Электронная библиотека » Мариэтта Чудакова » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 1 ноября 2023, 08:23


Автор книги: Мариэтта Чудакова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Мы предполагаем, во-первых, что Булгаков мог поехать в Москву тайно от родных – ранее даты, сообщенной им впоследствии, – с тем чтобы попытаться провести какое-то время в клинике у коллеги-врача или, во всяком случае, проконсультироваться. Сложилось так, что события, переворачивающие российскую жизнь, совпали с тяжелейшей личной коллизией. Его состояние тех дней было, по-видимому, близко к состоянию доктора Полякова. Во-вторых, разделяя вполне обоснованное предположение Л. Яновской о том, что «Морфий», напечатанный в 1927 году, – это поздняя редакция того романа, который писал Булгаков через несколько лет после Вязьмы «по канве», как он сам обозначил, «Недуга», мы думаем, однако, что в тетради доктора Полякова вырезано в 1927 году «два десятка страниц» («Морфий») не потому, что «автору „Бега“ не могли не казаться наивными его ранние страницы о гражданской войне»[60]60
   Там же. С. 86.


[Закрыть]
. Это был, несомненно, жгучий документ тогдашнего самоощущения потрясенного роковыми событиями и личной катастрофой доктора Булгакова. Он не мог существовать на страницах печати 1927 года: в 1921 году автор писал его свободно, имея в виду, как будет ясно из дальнейшего, и возможную публикацию за границей.

После Москвы он побывал в Саратове, – как написала позже Н. Земская в комментариях к письмам брата, «он проехал дальше на восток, в родной город его жены, чтобы повидаться с ее семьей и выполнить ее поручения к отцу и матери. Поездка была крайне трудна – транспорт был разрушен, с фронта хлынули толпы солдат, поезда осаждались толпами солдат и пассажиров».

31 декабря 1917 года Булгаков писал сестре Наде (в это время она была в Царском Селе), что в Москву «с чем приехал, с тем и уехал» (т. е. освободиться от военной службы не удалось) и «вновь тяну лямку в Вязьме». Он писал: «Недавно в поездке в Москву и в Саратов мне пришлось видеть воочию то, что больше я не хотел бы видеть. Я видел, как толпы бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве. Видел голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров… 〈…〉

Я живу в полном одиночестве. Зато у меня есть широкое поле для размышлений. И я размышляю. Единственным моим утешением является работа и чтение по вечерам. Я с умилением читаю старых авторов (что попадется, т. к. книг здесь мало) и упиваюсь картинами старого времени. Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего я не родился сто лет назад. Но, конечно, это исправить невозможно! Мучительно тянет меня вон отсюда в Москву или Киев, туда, где хоть и замирая, но все же еще идет жизнь. В особенности мне хотелось бы быть в Киеве! Через два часа придет новый год. Что принесет мне он?»

Его волновали судьбы младших братьев в обстановке, становившейся все более сложной: он, несомненно, уже знал, что в конце октября 1917 года Николай поступил в юнкерское училище.

19 февраля 1918 года (по новому стилю) сестра Варя пишет Наде из Москвы: «У нас Миша. Его комиссия по болезни освободила от военной службы». 22 февраля Вяземская уездная земская управа выдает ему удостоверение в том, что Булгаков, врач резерва, командированный 20 сентября 1917 года. Смоленской городской управой, в Вяземской больнице «выполнял свои обязанности безупречно».

Отъезд был, пожалуй, своевременным. Летом 1918 года в Зайцеве, как вспоминает Кареев, был получен приказ из уездного города об аресте «всех б. помещиков, их управляющих или доверенных лиц, а также и прочих паразитов». Под «прочих» вполне можно было подпасть по недомыслию местных властей, а то и по чьему-то злому умыслу. Такой трагической оказалась судьба уже упоминавшегося знакомца Булгакова М. В. Герасимова. Кончивший курс в Дерптском ветеринарном институте, он, по воспоминаниям Кареева, «скоро забросил свою профессию и занял и потом долго занимал должность председателя уездной земской управы в Сычевке, где потом его выбрали в городские головы». Он погиб в 1918 году «во время, как ее звали на месте, еремеевской ночи (по личной, думают, мести)».

Итак, два трудных года кончились. Но возвращался Булгаков из российской глубинки, которой была в те годы Смоленская губерния, совсем в другой мир, нежели был тот, который он оставил два года назад.

Только что, в начале января, было распущено Учредительное собрание, и тем была подведена черта под любыми иллюзиями. В феврале Германия предъявила свой ультиматум, одновременно продолжая наступление по всему фронту.

Все это не помогало Булгакову понять, каков был этот мир, в который он теперь возвращался. Но все больше уяснялось: этот мир меняется, катастрофически и неостановимо. Догадывался ли 26-летний врач, отдавший два года каторжному труду, насколько большие трудности, чем уже пережитые, ожидают его впереди?

Его физическое состояние, так же как и душевное, было ужасным: он все еще оставался во власти наркомании. Повторялись периоды тяжелой душевной депрессии, когда ему казалось, что он сходит с ума, и он просил, молил жену: «Ведь ты не отдашь меня в больницу?» Панически боялся, что его состояние станет известным окружающим, – и, не в силах справиться с собой, гнал жену в аптеку за новой порцией, не слушая ее увещеваний. Измученная всеми обстоятельствами последнего года, она также мечтала скорее попасть в Киев.

«Ехали мы через Москву. Оставили часть вещей у дядьки, пообедали в „Праге“ и сразу же поехали на вокзал – в Киев из Москвы уходил последний поезд, позже уже нельзя было бы выехать. Мы потому еще ехали в Киев, что не было выхода, – в Москве оставаться было негде…»

Напряжение момента обусловлено было тем, что в эти самые дни заключался Брестский мир; реально Украина уже стала зависимым от Германии государством. Для Булгакова не менее значимым и болезненным было то обстоятельство, что родной город, в который он возвращался, не являлся больше частью России.

4

«…B Киеве, помнится, никто не встречал. Взяли извозчика, поехали к дому Булгаковых на Андреевском спуске. В городе везде немцы». Был март 1918 года.

Надо было обживаться, зарабатывать на жизнь.

В первые дни возвращения в родной город после почти двухлетней выключенности из жизни было выслушано все, что могли рассказать друзья и близкие о виденном и пережитом. В марте 1917 года власть в городе перешла к Исполнительному комитету, избранному общественными организациями (одним из трех товарищей председателя стал – представителем от офицерства – Л. С. Карум[61]61
   Сведения о первой пореволюционной должности Л. С. Карума (подробнее о нем далее) почерпнуты из мемуаров: Гольденвейзер А. А. Из киевских воспоминаний (1917–1921) // Архив русской революции. 1922. Т. VI. С. 170 (мемуарист добавляет: «офицер Л. С. Карум не играл большой роли»).


[Закрыть]
, новый родственник Булгаковых). В апреле была избрана Центральная Украинская рада, вскоре противопоставившая себя комитету – в качестве власти, выражающей волю большинства населения края.

…В ноябре 1917 года на улицах Киева шли ожесточенные бои. В них естественным образом участвовал один из младших братьев Булгакова, Николай, молодой юнкер. Если вновь воспользоваться дневником юной аристократки, которая живет в это время на Украине, в Бронницах, и взгляд которой на события в определенных точках должен быть близок семье Булгаковых, то события эти в неофициальном их изложении выглядели так: «В Киеве казачий съезд решил наводить порядок, но, кажется, Центральная Рада хочет объявить себя на стороне большевиков. В городе 〈…〉 артиллерийский и пулеметный огонь. Везде все перевернулось и рушится» (3 ноября 1917); «В Киеве всем правит полковник Павленко (украинец) и товарищ Пятаков (большевик). Одного поля ягода. Рада захватила всю власть. Петлюра объявил себя командующим всеми вооруженными силами Украины…» (6 ноября), «…9 ноября Украина объявила себя свободной демократической республикой. Ее пошлый, напыщенный „Третий Универсал“ (декрет, изданный Центральной радой во главе с М. С. Грушевским с марта 1917-го, объединившимся с украинскими эсерами. – М. Ч.) произвел должное впечатление на украинскую демократию, потому что дал ей сразу то, чего она желала: землю, восьмичасовой рабочий день, отмену смертной казни, амнистию за все политические преступления (а „контрреволюционерам“ будет амнистия?) 〈…〉 „Универсал“, конечно, отменяет дворянское достоинство, титулы, ордена и пр. Тут же он прибавляет, что Украина спасет Россию. Уж не при деятельной ли помощи Австрии наш Грушевский будет спасать Россию? (Опережая на несколько месяцев переговоры в Бресте, Грушевский повел сепаратные переговоры Украины с Австрией. – М. Ч.). У меня сердце обливается кровью, когда я думаю, каким позором покрыла себя Россия перед лицом всей Европы, всего мира, из-за политики товарища Троцкого-Бронштейна! 〈…〉 Русская Россия погибнет! Она опозорена, она жить дальше не может! Но пускай и мы умрем с нею, чтобы не видеть ее позора, не видеть презрение всего мира 〈…〉 Сейчас все настоящие русские пусть спрячутся подальше, чтобы те союзники, которые раньше уважали их родину, а теперь презирают ее, не слышали их стона»[62]62
  Кн. Сайн-Витгенштейн Е. Н. Указ. соч. С. 109–117.


[Закрыть]
. Булгаков далек, надо думать, от такой женской экзальтации, но, не поняв, до какой высокой степени накала могло подниматься национально-сословное чувство в тот роковой год, мы не сумеем понять и мироощущения Булгакова того времени, которое стало преддверием его вступления в литературу[63]63
   «Конкурирующих претендентов на власть, – вспоминал один из очевидцев октябрьских событий в Киеве, – было у нас в эти дни не два, как в Петрограде и Москве, а три: кроме Временного правительства и большевиков была еще Центральная Украинская рада. 〈…〉 когда победа большевиков определилась повсеместно 〈…〉 все имевшиеся в Киеве украинские части были брошены на сторону противников Временного правительства. После этого юнкерам и остальным правительственным войскам не оставалось ничего иного как капитулировать 〈…〉 большевики не чувствовали в Киеве достаточной опоры»; власть перешла к Центральной раде (Гольденвейзер А. А. Указ. соч. С. 195).


[Закрыть]
.

12 декабря 1911 года в Харькове на I Всеукраинском съезде Советов Центральная рада была объявлена вне закона, Совнарком России признал новообразованное Советское правительство Украины единственным законным правительством, постановив оказать ему немедленную помощь. На Украину были направлены войска. В ночь на 16 (29) января в Киеве поднялось восстание, организованное большевиками. Но перевес войск Рады был слишком велик, а красные войска еще не подошли к городу. Как пишут авторы «Истории гражданской войны в СССР», у стен завода «Арсенал» «убили и замучили около полутора тысяч рабочих».

Восстание было заведомо обречено и подавлено, но вскоре украинские социалисты Рады не смогли противостоять наступлению красных войск. 26 января (8 февраля) Киев был ими взят; в последующие недели жизнь в городе была дезорганизована; усилились грабежи.

Петроградские газеты писали: «Шаг за шагом наши войска выбивали сторонников Рады артиллерией и штыками, и наконец Киев взят. Кое-где еще держатся кучки офицеров и юнкеров, но весь город в руках советских войск» («Голос труда», 28 января (10 февраля) 1918 года). 30 января (12 февраля) в Киев приехало Советское правительство (но менее чем через три недели оно вынуждено будет, по условиям Брестского мира, покинуть город). 1 марта в Киев возвратилась Центральная рада – вместе с вошедшими в него австро-германскими войсками; 29 апреля Рада будет смещена немецким командованием: социализация Украины не входила в его экономические планы.

14 февраля было объявлено первым днем нового стиля в России.

15 февраля пришло известие о самоубийстве генерала Каледина.

20 февраля Германия начала военные действия, 22 февраля Петроград был объявлен на осадном положении и выдвинут лозунг – «Социалистическое отечество в опасности».

Политическая жизнь Киева истекшего года, реконструированная Булгаковым по газетам и рассказам очевидцев, нашла впоследствии отражение на страницах «Белой гвардии», где за кратким перечнем основных событий года, приправленным значительной долей иронии по отношению к гибко реагирующему на все перемены Тальбергу, можно попытаться различить – хотя и со всей осторожностью, необходимой при «биографическом» подходе к художественному тексту, – черты тогдашнего отношения к происходящему самого Булгакова. «В марте 1917 года Тальберг был первый – поймите, первый, – кто пришел в военное училище с широченной красной повязкой на рукаве. Это было в самых первых числах, когда все еще офицеры в Городе при известиях из Петербурга становились кирпичными и уходили куда-то, в темные коридоры, чтобы ничего не слышать. 〈…〉 К концу знаменитого года в Городе произошло уже много чудесных и странных событий и родились в нем какие-то люди, не имеющие сапог, но имеющие широкие шаровары, выглядывающие из-под солдатских серых шинелей, и люди эти заявили, что они не пойдут ни в коем случае из Города на фронт, потому что на фронте им делать нечего…» Далее – о событиях, относящихся к концу января 1918 года (тех самых, о которых осталось несколько надписей на печке в доме Турбиных. «Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время восемнадцатого года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения», среди них

 
Слухи грозные, ужасные,
Наступают банды красные! —
 

и печатными буквами, рукою того же Николки: «Я-таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища с лишением прав. Комиссар Подольского райкома. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер. 1918 года. 30-го января»): «Людей в шароварах в два счета выгнали из Города серые разрозненные полки, которые пришли откуда-то из-за лесов, с равнины, ведущей к Москве. Тальберг сказал, что те, в шароварах, – авантюристы, а корни в Москве, хотя эти корни и большевистские». Речь идет о конце существования Центральной рады[64]64
   Очевидец свидетельствует: «…Рада не имела ни физической, ни моральной опоры в городских массах. Что же касается деревни, то она „безмолвствовала“ 29 апреля, но последующим своим поведением по отношению к гетману и к немцам показала, что она, во всяком случае, не на их стороне. У Рады имелся военный министр Жуковский, который занимался похищением банкиров, но украинской армии, которая могла бы защитить Раду, не существовало. Если не считать нескольких сотен сечевых стрельцов, то военная опора Рады могла бы базироваться исключительно на германских войсках, да еще на приведенных немцами частях, составленных из бывших русских военнопленных. Эти последние, маршируя по улицам города, вызывали всеобщую зависть своей новехонькой формой из синего сукна. Их и стали называть „синими жупанами“. Но в политическом отношении синие жупаны в конце концов показались немцам слишком красными, и накануне падения Рады они были разоружены» (Гольденвейзер А. А. Указ. соч. С. 217.)


[Закрыть]
, о смене власти – до заключения Брестского мира, вновь изменившего обстановку: «Но однажды, в марте, пришли в Город серыми шеренгами немцы, и на головах у них были рыжие металлические тазы, предохранявшие их от шрапнельных пуль, а гусары ехали в таких мохнатых шапках и на таких лошадях, что при взгляде на них Тальберг сразу понял, где корни. После нескольких тяжелых ударов германских пушек под Городом московские смылись куда-то за сизые леса есть дохлятину, а люди в шароварах притащились обратно, вслед за немцами».

В апреле в Киеве готовились к выборам гетмана. Основная власть в городе перешла с этого времени в руки немцев.

18 апреля (1 мая по новому стилю) Вера Афанасьевна Булгакова писала в Москву сестре Варе: «…в Бучу поедут только мама и Леля, да, может быть, Ваня с Колей, но едва ли: у них какие-то дела в городе. Половину дачи, две комнаты с большой верандой, мама сдала Гробинским, а для себя и для гостей оставила 3 комнаты с малой верандой. Миша, Тася, Костя и я остаемся в городе. Мне компания педагогов предложила принять участие в открытии частной великорусской гимназии, смешанной, нового типа, это очень интересно, я с удовольствием буду работать. У нас весна в полном разгаре, сирень в бутонах, на Пасху будет цвести».

В письме приписка дядьке, Николаю Михайловичу Покровскому: «Поздравляю тебя с днем твоего ангела, желаю тебе всего хорошего, а главное, чтобы мы поскорее зажили опять по-человечески. Сейчас у нас в доме царит утомление до последней степени. Мы 2 месяца без прислуги. Готовим по очереди, по дежурствам. Мама дошла до последней степени утомления физического и нервного. Финансовый вопрос совсем заел».

Младших братьев Булгакова, как и его самого, держали в городе, несомненно, события политические, которые должны были определить судьбу Киева и всей Украины.

Через несколько дней происходило событие, также отразившееся в «Белой гвардии»: «В апреле восемнадцатого, на пасхе, в цирке весело гудели матовые электрические шары и было черно до купола народом. Тальберг стоял на арене веселой, боевой колонной и вел счет рук – шароварам крышка, будет Украина, но Украина „гетьманская“, – выбирали „гетьмана всея Украины“» (им был избран бывший царский свитский генерал Павел Петрович Скоропадский).

Это было относительно спокойное для мирных жителей время – после осады города в конце января, после боев в начале марта в городе соблюдался порядок; затруднения были главным образом чисто бытовые, на которые жалуется в письме одна из сестер Булгакова. О быте тех месяцев, о совместной жизни всех молодых Булгаковых рассказывает и Татьяна Николаевна: «Горничной в доме уже не было. Обед готовили сами – по очереди. После обеда – груда тарелок. Как наступит моя очередь мыть, Ваня надевает фартук: „Тася, ты не беспокойся, я все сделаю. Только потом мы с тобой в кино сходим, хорошо?“ И с Михаилом ходили в кино – даже при петлюровцах ходили все равно! Раз шли – пули свистели прямо под ногами, а мы шли!» Но до этого было еще далеко. Пока в доме Булгаковых снова охотно собиралась молодежь, снова шло веселье.

Необходимо было, однако, за что-то браться, кормить жену и себя. «Михаил решил заняться частной практикой. Когда мы весной 17-го года уезжали из Саратова, отец дал мне с собой ящик столового серебра – мое приданое. Мы и в тот раз опять не хотели брать его, тащить, но отец настоял – „пригодится“. Теперь я решила его продать. Как раз в это время я узнала о смерти отца – спустя шесть месяцев после того, как он умер – в начале 1918 г. – в Москве, в тот самый день, когда к нему приехала мама… Когда я узнала, я тут же послала ей через Красный Крест 400 рублей, но они, к сожалению, не дошли… На остальное мы купили все необходимое для приема больных. Я 5 тысяч получила за серебро, но быстро их все потратили.

Кабинет Михаила был устроен очень удобно – больные в приемной сидели за ширмой и не видели тех, кто выходил от врача; для больных венерическими болезнями это имело значение.

Смена властей очень действовала на прием: в начале каждой новой власти всегда было мало народу – боялись, наверно, а под конец – много. Конечно, больше ходили солдаты и всякая голытьба – богатые люди редко болели этими болезнями. Так что заработок был небольшой. Я помогала Михаилу во время приема – держала руку больного, когда он впрыскивал ему неосальварсан. Кипятила воду. Все самовары эти чертовы распа́ивала! Заговорюсь – а кран уже отваливается…»

Трудности с заработками были связаны, можно думать, и с особой ситуацией в Киеве 1918–1919 годов. Врач З. А. Игнатович в неопубликованных воспоминаниях пишет: «В Киеве, как в узловом и большом городе, совершенно случайно находилось значительное количество врачей, которые возвращались в 1918 году с Южного и Юго-Западного фронтов и застревали в Киеве, не имея возможности из-за гражданской войны пробраться к месту постоянного своего жительства». Это, конечно, создавало конкуренцию.

Г. Н. Трубецкой в своих воспоминаниях рисует такую картину жизни Киева этих месяцев, которая деталями своими и даже эмоциональной окраской близка к некоторым страницам будущей «Белой гвардии»: «Аристократический квартал Липки был… жутким привидением минувшего. Там собрались Петербург и Москва, почти все друг друга знали. На каждом шагу встречались знакомые типичные лица бюрократов, банкиров, помещиков с их семьями. Чувствовалось в буквальном смысле, что на улице праздник. Отсюда доносились рассказы о какой-то вакханалии в области спекуляции и наживы. Все, кто имел вход в правительственные учреждения, промышляли всевозможными разрешениями на вывоз, на продажу и перепродажу разных товаров. Помещики торопились возместить себя за то, что претерпели, и взыскивали, когда могли, с крестьян втрое за награбленное. Правые и аристократы заискивали перед немцами. Находились и такие, что открыто ругали немцев и в то же время забегали к ним с заднего крыльца, чтобы выхлопотать себе то или другое! Все эти русские круги, должен сказать, были гораздо противнее, чем немцы, которые, против ожидания, держали себя отнюдь не вызывающим образом»[65]65
   Воспоминания Гр. Н. Трубецкого цит. по: Деникин А. И. Очерки русской смуты. Берлин, 1924. Т. 3. Белое движение и борьба Добровольческой армии. С. 34.


[Закрыть]
. Материал для наблюдения нравов был, таким образом, огромен.

Кто бывал в это время у молодых Булгаковых? Николай Леонидович Гладыревский, врач, друг семьи, некоторое время, по его собственным словам, помогавший Булгакову в его практике. Ходил в дом и его брат, Юрий (Георгий) Леонидович Гладыревский, обладатель приятного баритона. «Пел „Эпиталаму“, ухаживал за Варей, – вспоминал Н. Л. Гладыревский в 1969 году, отвечая на наши расспросы. – Был он в это время бывшим офицером; они пропадали где-то вместе с Михаилом, у них были какие-то общие дела, думаю, что дамские… Но я ничего не знал про это, и никто не знал… Брат мой – это Шервинский в „Белой гвардии“ и потом в пьесе…» (Подтверждением этому служит имя героя в ранней (1922) редакции «Белой гвардии» – Юрий Леонидович, в последней редакции Леонид Юрьевич Шервинский[66]66
   Во второй половине 1920-х гг. П. С. Попов записал со слов Булгакова о героях пьесы «Дни Турбиных»: «Фамилии вымышленные, но в основе лежат фамилии прототипов. Так, например, фамилия Шервинского кончается тоже на „ский“». Далее приписка Попова карандашом (видимо, позднейшая): «Если не ошибаюсь – Сынгаевский».


[Закрыть]
.) «А Лариосик – это мой двоюродный брат, Судзиловский. Он был офицером во время войны, потом демобилизовался, пытался, кажется, поступить учиться. Он приехал из Житомира, хотел у нас поселиться, но моя мать знала, что он не особенно приятный субъект, и сплавила его к Булгаковым. Они ему сдавали комнату…» Юрия Леонидовича Гладыревского помнит и Татьяна Николаевна. «Когда Михаил вел прием, мы с ним часто болтали в соседней комнате, смеялись. Михаил выходил, спрашивал подозрительно: – Что вы тут делаете? – А мы смеялись еще больше…» Неясные контуры зародившихся через несколько лет мизансцен «Дней Турбиных» – смех Елены, ухаживания Шервинского – проступают в этих расплывающихся, стираемых временем воспоминаниях. «Собиралась ли у нас тогда молодежь? Собиралась… Пели, играли на гитаре… Михаил аккомпанировал и дирижировал даже… В это время у нас жил Судзиловский – такой потешный! У него из рук все падало, говорил невпопад. Лариосик на него похож…» Приходил Петр Богданов, брат несчастного самоубийцы, вольноопределяющийся. Частым гостем был Николай Сынгаевский. В доме жил по-прежнему двоюродный брат Константин (Николай уже покинул Киев). На одной из фотографий этого года – довольно большая компания молодых людей в столовой Булгаковых – Н. Л. Гладыревский, H. Н. Сынгаевский, двое поклонников младшей сестры Лели (один из них, как говорила нам в свое время Н. А. Земская, некий Млодзиевский; оба вскоре уехали в Польшу). В воспоминаниях, в уцелевших фотографиях – осколки той, всегда хаотичной, реальности, которая гармонизирована в стройном порядке турбинского дома в «Белой гвардии». С годами все больше уясняется, однако – и все больше поражает, – детальность соответствий. Так, Татьяна Николаевна припоминает, что и Карась «Белой гвардии» имел своего прямого прототипа: «Карась был точно – все его звали Карасем или Карасиком, не помню, это было прозвище или фамилия… (Напомним «Белую гвардию»: «…подпоручик Степанов, Федор Николаевич, артиллерист, он же по александровской гимназической кличке – Карась. Маленький, укладистый и действительно чрезвычайно похожий на карася…». – М. Ч.) Он был именно похож на карася – низенький, плотный, широкий – ну, как карась. Лицо круглое… Когда мы с Михаилом к Сынгаевским приходили, он там часто бывал. А Сынгаевский был высокого роста, с длинными ногами (вспомним «ноги циркулем» Мышлаевского. – М. Ч.), вообще сложен хорошо…»

Напомним, что ранней весной 1918 года Булгаков приехал в Киев в очень тяжелом состоянии – после неудачных попыток излечиться (нашедших, по-видимому, достаточно адекватное отражение в рассказе «Морфий»). Состояние это наблюдала воочию во всех деталях, по-видимому, только его жена. «Когда мы приехали – он пластом лежал… И все просил, умолял: „Ты меня в больницу не отдавай!“ – Какой же больницы он боялся? – „Психиатрической, наверно… Стал пить опий прямо из пузырька. Валерьянку пил. Когда нет морфия – глаза какие-то белые, жалкий такой. Хотела уйти куда-нибудь, да посмотрю – жалко…“» Он посылал ее в аптеку за новыми порциями – она упорно стала отказывать ему в морфии; возвращаясь, говорила, что не дали. «Сказала однажды – „Тебя уже на заметку взяли“. Тогда он испугался, но потом снова стал посылать…» Боязнь огласки, ужас перед беспросветным будущим, совершенно ясным ему как врачу, – все это помогало на время, но затем он терял самообладание. Однажды, рассказывала Татьяна Николаевна, бросил в нее горящий примус, в другой раз – целился из браунинга. «Ванька и Коля вбежали, вышибли у него браунинг… Они не понимали, в чем дело… Спрятали потом куда-то этот браунинг. Конечно, он бы не выстрелил, просто угрожал… Ему самому было очень плохо, он мучился». Казалось, что, рассказывая спустя шестьдесят лет, она жалела его так же, как в те месяцы. Ей он обязан был и избавлением от болезни. Она стала обманывать его, впрыскивать дистиллированную воду вместо морфия; терпела его упреки, приступы депрессии. Постепенно произошло то, что бывает редко, – полное отвыкание. Как врач, он, несомненно, хорошо понимал, что случившееся было почти чудом.

В тот год в доме № 13 жила и еще одна семейная пара – сестра Варвара со своим мужем Леонидом Сергеевичем Карумом. По свидетельству Татьяны Николаевны, отношения между свояком и шурином были натянутыми; какие-то черты Карума – нового для Булгакова человека в доме (сестра вышла замуж в 1917 году) – подтолкнут его впоследствии к созданию фигуры Тальберга в «Белой гвардии», хотя, естественно, незачем искать в романе биографии или портрета реального лица. Зато для биографии Булгакова, для представления о его ближайшем окружении в 1918–1919 годах большую ценность представляют сведения, любезно сообщенные нам дочерью Л. С. Карума Ириной Леонидовной Карум. «Отец мой был немецкого происхождения; его отец был чистокровным немцем, но никогда не жил в Германии, а был выходцем из рижских немцев; в Риге жили его брат и его две сестры – Эльза и Анна, одна из которых была старой девой, а вторая была женой директора гимназии, в которой учился мой отец. Мать моего отца (моя бабушка), Миотийская Мария Федоровна, была чистокровная русская; она была 16-м ребенком в семье управляющего имением под Бобруйском». Дед нашей корреспондентки, офицер Варшавского полка, познакомился с будущей женой, приехав в гости к владельцу имения. «Но по положению того времени офицер этого полка мог жениться только на девушке из знатной семьи. Дедушке пришлось оставить службу, выйти в отставку, после чего он женился на любимой. Мой отец их первенец. Папа был исключительно трудолюбивым, организованным и порядочным человеком; во всем он любил порядок; он не был скупым, но тратил деньги на нужные вещи, распределял их равномерно и никогда в жизни (подчеркнуто автором письма. – М. Ч.) не имел долгов, чему научил и меня. Когда в 1918 году он с мамой жил одной семьей с Булгаковыми, он никак не мог согласиться с образом жизни дяди Миши и тети Таси, которые могли в один миг выбросить, как говорил папа, только что полученные деньги „на ветер“. Жили ведь „одним котлом“. 〈…〉 Совершенно шокировал папу и прием Михаилом Афанасьевичем морфия! Теперь, когда у нас в стране открыто описывают состояние морфинистов в тот момент, когда нет у них наркотиков, можете себе представить, что происходило с дядей Мишей! 〈…〉 Ну, подумайте сами, как мог реагировать на это высокоинтеллигентный, спокойный, трудолюбивый папа, горячо любящий мою маму и старающийся оградить ее от подобных сцен! У него не укладывалось в голове, что работали сестры Михаила Афанасьевича, его жена, а он жил на их счет, ведя фривольный образ жизни! Конечно, в тот период отношения между папой и Михаилом Афанасьевичем были натянутыми, но мой отец ценил талант шурина 〈…〉 Он очень жалел тетю Тасю, к которой М. А. относился высокомерно, с постоянной иронией и как к обслуживающему персоналу…»

Несмотря на естественные для семейного предания преувеличения, можно различить в этих характеристиках, дававшихся Л. С. Карумом Булгакову, некую реальную основу. Татьяна Николаевна рассказывала нам о том напряжении в отношениях, которое порождено было главным образом разницей характеров, привычек, семейных укладов. «Помню, мы взяли у них с Варварой деньги в долг, а отдать сразу не могли. Я принесла как-то кофе, французские булки, масло, сыр. Ну, Карум и сказал Варваре: „Вот они едят, пьют, а долг не отдают“. Мы же ели в общей столовой – каждый ставил себе еду и ел…» Да и семейная жизнь Булгаковых была уже совсем не так лучезарна, как в совсем, казалось бы, недавние, но уже очень отдалившиеся довоенные годы, и Л. С. Карум, пожалуй, имел свои основания считать поведение женатого шурина «фривольным». Татьяна Николаевна рассказывала, среди прочего, как на Пасху, в 1918 или 1919 году, муж ее «опоздал к заутрене. Прошатался где-то и пришел уже к Варваре Михайловне» (у матери, которая жила со своим мужем отдельно – напротив Андреевской церкви, – собирались дети сразу после заутрени). «И он сказал: – Ну, меня за тебя Бог накажет. – Он частенько потом это повторял».

Многие из завсегдатаев дома на Андреевском спуске состояли с Булгаковым, как выясняется, в свойстве. «Коля Судзиловский, который был в доме Булгаковых, – это двоюродный брат моего папы, – сообщила Ирина Леонидовна Карум в августе 1987 года, прочитав журнальную публикацию того «Жизнеописания», с которым знакомится сейчас наш читатель, – сын родной сестры папиной мамы – Варвары Федоровны Судзиловской (в девичестве Миотийской). Жили они в Житомире. А Гладыревский – тоже папин двоюродный брат, сын тети Ани и ее мужа Гладыревского (директора гимназии!), которые переехали из Риги в Москву». И когда через несколько лет в «Белой гвардии» Елена пояснит раненому Алексею явление Лариосика: «Сережин племянник из Житомира» – в этом будет нарочитая, на родных и близких, пожалуй, рассчитанная близость к племяннику Карума, Николаю Николаевичу Судзиловскому.

Приведем отрывок и из более раннего письма к нам И. Л. Карум – от 20 августа 1981 года (вызванного первой и единственной прижизненной публикацией воспоминаний T. Н. Кисельгоф – в нашей записи, где Татьяна Николаевна указывала на прототипическую связь Тальберга с Карумом). И. Л. Карум писала, что в обстановке тех лет ее отец «без всякого труда мог эмигрировать из России, как поступила часть бывших царских офицеров типа Тальберга. Но отец ушел в Красную Армию и прошел с ней под командованием Буденного до Крыма. Он преподавал в Феодосийской пехотной школе (я родилась в 1921 г. в г. Феодосии), затем был переведен в Севастополь, далее в г. Киев, где преподавал в военной школе красных командиров им. Каменева. Он любил мою мать, и они никогда не разлучались…» В 1933 году Карум был арестован и сослан в Сибирь. «Мы не знали, где он находится, что с ним; нас выгнали из квартиры, мама пошла работать на завод „Большевик“ в школу ФЗО, мы ездили в Бучу. Дело в том, что прямо в том месте, где стояла дача Булгаковых, организовали пионерский лагерь завода „Большевик“, заняв и оставшуюся нетронутой, но отобранную у хозяев дачу Лисянских. Мама доставала путевки мне в этот лагерь, это были 1933–1934 годы, и, когда она приезжала ко мне, как теперь говорят в „родительский день“, мы всегда шли на то место, где стояла раньше дача, и мама очень плакала, я едва уводила ее оттуда…»

…Мы крайне мало знаем тем не менее о жизни Булгакова этих двух лет, о том, например, были ли у него попытки завязать какие-либо связи в литературной среде. А среда эта в городе существовала, жила своей разнообразной жизнью[67]67
   В киевской печати весны 1918 г. широко обсуждались социально-политические проблемы современности. «Опять перед нами стихийный бунт против права, с той только разницей, что на этот раз взбаламученное море поднято со дна режиссерской рукой современного культурного человека, – писал В. Зарецкий в статье „Борьба с правом“. – Не вольный казак необъятных степей, не темный апостол мужицкой правды Стенька Разин поднял обездоленный народ против боярско-приказной правды. Закованный с головы до ног в броню современного знания, интеллигентный утопист XX века в погоне за синей птицей социального рая на земле призывает темные классы трудящихся к полному уничтожению „буржуазного“ правопорядка. 〈…〉 То, что переживает наше злополучное поколение, нельзя назвать иначе как эпидемией беззакония. 〈…〉 Если даже наша чуткая интеллигенция, духовный авангард человечества, начинает понемногу поддаваться этой ужасной болезни, то что говорить о народных низах. Они без всякого труда привыкают к неопределенности права, и если на первых порах поглядывают с некоторой опаской на „явных правонарушителей“, то очень скоро совершенно осваиваются с их видом, и в один прекрасный день воровская мысль: „А вдруг без закона и в самом деле лучше?“ – превращается в их умах в твердую, непоколебимую уверенность и делает их заклятыми врагами законности». Чертой нового времени были и попытки с осторожностью осмыслить перспективы возможного развития послереволюционной России – не только принимая совершившееся за данность, но и ища оснований разразившейся катастрофы.


[Закрыть]
. На Пасху в заседании Киевского историко-литературного кружка проф. И. А. Линниченко читал доклад о литературных мистификациях (тема, к которой впоследствии Булгаков проявил интерес). В мае начал выходить еженедельник нового типа – «Куранты искусства, литературы, театра и общественной жизни». В № 3, вышедшем в июне, печаталась рецензия П. Пастухова на книгу С. Федорченко «Народ на войне». Софья Федорченко, работавшая сестрой милосердия в военном лазарете и написавшая на основе увиденного и услышанного книгу, состоящую из солдатских разговоров, жила тогда в Киеве; в 1920-е годы в Москве Булгаков подружился с ней и с ее мужем; быть может, начало знакомства было положено еще в Киеве.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации