнения и укрепилась. Потому что если по силам мне будет открывшаяся дорога, то за одним из поворотов затеплится вдалеке кузов и шапочка.

– Вы не вернете Гречищеву его компас?

Сдвинув очки вниз, главврач смотрел со спокойной, вопросительной ненавистью.

– Пожалуйста, – он полез в ящик стола, – только имейте в виду: он был сломанный, мы здесь его не ломали. Это так, на всякий случай.

Стрелка была разболтана: как ни наклони компас – вперед, назад, в сторону, – стрелка съезжала на юг, на север, на восток, на запад.

– А кузов?

– Какой кузов?

– То есть короб. У Гречищева был плетеный короб.

– А… Выбросили. Там внутри были только гнилые листья и перья, по-моему…

Когда я вхожу в палату, он привстает, чтобы поздороваться со мной за руку. «Молоденькая – лучше всякого лекарства!» – дружески пошлит сестра. Привстает обычно, но не сейчас, сейчас он лежит на спине, заведя руку под подушку, и это чудо, потому что раньше он днями, а то и ночами только сидел на койке. В палате еще семь человек. Кто-то сказал бы: их нет для нас; я говорю: и они для нас. Кто-то лежит, уткнувшись в стену, кто-то спит, по-мальчишески подтянув ноги к груди. А он лежит на спине.

Он открыл глаза. Я не успела сесть, протянула с ходу:

– Ваш компас.

Компас. Он взял его. Стрелка крутилась. По-прежнему Компас показывал все направления сразу.

«Крутится», – сказали его губы в улыбке, и руки поднесли Компас мне.

Смотри – крутится.

Стрелка крутилась по кругу его ладоней.

Всегда, как теперь, Компас был теплый, будто навечно прогретый песком карьера, где Грека с Олегом нашли его. Почему стрелка крутится, обратился Грека больше к себе, но Олег ответил, не задумываясь (бывали у него такие «включения», когда он говорил, точно оракул): потому что мы всегда ищем путь. «Спасибо за банальность», – буркнул Грека, чтобы Олежек не занесся. Им было по девятнадцать. Ровно семь лет спустя, в день, когда он был убит, Олег подарил ему Компас, а Компас подарил ему Люду.

А ведь он почти привел Люду в Страну Небесных Песков, к Океану За. Может, вдвоем бы они поймали золотую нить. Как бечевка, на которой воздушный змей, но только без змея, она вьется вверх и спускается вниз, то ли я держу что-то над головой, то ли меня держит.

Это было накануне той драки. Все сошлось. Накануне он видел парус в небе. Просто одно-единственное на все небо облако – в виде плавника, крыла или паруса. Он не знал, что на другой день все сойдется: Олег подарит ему Компас, он встретит Люду и будет убит. В тот день Грека держал Компас, и стрелка крутилась, как и сейчас.

Он был с Людой, и стрелка крутилась. Он был с Христом, и стрелка крутилась. Он был в Стране Небесных Песков, и стрелка крутилась. Он был нигде и ни с кем. Он был в клинике. Он был один. Для чего он опять держит Компас, а стрелка, знай себе, крутится?

11

– Вы отсюда?

– Как?… – переспросила девушка, нахмурившись и превратив царапину в сжатое терракотовое сообщение морзянкой.

– Вы местная?

Грека с неохотой употребил выражение, которое ему удавалось избегать все две недели, оно для него пахло рынком, мокроватой петрушкой и редисом в пересохшей глине. Только здешние рынки если пахли, то рыбой, креветками, укропом, никогда землей, но водой; слово «местный» становилось как загрубелый неповоротливый палец, которым стыдно тыкать в сторону моря. Тот палец в дзенском речении, который указывает на луну…

Грека невольно поискал ее.

– Ну да. Да. А вы из Москвы…

Луна висела мраморно-голубая. А море только слышалось.

– Из Москвы, – признал Грека. – У вас кошка.

– Нет.

– Кот.

– Да нет. – Девушка поморщилась, и пунктир заиграл золотым шитьем, потому что лицо ее снова осалил свет гирлянд над площадкой. – Это племянница. Ей год и пять. Она сейчас всех за лицо хватает, а ногти ей еще не стригут. Вообще-то не очень тактично…

– Согласен. Недооценка родителями опасности здесь может быть приравнена к небрежению нормами общежития…

– Я вас имела в виду! – вскрикнула девушка, и ближайшая пара обернулась. – С вашей стороны не очень тактично!…

– Извините, бога ради! Только, пожалуйста, не смущайтесь: мне кажется, вас даже украшает… Похоже на горную породу с узором из прожилок руды.

– Вы геолог?

– Нет, я театральный художник.

На нее первую не подействовало, и воздух, уже набранный, чтобы отразить залп с неизбежной «Таганкой», «Современником», «ой, а правда, что», остудить это залп своим ТЮЗом, не пригодился. Вспомнилась Софи Кюн, ангел Новалиса, женщина-дитя.

– А вы… учитесь, работаете?

Под неоновым отсветом она не покраснела – полиловела.

– Учусь. В десятом классе, – сглотнула и добавила: – Закончу – поеду в Москву поступать в медицинский.

– А мне хвалили здешний медицинский.

Никто ничего ему не хвалил.

Она поникла.

– Но вы, разумеется, правы. Взять хоть количественное преимущество! Вот вы в какой из трех собираетесь?

– Из трех? – Снова прорезалась бисерная нить.

– Ну да, из трех московских мединститутов.

– Ой! – Она даже отпрянула, но на самом деле прильнула к нему, обняла его накрепко, повисла на шее. – А на педиатров где учат?

Утром Грека и Олег стояли у парапета, отсюда хорошо млела бухта, а передний план занимали официанты, двигающие столики после с ночи после танцев и кидавшие на каждый столик клеенку. И удобно было наблюдать за автобусной остановкой, на которую должна была прийти Надя.

– Ведь нам через неделю уезжать. А Дагмара?… Останется с мужем…

– Слушай, сегодня штиль, вот и ты не гони волну! Выкрасть мне ее предлагаешь?

– Но ведь надо что-то решать.

– Ты что это, комсомольское собрание мне тут устроил, один за всю ячейку? Думаешь, мы ничего не решили? Думаешь, я цыпленок?

– Не бери на голос, пожалуйста.

– Я не беру, – понизил голос Олег. – Дагмара – взрослая баба, да и я большой мальчик. Все с самого начала обговорено и решено. – Он приглушенно, с вежливым отвращением чеканил, глядя на яхты, и вдруг повинно тряхнул головой: – Не надо… – И зажмурился, как от боли. – Не надо. Правда. Мы будем друг другу писать. Она даст мне адрес подруги.

Грека хотел было сказать, что в эпистолярном осложнении после отдыха и не сомневается, но промолчал. Личная жизнь Олега представляла собой простое плетение, где плотно и чисто перевивались роман с Жужей, венгеркой, изучающей в аспирантуре МГУ чеховскую драматургию, роман с Ларисой, бывшей женой и бывшей однокурсницей, и переписка с Витой, «мужским мастером» из Львова, – приятно-докучная расплата за прошлогодний вояж.

Он хотел было сказать, но промолчал потому, что никогда еще Олег ему не взмаливался, никогда не пытался чего-либо обещать, никогда не выказывал при нем ни боли, ни любви. И как без малого десять часов спустя Грека увидел сразу и Люду, и свою любовь к ней, точно так же теперь он увидел и Олега, и Олегову любовь к Дагмаре – сразу. И от того факта, что Олег не зол на него за его большее, чем у самого Олега, беспокойство о Дагмаре, словно мягко-мягко расходился по мышцам какой-то паралич.

– Спасибо, что думаешь о Дагмаре, – произнес Олег с подобающей мужественной неохотой, и веки его как будто напряглись. – На, – он достал из кармана Компас, – чтобы ты этот день запомнил. Чтобы мы запомнили…

– Да ну тебя, Олежек. – Грека сам не понимал, зачем выговаривает то, что не чувствует. – Чего ты, ей-богу… В самом деле…

– Это тебя да ну, Валечка, – хмыкнул Олег, сгреб его ладони и усадил в них Компас.

А вечером здесь же, на танцплощадке, передав свою даму другому кавалеру, Грека ненароком коснулся кармана брюк, и руку охладила пустота. Холодная невесомая глубина кармана – Компас потерян… Олег был где-то с Надей, а Греке тем вечером жгуче захотелось обнять кого-нибудь в танце, непременно в танце. Когда он подошел, нарочно не к началу, играла какая-то кастрированная музыка «для танцев», слабо воодушевляя еще не смешавшиеся группки – отдельно женщин, молодых и молодящихся, отдельно – молодых в основном, как он, мужчин. Но вот нежно выстрелила «Пароле, пароле, пароле, пароле…» Далиды, словно произошло то, чего все так ждали, и даже Грека невольно и судорожно выдохнул.

Теперь же он остолбенел посреди площадки, а сам метался по ней, на него натыкались, но это он жестоко расталкивал всех, и топчущиеся ноги в кедах и босоножках были страшны. Его взгляд, с налету задев, почти искру высек из такой же остолбеневшей фигуры, только та не рыскала, а глядела на что-то у себя под ногами.

– Компас… – пугливо поделилась с не успевшим отдышаться Грекой девушка. – И стрелка… крутится…

– Так надо, – сказал Грека и нагнулся к ее ногам.

* * *

Там, на танцах и на набережной, они чуть ли не перебивали друг друга, а теперь молчали, и ее каблуки стучали по брусчатке тепло и невыносимо. Она жила в части города, больше напоминавшей поселок, и Грека вспомнил, что где-то тут ведь живет и Дагмара, но сейчас ее здесь нет, она с Олегом. Уподобление начало раскручивать свои змеиные кольца, и Грека мысленно топнул на него.

– Ну вот… – вдруг сказала она словно бы облегчением. – Ой, а мы ведь друг другу и не представились! Людмила.

– Валентин.

Она спрятала руки за спину, прислонилась к стене дома, двухэтажного, с неуместным, неместным, каким-то южным балконом, стиснутого другими, как здесь принято, светившегося под фонарем и светившего одним окном наверху.

– Замечательный у вас компас, – сказала она.

– Когда-нибудь подарю.

Обратно улица шла под горку. Немного спустившись, он обернулся помахать – не Люде, так ее дому. Он знал, что за светящимся окном ждет сестра, отпустившая Люду на танцы в компании двух подружек, потому что та два вечера исправно сидела с племянницей, а подружек перехватили по дороге двое недавно знакомых моряков. Боже, а если б трое…

Он спускался, чувствуя, как за шиворот бережно, по одной снежинке, падает снег, и откуда-то знал, что цвет снега – сиреневый.

Свернув на другую, чуть хуже освещенную улицу, Грека осознал, что шаги, принимаемые им за эхо его собственных, отражаемых от неба и фонарей, существуют сами по себе. Он обернулся и сразу узнал в одном из троих или четверых парней Дагмариного мужа, которого и видел-то всего однажды – как, впрочем, и Олег – и о котором знал лишь, что его зовут Гунтис и что он повар в ресторане «Бура», что значит «парус». Забавно, что как раз днем Грека видел парус в небе над бухтой. Забавно, что, вспомнив про парус, Грека мгновенно понял, что эти трое или четверо не просто идут туда же, куда и он, а преследуют его, потому что Гунтис хоть и всего единожды, но тоже видел их с Олегом.

Позже он подумал, что Дагмара могла нарочно указать не на того, чтобы отвести беду от Олега.

Узкая улица, звонкая брусчатка как-то не благословляли бежать. К тому же Грека знал, что это бессмысленно. Из-за поворота впереди вышли еще двое. Наверное, он невольно притормозил, и тут его схватили за шиворот, за шиворот, где еще покалывал лунно-моряцкий, халцедоновый снег, а дальше он влетел в какой-то очень узкий проулок, где, кажется, стоял мусорный бак, и этот бак или просто очень узкий проулок не дал ему упасть навзничь. Его отбросило от бака, мотнуло, как язык в колоколе, и врезало виском в стену. Он потерял сознание и не чувствовал ни как его вытащили за ноги из проулка, ни как его подхватывали и били, чтобы он снова и снова падал на брусчатку.

Парус

Две маленькие луковицы. Остались после крашения яиц, не пошли в ход.

Он сгреб их машинально, продолжая что-то додумывать, то ли о них же, то ли о несданном эскизе, и так же машинально подкинул. И поймал. Каждая луковица упала в ладонь. Грека подкинул еще раз, и луковицы пересеклись траекториями и вновь оказались в ладонях. Он начал подкидывать, меняя местами ладони, и луковицы мягко перелетали.

– Мам! – крикнул он.

Мать отозвалась из комнаты, но Грека уже завязывал шнурки в прихожей.

– Что? – Мама высунулась за порог, когда он сбегал по ступенькам.

– Я могу жонглировать!

Только приближаясь к телефонной будке, он спохватился, что надо было показать маме. Ничего, потом. Вечером. Ей и отцу. А мелочь-то наберется? Набралась и мелочь. Ему почудилась большая рваная дыра в стекле будки, он даже резко остановился, и кто-то задел его плечом. Почудилось. Он заказал междугородный и, пока ждал, вспоминал ощущение теплого гнезда ладони, в которую, как созревшая, упала луковица.

– Алло, Люда? Простите! А когда она будет? Не могли бы вы передать ей, что звонил Валентин и сказал, что опять жонглирует! Передадите? Валентин опять жонглирует. Да. Двумя луковицами. Ну, про луковицы можно не уточнять… Спасибо! Как у вас погода? Прекрасно! А у нас снег, то есть дождь. Ну, всего вам доброго! Передадите? Валентин… да… опять…

Грека еще сколько-то времени стоял в будке и смотрел на идущих мимо, пересекающихся траекториями людей.

Он уже почти три месяца держал равновесие, а последний месяц легко бегал по лестнице вверх-вниз. Правда, держа кончики пальцев на перилах. Но жонглировать, как когда-то, даже двумя предметами, не говоря о четырех, чем он гордился, – это не получалось.

В толпе, скучившейся вокруг его найденного кем-то тела, оказалась женщина, видевшая накануне с балкона, как Грека провожал домой Люду. Люда с сестрой прибежали как раз, когда подъехала «скорая». Люда влезла в машину за носилками.

Он открыл глаза через восемь дней. Почти столько же дней мама, которую вызвал Олег, жила в больнице, помогала нянечкам, но старалась не отходить от койки. А с утра до обеда (на вечер ее из дома не выпускали, напуганные) в палате сидела и Люда. Грека открыл глаза как раз, когда Люда собиралась убегать, чтобы успеть на автобус. Люда запустила руку ему под подушку, достала что-то и положила рядом с его лицом. Стрелка крутилась. Компас она подобрала в проулке.

Как только Грека смог вставать и худо-бедно передвигаться, мать увезла его в Москву. А Олег не дождался пробуждения, только встретил Грекину мать и попросил держать его в курсе. Олег и сообщил о случившемся Наташе – вероятно, забыл, что Грека с Наташей расстались по ее желанию еще перед летом. Она пришла навестить Греку и потом навещала еще раза четыре; мама была, как всегда, ей рада. Сначала Наташа заходила минут на пять к Греке (первый месяц в Москве он почти постоянно лежал), а потом они с мамой часа два беседовали на кухне. С Грекой у Наташи разговор не клеился, и Греку это устраивало, потому что от говорения он теперь быстро уставал, и голова принималась адски болеть.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации