Автор книги: Мария Романова
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Глава 6
Тысяча девятьсот пятый год
Мне кажется, что тогда мир был озабочен политической ситуацией на Дальнем Востоке и вероятностью войны с Японией. Если нам и разрешали слушать подобные разговоры, то я об этом не помню. Но когда в конце января 1904 года война была на самом деле объявлена, мы отправились с дядей в Успенский собор Кремля, где я услышала «Те Деум». Мне до сих пор слышится голос архидьякона, глубокий и дрожащий от волнения, когда он читал в конце службы манифест.
Сначала война шла хорошо. Каждый день толпа москвичей приходила на площадь перед нашим дворцом с демонстрацией верноподданнических и патриотических чувств. В передних рядах люди несли флаги и портреты императора и императрицы. С непокрытыми головами народ пел национальный гимн, затем выкрикивали громкие приветствия и тихо уходили. Людям понравилось такое развлечение. Их воодушевление становилось все более и более шумным, и, заметив, что власти не стремятся утихомирить их проявления патриотизма, они в конце концов отказались покинуть площадь и разойтись. Их последнее сборище превратилось в нечто вроде вакханалии с массовым пьянством, которое закончилось тем, что они начали швырять бутылки и камни в наши окна. Пришлось вызвать полицию и выставить постовых вдоль тротуара, чтобы защитить вход в наш дворец. Тревожные крики и ворчание толпы проникало к нам в комнаты почти всю ту ночь.
С самого начала что-то словно подсказывало мне, что эти демонстрации могут плохо закончиться, и, несмотря на свои тринадцать лет, я высказала свое мнение другу моего дяди. Я добавила, что толпа использует свои патриотические чувства только как оправдание шумных перебранок и что, на мой взгляд, власти допускают ошибку, что не вмешиваются. Даже тогда я понимала, что толпой управляет свой собственный неясный инстинкт и она всегда опасна. Но мой слушатель никак не оценил мои размышления. Он был шокирован ими и немедленно донес о них дяде, который строго со мной поговорил.
В сущности, он сказал мне (и это было абсолютно серьезно), что глас народа – это глас Божий. Толпа, провозглашающая монархические лозунги, казалась ему и его окружению неким религиозным шествием. Я была виновна, по его словам, в недоверии к настроению толпы и в отсутствии уважения к традициям.
Этот случай заставил меня о многом подумать. В моей юной голове начали появляться мысли, которых у меня раньше никогда не было, и я смотрела вокруг с большим вниманием. Тревога проникла в мое сознание и оставила в нем свой отпечаток.
Война побудила окружающих меня людей к новой деятельности. Тетя организовывала в Москве госпитали. Она посылала на фронт полевые госпитали и подразделения медицинских сестер, создавала комитеты для вдов и сирот и открыла в Кремлевском дворце мастерскую, где городские дамы шили постельное белье и делали перевязочный материал для госпиталей. Эта мастерская быстро расширялась. Вскоре отдельные ее цеха заняли все залы дворца. Работа в этой мастерской была для меня одним из способов скрыться в воскресенье. После того как начали поступать раненые, тетя часто посещала их. Иногда она брала с собой меня. Мы проводили в госпиталях по полдня, разговаривая с больными.
К войне публика сначала отнеслась легко, отказываясь верить, что азиаты могут собрать дееспособную армию. Но когда прошло несколько месяцев, а наши войска не добились победы, война быстро стала непопулярной и недовольство стало всеобщим. Обязанности моего дяди увеличивались еще и еще, и мы видели, что он очень обеспокоен. Но нас, как всегда, оберегали от влияний внешнего мира, и политические разногласия не проникали в нашу классную комнату, в нашем присутствии не допускалось ведение никаких серьезных дискуссий. Однако некоторая тревога и нервозность носились в воздухе, но и это мы ощущали смутно, так как нас все время чем-нибудь занимали. Та зима 1904 года была последней, когда мои школьные и другие занятия проводились с каким-то подобием методики.
Лето 1904 года было отмечено счастливым событием – рождением бедного маленького цесаревича. Но Россия так долго ждала появления наследника, и это ожидание столько раз уже оканчивалось разочарованием, что новорожденного приняли без воодушевления, и радость длилась недолго.
Даже в нашем доме царило какое-то уныние. Без сомнения, дядя и тетя знали, что роды были тяжелыми и что с самого своего рождения ребенок нес в себе зачатки неизлечимой болезни – гемофилии. Родителям, несомненно, тут же сообщили о болезни их сына. Никто никогда не узнает, какие переживания вызвал в них этот ужасный факт, но с того момента характер императрицы, беспокойный и тревожный, претерпел изменения, и состояние ее здоровья, как физического, так и душевного, изменилось.
Мы сопровождали дядю с тетей в Петергоф, чтобы присутствовать на крестинах маленького цесаревича. Позолоченная карета, за которой следовал кавалерийский отряд, привезла новорожденного к церкви. С ним была его кормилица. С самой зари ко всему пути следования, где должен был проезжать кортеж, были стянуты полки. Многочисленные кареты были запряжены лошадьми в нарядных плюмажах.
В одиннадцать часов утра царская семья и придворные были готовы: мужчины в полной парадной форме, а женщины в драгоценностях и в платьях из золотой и серебряной парчи с длинными шлейфами. Император, великие князья и княгини, послы и высокопоставленные сановники образовали процессию. Они дошли до дворцовой церкви, пройдя через залы, заполненные гостями. Маленького цесаревича на подушечке из серебряной ткани несла во главе процессии смотрительница гардеробной статс-дама. Церковь сияла светом. У входа императора приветствовали многочисленные представители духовенства во главе с архиепископом Санкт-Петербурга. Церковная служба закончилась, младенца принесли в дом с такими же церемониями. День закончился поздравлениями и банкетом.
В честь армии, воюющей на далеких равнинах Маньчжурии, все бойцы были записаны крестными отцами юного цесаревича.
То лето в Ильинском было долгим, почти утомительным, и лишь после осеннего переезда в Усово произошло одно памятное событие. Этот случай, возможно и незначительный, оставил во мне глубокое впечатление. В одно воскресное утро, когда слуги спустились вниз, чтобы начать свою работу, они обнаружили, что грабители унесли большую часть столового серебра. У меня мурашки побежали по коже, когда я увидела следы, оставленные ворами. Они даже поели в той самой комнате, в которой мы провели тот вечер, и, утолив голод, спокойно покурили. Здесь были крошки табака и забытые бумажки от папирос. Здесь они спокойно высадили окно, чтобы уйти; там, под окном, остались их следы на снегу!
Не количество или ценность награбленного ими добра потрясли меня – меня потрясла та легкость, с которой они проникли в наш дом, наша доступность к вторжению.
По возвращении в Москву мы увидели, что город находится на грани того, что историки сейчас называют революцией 1905 года. Забастовки и студенческие волнения, распространенные в какой-то степени по всей России, в Москве были особенно активны.
Дядя был не согласен с правительством по вопросу сдерживающих мер. Он считал, что только крайне жесткие действия могут положить конец революционному брожению. Санкт-петербургские власти колебались между такими мерами и политикой уловок и проволочек. Такие разговоры казались моему дяде почти чудовищными.
Однажды вечером, когда мы с Дмитрием пришли к нему в комнату на вечернее чтение, увидели его в чрезвычайном возбуждении: он ходил широкими шагами по комнате, не говоря ни слова. Мы тоже хранили молчание, боясь обращаться к нему с вопросами. Через некоторое время он заговорил.
В словах, которые он постарался сделать понятными для нас, он обрисовал политическую ситуацию и затем объявил, что подал императору прошение об отставке и тот ее принял. Однако он добавил, что не собирается покидать Москву и что за ним сохраняется командование ее войсками.
Прежде чем отпустить нас, он с достоинством и большим чувством говорил о своем глубоком сожалении по поводу положения дел в России, о необходимости принятия серьезных мер и о преступной слабости царских министров и советников.
Его взволнованный тон произвел на нас впечатление. Мы почувствовали, что ситуация, вероятно, и в самом деле очень серьезная. Но дети получают впечатления главным образом от происходящих событий, и мы еще не могли понять того, что влечет за собой эта глубокая озабоченность дяди. На самом деле все это означало, что вскоре нам пришлось покинуть дом генерал-губернатора и переехать во дворец в Нескучном, расположенный в пригороде Москвы, где, как и в предыдущие годы, мы провели рождественские праздники.
Это было грустное время. Забастовки и беспорядки продолжались. Наши праздники омрачались тревогой, и мы не осмеливались выходить за ворота парка. В дворцовой конюшне разместился кавалерийский эскадрон, были усилены караулы. Город пребывал в состоянии волнения. В любой момент ожидали всеобщего восстания, последствия которого никто не мог предсказать. Были сомнения относительно верности московского гарнизона, а в нескольких полках поднялся мятеж.
Однажды вечером, спустя несколько дней после Рождества, когда мы уже легли спать, нас разбудили по приказу дяди и велели быстро одеваться, чтобы немедленно уехать из дворца в Нескучном. «Мы едем в Кремль», – отрывисто сказал он, когда мы присоединились к нему в вестибюле.
У дверей нас уже ждала большая закрытая карета, запряженная двумя черными лошадьми. Мы забрались в нее вместе с дядей и тетей, и нас на предельной скорости повезли в ночь. Шторки в карете были задернуты. Мы ничего не видели вокруг. Никто не произносил ни слова, и мы не осмеливались нарушить молчание своими вопросами. Ночь была холодной, снег скрипел под колесами кареты и подковами лошадей. Нам была прекрасно знакома дорога в Кремль, и мы поняли, хотя ничего не было видно, что мы едем к нему окольными путями. Позади нас в тишине улиц раздавался стук копыт скачущего эскорта.
Я не испытывала страха. Возбуждение и любопытство не оставляли места для других чувств. Мы благополучно добрались до Кремля. Кучер пустил лошадей более спокойным шагом, и мы проехали под сводами ворот Кремля к Николаевскому дворцу. Нас ждали несколько заспанных слуг; двери были открыты, и мы вошли. У меня еще не было случая посетить этот дворец, который использовался только для размещения иностранных особ царского происхождения во время дворцовых церемоний, и меньше всего я думала о том, что мне не суждено покинуть его, пока я не выйду замуж.
Мы поднялись на первый этаж и устроились в приемной, где ожидали прихода людей, которые должны были сопроводить нас.
Этот дворец долгое время не отапливался и не проветривался; влажный, леденящий холод стоял в его плохо освещенных апартаментах. Вскоре пришли моя гувернантка, какая-то фрейлина и адъютант, а следом за ними и наши слуги, которые принесли нам вещи, необходимые, чтобы переночевать.
Нам дали чаю. Затем дядя выбрал для нас комнаты, и мы довольно неплохо провели ночь на импровизированных постелях под ворохом одеял.
Я так и не узнала, что было причиной такого поспешного отъезда из Нескучного, но на следующий день нам сказали, что пребывание в Кремле временное, и вскоре, как только позволят обстоятельства, мы вернемся обратно. Нам не были нужны никакие объяснения, чтобы понять, что в нынешних обстоятельствах мы лучше защищены за кремлевскими стенами, чем в пригороде, населенном рабочими находящихся поблизости многочисленных фабрик.
Но дни проходили, а о возвращении в Нескучное никто и не заговаривал.
Постепенно воцарился обычный порядок, мы вернулись к своим привычкам и вновь возобновили учебу, которая прервалась на несколько дней из-за неразберихи в нашем доме. Николаевский дворец, такой холодный и неуютный вначале, стал для нас очень приятным, когда мы к нему привыкли.
Новости извне приходили все более зловещие, и я остро чувствовала, что мы живем на вулкане, который готов извергнуть огонь и поглотить нас в любое мгновение.
Глава 7
Убийство
Москву взрывали беспорядки, но за стенами Кремля наша жизнь была спокойной. Мои дядя и тетя редко выходили в свет, а дома принимали только самых близких друзей.
Однако во второй половине февраля мы все отправились в Московский оперный театр. Большая старомодная закрытая карета, обитая изнутри белым шелком, отвезла нас туда. И только несколько дней спустя мы узнали, как близки были к гибели.
Шайка террористов, которая следила за всеми передвижениями моего дяди, была предупреждена о нашем выезде в свет, и они знали маршрут, по которому мы поедем. Одного человека из этой группы, вооруженного бомбами, поставили, чтобы он уничтожил нас по сигналу своего сообщника. Но когда этот человек увидел, что в карете находимся мы с Дмитрием, у него не хватило храбрости махнуть платком, чтобы подать условный знак.
Все было делом одной секунды. Карета проехала, мы были спасены. Много лет спустя я узнала имя того человека, который погладил наши жизни. Это был Борис Савинков, сыгравший выдающуюся роль в революции 1917 года.
Спектакль в тот вечер был великолепным: пел Шаляпин, находившийся в зените славы. Зал сверкал от драгоценностей и мундиров, и не было никаких мыслей о каком-либо несчастье, подобном тому, которого мы только что избежали.
Прошли два дня. 18 февраля началось как обычные дни. Каждый день после обеда неизменно в одно и то же время дядя ездил в закрытом экипаже в дом генерал-губернатора, чтобы наблюдать за вывозом своих вещей. Именно в тот день он настоял на том, чтобы поехать одному, как это было в течение какого-то времени. Когда закончился обед, он поцеловал нас на прощание, как обычно. Я пошла на урок.
Мои мысли были далеки от занятий. Когда приятный пожилой господин, который обучал меня математике, начал свое объяснение, они настойчиво возвращались, мне помнится, к мандолине, которую я хотела попросить у дяди, но боялась, что он мне откажет. Мне вспоминается вся эта сцена: учитель объясняет, я делаю вид, что слушаю; фрейлейн Хазе, моя учительница немецкого языка, читает в углу книгу. Окна классной комнаты выходили на широкую площадь в Кремле. Была видна расположенная через дорогу колокольня Ивана Великого.
Заканчивался прекрасный зимний день, все было спокойно, и городские шумы доходили до нас, приглушенные снегом. Внезапно ужасный взрыв потряс воздух и заставил дребезжать оконные рамы.
Последовавшая за этим тишина была такой тяжелой, что в течение нескольких секунд мы не шевелились и не смотрели друг на друга. Первой пришла в себя фрейлейн Хазе. Она бросилась к окну, за ней последовали мы со старым профессором. Быстро-быстро мои мысли мелькали, спешили, беспорядочно метались в голове.
Обрушилась одна из старых башен Кремля?.. С крыши съехала лавина снега, прихватив с собою крышу? А мой дядя… где он? Из своего класса прибежал Дмитрий. Мы посмотрели друг на друга, не осмеливаясь выразить вслух наши мысли.
Стая ворон, взметенная взрывом, неистово кружилась над башней, а затем исчезла. Площадь начала оживать. Бежали люди, все с одной и той же стороны.
В комнату вошел слуга. Я велела ему немедленно пойти и посмотреть, не вышел ли из дома дядя. Через несколько секунд он вернулся и уклончиво ответил, что, вероятно, дядя все еще здесь.
Теперь площадь заполнилась народом. Появились двое саней, которые ехали в направлении, противоположном приближению толпы. В этих санях сидели как-то наспех одетые мужчины, а с ними был полицейский. Люди в штатском, казалось, мечутся в толпе и говорят какие-то речи. Они были с непокрытыми головами, их волосы развевались на ветру, одежда была в беспорядке, и мне показалось, что я видела кровь на их руках и лицах.
В этот момент я увидела, как к крыльцу подкатили сани моей тетушки, которые ожидали ее, чтобы отвезти в мастерскую. Тетя выбежала из дома в плаще, наброшенном на плечи. За ней спешила мадемуазель Элен в мужском пальто. Обе были без шляпок. Они сели в сани, которые немедленно тронулись и на огромной скорости свернули за угол и скрылись из глаз.
Неописуемо мучительно тянулись минуты. На площади было черно от людей. Но еще никто не пришел к нам, чтобы объявить весть, которую мы страшились узнать и в которой уже не могли сомневаться.
Наконец мы увидели медленно возвращающиеся сани моей тети, которые прокладывали себе дорогу в толпе, собравшейся перед домом, но тети Эллы в них не было, только мадемуазель Элен. Она ступила на землю и стала тяжело подниматься по лестнице, опустив голову.
Среди людей произошло движение, как будто издалека они увидели нечто, движущееся за санями. Через несколько минут моя гувернантка вошла в комнату. Ее лицо, обычно сияющее румянцем, теперь выглядело посиневшим; она тяжело дышала, губы были лиловыми, а выражение лица вселяло страх. Мы кинулись к ней и забросали ее вопросами. Бедная женщина не могла произнести ни слова. Она прижимала к сердцу дрожащие руки и издавала какие-то нечленораздельные звуки. Но наконец ей удалось дать нам понять, что мы должны надеть пальто и идти за ней. Ноги у меня дрожали. Никто нам еще толком ничего не сказал, но ужасные картины происшедшего атаковали мое воображение. Мы как раз надевали пальто, когда в комнату вошел генерал Лайминг. «Великая княгиня не желает, чтобы приходили дети. Она послала меня, чтобы сказать вам об этом, – сказал он мадемуазель Элен, запыхавшись. – Она даже не хочет, чтобы они стояли у окна».
Нас в спешке увели от окна, и мы остались в полной неопределенности в боковой комнате, испуганные, трясущиеся от рыданий. Не знаю, как долго все это продолжалось, прежде чем нам сообщили о случившемся. Я не могу этого вспомнить в деталях, но факты были таковы: нашего дядю убили, взорвали бомбой, когда он ехал во дворец генерал-губернатора.
Генерал Лайминг был последним, кто разговаривал с ним. После обеда он попросил моего дядю уделить ему несколько минут, чтобы поговорить с ним о мандолине для меня, и получил разрешение.
Как мы уже видели, моя тетя поспешила к его телу, лежавшему на снегу. Она собрала куски изуродованной плоти и положила их на обыкновенные армейские носилки, поспешно принесенные из ее мастерской, расположенной поблизости. Солдаты из казарм, находившихся напротив, прикрыли тело своими шинелями. Затем, подняв носилки на плечи, они отнесли тело под кров Чудова монастыря и поместили его в церкви рядом с дворцом, в котором находились мы.
И только тогда, когда все это было сделано, привели нас. Мы спустились на первый этаж и по небольшому коридору дошли до внутренней двери, ведущей в монастырь. Церковь была переполнена народом; все стояли на коленях; многие плакали. Рядом со ступенями, ведущими к алтарю, внизу, на камнях, стояли носилки. Их содержимое не могло быть большим, так как нечто, покрытое шинелями, образовало лишь очень маленький холмик. С одного конца носилок высовывался ботинок. Капли крови медленно падали на пол, образуя небольшую темную лужицу.
Моя тетя стояла на коленях рядом с носилками. Ее яркое платье выглядело нелепым среди скромной одежды окружавших ее людей. Я не осмеливалась взглянуть на нее.
Испуганный священник читал молитву дрожащим голосом. Хора не было. Из полутьмы, в которую была погружена вся церковь, прихожане монотонно отвечали ему нараспев. Там и сям в руках людей горели свечи.
Служба закончилась. Люди поднялись с колен, и я увидела тетю, направляющуюся к нам. Ее лицо было белым – ужасная застывшая маска боли. Она не плакала, но выражение ее глаз так поразило меня, что я не забуду его, пока жива.
Со временем с ее лица исчезло это напряженное выражение человека, видящего галлюцинации, но в глубине ее глаз навсегда застыла бесконечная печаль.
Опираясь на руку губернатора, тетя медленно шла к двери и, когда увидела нас, протянула к нам руки. Мы подбежали к ней. «Он так любил вас, он любил вас», – без конца повторяла она, прижимая к себе наши головы. Мы медленно вывели ее в коридор, чтобы скрыться от взглядов любопытствующих, число которых вокруг нас росло. Я заметила, что правый рукав ее нарядного голубого платья внизу испачкан кровью. На руке у нее тоже была кровь и под ногтями пальцев, в которых она крепко сжимала медали, который мой дядя всегда носил на цепочке на шее.
Нам с Дмитрием удалось увести тетю в ее комнаты. Ослабев, она упала в кресло. Ее глаза были сухи; их взгляд был неподвижен; она глядела в пустоту и ничего не говорила. Через некоторое время она поднялась, с лихорадочной поспешностью потребовала бумагу и написала телеграммы всем членам семьи, начиная с императора. Пока она писала, выражение ее лица не менялось. Время от времени она вставала, напряженно ходила по комнате, затем вновь садилась за свой письменный стол. Приходили и уходили люди. Она смотрела на них и, казалось, ничего не видела.
По всему дворцу люди ходили бесшумно и говорили шепотом. Наступил вечер, но света не зажигали. Сумеречный полусвет заполнял комнаты.
Несколько раз тетя справлялась о кучере, который вез моего дядю. Он лежал в больнице и был безнадежен: тело его было разорвано той же бомбой, которая убила моего дядю. Ближе к шести часам вечера тетя Элла сама пошла навестить раненого и, чтобы не лишать его мужества видом траурной одежды, не сменила того самого нарядного голубого платья, которое носила весь день.
Более того, когда кучер спросил о моем дяде, у нее хватило мужества с улыбкой ответить ему, что сам великий князь и послал ее к нему. Той ночью бедняга тихо скончался.
В течение всех этих горестных дней моя тетя являла собой пример почти непостижимого героизма; никто не мог понять, откуда у нее силы, чтобы перенести это несчастье. Всегда замкнутая, теперь она замкнулась еще больше. Только глаза и иногда измученное выражение лица выдавали ее страдание. С энергией, которая особенно поражала после долгих лет почти полной пассивности, она взвалила на себя все неприятные дела.
В тот первый вечер нашего траура мы с Дмитрием, совершенно измученные, все еще ощущали необходимость поговорить, обменяться впечатлениями. Мы медленно ходили по нашей комнате для занятий и шепотом разговаривали. Комната была погружена во мрак; на улицы спустилась ночь; высокая колокольня Ивана Великого выглядела черным стержнем на фоне неба. Бастионы и крыши казались голубыми от снега. Со всех сторон поднимались тяжелые шапки куполов. На древние стены Кремля снова снизошло спокойствие веков.
Между нами воцарилось молчание. Не говоря ни слова, мы с Дмитрием пристально смотрели из одного окна на спокойный город. Ничто не изменилось; самые ужасные события в жизни людей – что они значили? Всему был предопределен свой конец. Что будет с нами в будущем? Оно будет другим. Но каким?.. «Как ты думаешь, – спросил Дмитрий из темноты, – будем ли мы… счастливее?»
Позвали обедать. Я поразилась, обнаружив, что заведенный порядок не нарушен. Вид накрытого стола, на котором все предметы были расставлены как обычно, немного шокировал.
Тетя Элла ничего не ела; она просто вошла в комнату перед концом трапезы и села за стол с нами. Она все еще была одета в то самое голубое платье. При виде ее бледного измученного лица нам стало совестно что-либо есть.
Она сказала, что собирается провести ночь в моей комнате, ей не хотелось оставаться одной в своих апартаментах на первом этаже. Перед тем как отправить Дмитрия спать, она попросила нас помолиться вместе с ней, и мы все вместе стали на колени, все трое.
Долгое время мы лежали без сна, тетя и я, и разговаривали о дяде. Понемногу она смягчилась. Жесткая броня стойкости, которой она так долго окружала себя, поддалась. В конце концов она совершенно дала волю чувствам и заплакала.
Я быстро заснула мертвым сном. Не знаю, спала ли она, но когда я проснулась, ее в комнате не было.
Ночью останки моего дяди поместили в гроб, который покоился на возвышении, задрапированном в черное. По православным канонам этот гроб должен был оставаться открытым до похорон, но раздробленное лицо и руки дяди были скрыты от взоров, а остальные части тела покрыты большим куском парчи, обшитым золотым галуном.
По четырем углам этого возвышения стояли в положении «смирно» часовые, и весь день проходили богослужения. Утром и вечером мы ходили читать молитвы, а наша тетя часто часами стояла на коленях у гроба. Теперь она говорила мало и казалась погруженной в печальное забытье. Порой случалось так, что богослужение заканчивалось, а она оставалась на том же месте, не осознавая этого, не видя, что происходит вокруг нее. Тогда, как можно мягче, я брала ее за руку. Она вздрагивала, как от удара, и ее невидящий взгляд останавливался на мне, трагический и измученный.
Тем не менее она находила в себе силы думать обо всем, и особенно о нас с Дмитрием. Она постоянно старалась найти нас днем и держала при себе столько, сколько могла. Ее обращение с нами совершенно изменилось, как будто она впервые заглянула в наши души. Эти горестные недели сблизили нас, и мы вели долгие разговоры, полные такой доверительности, какой мы никогда не знали раньше.
Однажды она призналась мне, что очень страдала из-за любви мужа к нам, особенно после того, как мы с Дмитрием стали жить в их доме в Москве. Она признала свою вину в том, что была резка и несправедлива по отношению к нам, что было порождением ревности, и намеревалась теперь все исправить, испытывая особую привязанность к моему брату, который был любимцем дяди. Их связывали узы настоящей любви до того самого дня, когда события разлучили их навсегда.
Что касается меня, то я всегда оставалась немного в стороне, и не могу сказать, была ли то моя вина или тети.
Тетя пребывала в те дни выше всех мирских забот; она была отстраненной, и за исключением того, что она считала своим долгом, выглядела безразличной ко всему происходящему вокруг. Некоторые ее поступки были так далеки от мирских соображений, что казались непредсказуемыми и – на взгляд тех, кто не очень хорошо ее знал, – безумными.
На следующий день после убийства она уехала в карете, задрапированной в черное, и не возвращалась долгое время. Она ездила в тюрьму, чтобы увидеть убийцу! Это повергло администрацию тюрьмы в полнейшее смятение; ничего подобного еще ни разу не было.
И по сей день никто не знает, что произошло между моей тетей и убийцей ее мужа. Она настояла на том, чтобы поговорить с ним наедине. Я полагаю, что ею двигало христианское самопожертвование, но по городу циркулировало бесчисленное множество других версий этой беседы. Отголоски этих выдумок достигли ушей арестанта. Уязвленный словами, которые ему приписывали, он написал моей тете оскорбительное письмо. Разумеется, ей его не доставили.
Несмотря на определенную долю восхищения, вызванного таким экзальтированным поступком, мы с братом принадлежали к поколению, которое было слишком рациональным, чтобы верить в полезность такого жеста. Анархисты в этот период были безумцами и фанатиками, полностью убежденными в справедливости и законности своих преступлений; разыгрывая из себя героев, они не нуждались в помощи и прощении, и уж конечно же не от жен своих жертв.
Вечером, когда моя тетя пришла в свою комнату, мы попытались расспросить ее, но она ничего нам не сказала.
Дядю похоронили утром 23 февраля. Братья моего дяди, а также его невестка, вдовствующая императрица, выразили желание присутствовать на похоронах, но в последний момент оказалось, что они не могут сделать этого. Боялись беспорядков; одна за другой возникали забастовки во всех крупных промышленных центрах. Любое собрание членов царской фамилии только спровоцировало бы новые несчастья. Двоюродный брат моего дяди великий князь Константин взял на себя такой риск. То же сделала княгиня Саксен-Кобургская, ее дочь Беатрис и великий князь Гессенский с супругой. Наконец, мой отец, находясь в ссылке и живя уже в Париже, попросил у императора позволения приехать. И получил его.
Мы с Дмитрием поехали встречать отца на вокзал и встретили его рыданиями, которые не могли умалить нашу радость от встречи с ним. Втроем мы вернулись домой. Его встреча с невесткой была тягостной.
Тетю захватила идея построить часовню в склепе Чудова монастыря, в которой нашли бы приют останки мужа. В ожидании постройки этой часовни она получила разрешение поставить гроб в одной из монастырских церквей. Погребальная служба проводилась с большой торжественностью; вокруг гроба стояли офицеры с саблями наголо и часовые. В богослужении участвовал архиепископ и высшее московское духовенство; оно было такое долгое и утомительное, что я чуть не лишилась чувств, и отцу пришлось вывести меня на воздух. Церковь была полна людей; вокруг гроба и на ступенях катафалка лежали охапки цветов и венки. К этому времени моя усталость достигла такой степени, что я едва могла думать или что-либо чувствовать. Мы прожили шесть дней в состоянии нервного напряжения, которое ни на миг не отпускало нас. В конце богослужения гроб отнесли в одну из небольших церквей монастыря, где в течение сорока дней и ночей читались молитвы. Мы ходили читать молитвы каждый вечер.
Несколько дней спустя отец и другие члены семьи уехали. Постепенно жизнь входила в прежнее русло. Слово «прежнее» лишь относительно точно – тетя так и не перестала горевать и выходила очень редко. Смех или внезапный крик в ее присутствии казался кощунством, и дом стал обиталищем тяжелых воспоминаний. Даже в то время я не могла прочувствовать, что тетя была полностью сосредоточена на воспоминаниях о муже. Она казалась мне человеком, охваченным бесконечным горем и растерянностью. Но в то время я едва ли могла полностью понимать ее характер и намерения.
Будучи всегда очень набожной, теперь она полностью обратилась к религии и искала утешения в ней. Казалось, ее жизнь с того времени была посвящена единственно благочестивым делам. Ей, всегда сторонящейся мирской суеты, траур стал служить оправданием для того, чтобы отойти от общественной жизни, и она всецело предалась исполнению своего долга, каким его видела, как мистического, так и реального. Последний оказался для нее тяжел, потому что в течение более чем двадцати лет она не отдала ни одного приказа в своем собственном доме – все было в руках дяди. Теперь все приходилось решать ей. Нужно было совершенно перемениться. Нельзя было не сочувствовать тете, когда она, такая страдающая и далекая от всего, пыталась проявить интерес к трудным практическим вопросам ведения домашнего хозяйства.
Отец предпринимал попытки забрать нас к себе, но они не увенчались успехом: тетя удерживала нас при себе, исполненная сознания долга, в память о своем муже.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.