Текст книги "Пушкин"
Автор книги: Марлен Хуциев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
– Освободили Европу, Россию возвеличили! С нами бог! А у князя Меттерниха на посылках бегаем.
– Посмотрите на Крылова: вот кто чужеземного ига не чувствует! Когда его спросили однажды, какое по-русски самое нежное слово, он ответил не задумавшись: «Кормилец мой».
– Какая рожа, Господи! А умен, ещё бы! Может быть, умнее нас всех…
А за кулисами, при тусклом освещении маслянных ламп, свой спектакль, повторяющийся из вечера в вечер.
– Ты, миленькая, дулища, – беснуется неуклюжий плешивый толстяк с непомерным животом и голосом кастрата. Это всем известный князь Шаховской – знаменитый знаток сцены, поэт, драматург, режиссер и первый театральный педагог столицы… – Уха у тебя нет, в плачки тебе идти надо было… – князь шепелявит, не выговаривает буквы «р» и со многими другими буквами – также не в ладу.
Молоденькие актрисы, не слушая князя, переглядывались с офицерами, толпившимися в проходах. Те в нетерпении переминались, в основном, поджидая кордебалет.
– Приехали, – пронеслось неизвестно откуда взявшееся известие. – Балет приехал!..
Но вместо полувоздушных сильфид появился худой, как остов, с преогромным носом старикашка – Дидло.
– Что здесь творится? Вон! Немедленно все вон!
Часть офицеров благоразумно ретировалась. Наиболее смелые прижались к стенке… Наконец, появился кордебалет. Юные чаровницы сбрасывали на руки прислужниц верхние одежды и оставались в одних газовых туниках.
– Позвольте представить вам моего товарища, он очарован вашим…
– После спектакля лошади будут ждать у входа…
– Чему приписать вашу холодность?
Нетерпеливое гудение зала достигло предела, и в этот момент в губернаторской ложе показался генерал-губернатор Петербурга граф Милорадович, немолодой, бравый, с широченной грудью, усыпанной алмазной россыпью отечественных и иностранных орденов. Через золотой лорнет окинул взглядом зал, прельстительно улыбнулся знакомым дамам и легко опустился в придвинутое адъютантом кресло.
Это было знаком к началу. Взмах капельмейстерской палочки, оркестр заиграл увертюру, зал насторожился. С последним аккордом взвился занавес, перед зрителями предстала богиня Афина Паллада среди облаков Олимпа, в сверкающем вороном шлеме и панцире. Представление началось, зал жадно ловит гекзаметры, дышит, волнуется; молодые люди в стоячем партере, переходя с места на место, вслух выражают свое восхищение или негодование; огромное строение, вобравшее в себя две тысячи зрителей из дворца и сената, коллегий и гвардейских казарм, редакций и лицеев, немецких булочных и гостинодворских лавок, наполнено страстями, дышит, волнуется, плачет, негодует, одобряет, замирает, в напряженном безмолвии и снова взрывается аплодисментами – и «браво» и «фора!» и свист… И вдруг в грохоте аплодисментов – раз-раз! – шлепки по чьей-то сияющей лысине. Выкатились белые, перекошенные бешенством и недоумением глаза.
– Господа, что уж это за аплодисман – по лысинам!
– Но это было уместно, ваше превосходительство…
– Как это, то есть уместно!
– И пиэса и актриса одинаково дурны и большего не заслужили… Ваше превосходительство, поверьте.
– Возможно, актриса несколько… суховата, согласен. Но что уж это за аплодисман? – граф Милорадович ходил взад-вперед, распекая молодых офицеров. – Я не нахожу слов. Вот, извольте, – он повернулся к помощнику, – докладывают: ваш же, должно быть, приятель. 20-го числа в театре служащий иностранной коллегии Пушкин проходил между рядов кресел и остановился против сидящего… э-э…
– Перевощикова с женою, почему г. Перевощиков просил проходить его дальше. Пушкин же, приняв сие за обиду, наделал ему грубостей и в ответ…
– Выбранил его неприличными словами, – закончил помощник его превосходительства.
Его превосходительство обернулся выжидательно.
– Я не оставил сделать строгое замечание служащему в государственной коллегии иностранных дел коллежскому секретарю Пушкину насчет неприличного поступка его, впредь чтобы он воздержался от подобных поступков, в чем и дал он мне обещание.
– А третьего дня, ночью, гвардейские офицеры – гвардейские! – перевесили вывески на Невском проспекте. Как это назвать, что это за шалости? Голубчики угодили на гауптвахту, но каково приличной публике? Утром человек идет в колбасную, а на ней красуется «Гробовых дел мастер». Господа, вы уж повоздержитесь, слава богу, не дети, слава богу пора!
– Слушаемся, ваше превосходительство!
* * *
…И вдруг (вчера это были отдельные толки…) в круговороте столичной молвы, оттесняя все прочие новости, придворные сплетни, театральные интриги, политические известия, во всех концах Петербурга сразу, одновременно, везде…
* * *
– Пушкин смертельно влюбился в пифию Голицину и теперь проводит у нее вечера: лжет от любви, сердится от любви, только еще не пишет от любви.
– Признаюсь, я не влюбился бы в пифию: от ее трезубца пышет не огнем, а холодом.
– Чем же он занят? Большую часть утра пишет свою поэму, а большую часть ночи проводит в обществе, довольствуясь кратковременным сном в промежутках сих занятий.
* * *
– Крепкое сложение, молодость возвратили Пушкина к жизни. Однако необходимо было употребить меры чрезвычайные для его излечения. Придворный медик Лейтон сажал больного в ванну со льдом.
* * *
– Поклон Пушкину-старосте. Племяннику его легче…
* * *
– После жестокой горячки ему обрили голову, и он носит парик. Это придало какую-то оригинальность его физиономии.
* * *
– Пушкин здесь – весь исшалился.
* * *
– Праздная леность, как грозный истребитель всего прекрасного и всякого таланта, парит над Пушкиным…
* * *
– Пушкин по утрам рассказывает Жуковскому, где он всю ночь не спал, целый день делает визиты…[4]4
Слово на букву «б».
[Закрыть], мне и Голициной, а ввечеру иногда играет в банк…
* * *
– Сверчок прыгает по бульвару и по…[5]5
Слово на букву «б».
[Закрыть] Стихи свои едва писать успевает. Но при всем беспутном образе жизни он кончает четвертую песню поэмы. Если бы еще два или три… так и дело было б в шляпе. Первая… болезнь была и первою кормилицей его поэмы.
* * *
– Пушкин слег…
* * *
– Венера пригвоздила Пушкина к постели и к поэме.
* * *
– Пушкин уже на ногах и идет в военную службу.
* * *
– Пушкин не на шутку собирается в Тульчин, а оттуда в Грузию и уже бредит войною. Он уже и слышать не хочет о мирной службе.
* * *
– Пушкин очень болен. Он простудился, дожидаясь у дверей одной…[6]6
Слово на букву «б».
[Закрыть], которая не пускала его в дождь к себе, для того чтобы не заразить его своею болезнью. Какая борьба благородства, любви и распутства.
* * *
– Пушкину лучше, но он был опасно болен.
* * *
– Пушкин выздоравливает.
* * *
– Пушкина здесь нет, он в деревне на все лето, отдыхает от парнасских подвигов. Поэма у него почти вся в голове. Есть, вероятно, и на бумаге, но вряд ли для чтения.
* * *
– Явился обритый Пушкин из деревни и с шестою песнью.
* * *
– Что из этой головы лезет! Жаль, если он ее не сносит!
* * *
– Здесь возобновил он прежний род жизни. Волос уже нет, и он ходит бледный, но не унылый.
* * *
– Беснующегося Пушкина мельком вижу только в театре.
* * *
– Отлично борется на эспадронах, считается чуть ли не лучшим учеником известного Вальвиля.
* * *
– Явился в собрание и расшатывается. – «Что вы, Александр Сергеевич?» – «Да вот, выпил двенадцать стаканов пунша!» А все вздор, и одного не допил.
* * *
– Пьет он больше из молодечества, как я заметил, более из тщеславия, нежели из любви к вину. Он толку в вине не знает, пьет, чтобы перепить других, и я никак не мог убедить его, что это смешно.
* * *
– Пушкин почти кончил свою поэму. Пора в печать. Я жду от печати и другой пользы, личной для него: увидев себя в числе напечатанных и, следовательно, уважаемых авторов, он и сам станет уважать себя и несколько остепенится.
* * *
– Пушкин не сидит на месте, скачет, чудит, острит, пенится, мелькает, влюбляется, куролесит, того и гляди вспыхнет и загорится. Невольно забирает зависть при взгляде на его радужную физиономию, невольно помыслить: вот оно, каким выглядит счастье!..
* * *
– Пушкин всякий день имеет дуэли, благодаря бога, они не смертельны, бойцы всегда остаются невредимыми.
* * *
– Милый и остроумный мальчик.
* * *
– Не столько по летам, как по образу жизни и поступкам своим – он уже славный муж по зрелости своего таланта.
* * *
– В молодости своей он умеет быть совершенно молод, то есть постоянно весел и беспечен.
* * *
– Уверяют, что видели своими глазами, как Пушкин, сидя в театре в кресле, показывал находившимся подле него лицам портрет убийцы герцога Беррийского, Лувеля, с надписью: «Урок царям».
* * *
– Ходил по рядам кресел, показывал знакомым сей гнусный портрет и позволял себе при этом возмутительные отзывы.
* * *
– Друг мой, ты один? – в комнату заглянул Сергей Львович. – Я специально поднялся к тебе, чтобы справиться самому, как ты себя чувствуешь.
– Превосходно, батюшка, превосходно, – Пушкин, лежа, что-то писал.
– Намедни в английском магазине, – продолжал Сергей Львович, – я встретил Жуковского. Он справлялся о тебе и сказал, что ты сам виноват в своем нездоровье. Ну, оставим это – прошлое принадлежит прошлому – не будем вспоминать. Но Александр, поднимаясь сейчас, я прямо столкнулся с какой-то… дамой… в мужской одежде. Ментик гусарский, шпоры и все такое. Что это? Она шла от тебя. Кто это… был?
– Понравилась? Лизонька Штейнгель.
– Лизонька? Лизонька… да, да. Ты с ума сошел! Кого ты приводишь в семейный дом? Ты, кажется, забываешь, что у тебя взрослая сестра, мать, наконец. – Сергей Львович забегал по комнате, сам себя взвинчивая в благородном своем негодовании. – Пока это мой дом, я не позволю, – он споткнулся о стоявшие почему-то посреди комнаты башмаки: – Вот, полюбуйся, башмаки посреди комнаты валяются! – с досадой отшвырнул их к стенке и… иссяк.
– Где вы увидели башмаки? – невозмутимо сказал Пушкин, продолжая писать.
– Вот, вот!
– Это не башмаки.
– То есть?
– Можете вы, наконец, купить мне башмаки…
– Башмаки? Не понимаю… Чем же эти не хороши?
– Можете вы, наконец, купить мне башмаки с пряжками?
– Бог мой, вот же башмаки. И почти совсем новые.
– Можно мне, наконец, позволить купить себе такие башмаки, какие нравятся мне, а не вам. Такие, какие носят сейчас, а не павловских времен. Бальные, с пряжками.
В дверь постучали и, не дожидаясь ответа, в комнату ввалилась компания молодых людей. Знакомых – Пущин, Дельвиг – и незнакомых. При виде Сергея Львовича пыл их несколько приутих.
– Здравствуйте, Сергей Львович! Здравствуйте! – преувеличенно радостно и любезно здоровались они.
– Здравствуйте, здравствуйте. Рад вас видеть. Очень приятно, что вы не забываете моего сына. Извините, к сожалению, я не смогу разделить вашего общества. Тороплюсь. Мы приглашены сегодня к Карамзиным. Николай Михайлович обещал рассказать о своей беседе с государем. При дворе только и разговоров, что об «Истории государства Российского» нашего дорогого Карамзина. Все в восхищении. Давно, давно пора нам перестать замирать в восхищении перед подвигами героев древней Эллады и обратить взоры наши на деяния наших предков, которые еще ждут своего Гомера…
Молодые люди слушали вежливо, очень вежливо, и Сергей Львович заторопился.
– Ну, я пошел, Александр. Боюсь, что твоя мать уже нервничает… Прошу тебя, не переутомляйся, в твоем положении доктор не рекомендовал… Он так нас перепугал своей болезнью, так перепугал… Вы извините, господа…
Сергей Львович, наконец, ушел.
– Здравствуйте, братцы! Располагайтесь. – Пушкин оторвался от бумаги, сделал приглашающий жест. – А с вами я давно желал познакомиться. Мне сказывали, что вы большой знаток в вине и всегда знаете, где достать лучшие устрицы.
Молодой человек, к которому были обращены последние слова, слегка сконфузился, не зная, как понимать их – как комплимент или же оскорбиться.
– Так хочется куда-нибудь закатиться и поесть что-нибудь настоящее. Надоели эти все микстуры.
Молодой человек решил, что обижаться ему не следует.
– Как ты себя чувствуешь? Ты не пробовал открыть хоть форточку? – Пущин осмотрелся. – У тебя здесь, прости, хлев какой-то. Приказал бы Никите убрать у себя, что ли.
– Жанно, ты прав. Был, есть и пребудешь прав. Но сейчас не о том. Барон, я решил написать мои замечания о Русском театре. Здесь первое слово о Семеновой. Она прелесть. Послушайте, как на ваш вкус. Барон, прошу не спать, внимание! Итак… «Говоря об русской трагедии, говоришь о Семеновой – и, может быть, только о ней. Одаренная талантом, красотой, чувством живым и верным, она образовывалась сама собой».
– Пушкин, признайся, ты влюблен?
– Подожди…
– В хорошие старые времена в честь прекрасных дам слагались песни и мадригалы, поэмы, оды, наконец, но чтоб научный трактат!.. Забавно.
– А он к научным трактатам в салоне Голициной пристрастился.
– Каким очередным математическим трактатом порадует мир твоя княгиня?
– «А» плюс «Б» равно красному барану, как говорил небезызвестный и всеми уважаемый наш лицейский профессор математики, Яков Михайлович Карцев. А еще он говорил: «У вас, Пушкин, в моем классе все кончается нулем».
– Ну и скоты же вы, братцы! Подлинные скотобратцы.
– Внимание, Пушкин заговорил плохими стихами!
– Тьфу, вас не переорешь. Черт с вами. Не хотите слушать о Семеновой, так выпьем за Семенову. Будьте добры, там за вами, на подоконнике, стаканы…
В комнату с самым решительным видом вошли трое – молодой человек во фраке, а по бокам, как почетный эскорт, погромыхивая шпорами и саблями, два молодца, гвардейские офицеры.
– Позвольте вас спросить, – обратился статский тихим, вкрадчивым голосом к оторопевшему хозяину, скромному маленькому офицеру с адъютантскими аксельбантами, – здесь ли живет Денисевич?
– Здесь, но он вышел куда-то, я велю его сейчас позвать. Проходите, господа, располагайтесь…
Офицеры сделали по шагу вперед и застыли в небрежно скучающих позах. В этот момент в комнату вошел сам Денисевич – плешивый, румяный майор.
– Что вам угодно? – спросил он статского довольно сухо.
– Вы это должны хорошо знать, – ответил статский. – Вы назначили мне быть у вас в восемь часов утра. – Он вынул часы. – До восьми остается еще четверть часа. Мы имеем время выбрать оружие и назначить место… – Все это было сказано тихим спокойным голосом, как будто дело шло о приятельской пирушке. Майор покраснел и, путаясь в словах, отвечал:
– Я не затем вас звал к себе. Я хотел вам сказать, что молодому человеку, как вы, нехорошо кричать в театре, мешать своим соседям слушать пьесу, что это неприлично…
– Вы эти наставления, – перебил статский, – читали мне вчера при многих слушателях. Я уже не школьник и пришел переговорить с вами иначе. Вот мои два секунданта, – он указал на своих спутников, – господин Каверин и господин Якубович. Надеюсь, этот господин, – он обратился к хозяину, – простите, не имею чести знать вашего имени отчества…
– Лажечников, Иван Иванович… – пробормотал ничего не понимающий хозяин.
– Так вот, господин Лажечников не откажется, конечно, быть вашим свидетелем. Если вам угодно…
Денисевич не дал ему договорить:
– Я не могу с вами драться, – сказал он. – Вы молодой человек, неизвестный, а я штаб-офицер.
При этом оба офицера громко, не скрываясь, расхохотались. Хозяин в негодовании повернулся к ним, собираясь заметить им всю неприличность их поведения, но статский твердым голосом прервал этот смех.
– Я русский дворянин, Пушкин: это засвидетельствуют мои спутники, и потому вам не стыдно будет иметь со мной дело.
При имени Пушкина на лице хозяина отразилось заметное волнение. Он поспешил спросить:
– Не Александра ли Сергеевича имею честь видеть перед собой?
– Меня так зовут.
– Одну минуточку, господа, одну минуточку, – с неожиданной энергией маленький Лажечников увлек за собой в соседнюю комнату грузного майора.
– Это становится забавным, – заметил Каверин.
Из соседней комнаты доносились приглушенные голоса:
– …Надежда нашей словесности… Россия вам не простит… Сам государь… Я пойду к генералу…
Наконец Лажечников с майором вернулись. Не дав майору раскрыть рта, Лажечников сказал:
– Господин Денисевич считает себя виноватым перед вами, Александр Сергеевич. И в опрометчивом движении и в необдуманных словах при выходе из театра он не имел намерения вас оскорбить.
– Надеюсь, это подтвердит сам господин Денисевич, – сказал Пушкин.
Денисевич пробормотал:
– Подтверждаю и… ээ… приношу извинения, – и протянул было руку Пушкину, но тот не подал ему своей, сказав только:
– Извиняю.
Якубович изобразил улыбку, отчего лицо его приняло какое-то зверское выражение. Каверин, широким медленным жестом приложив руку к киверу, вежливо попрощался с хозяином, подчеркнуто не заметив стоящего рядом Денисевича. Все трое вышли.
– Желают ли противные стороны дуэль? Или, может быть, они не желают?
На заснеженном кладбище пятеро молодых людей готовились к дуэли. Это были Пущин, Кюхельбекер, Данзас, Дельвиг и Пушкин. Дуэль должна была быть между Кюхельбекером и Пушкиным.
– Пушкин! Вильгельм! Бросьте беситься! Пушкин, ты виноват, проси извинения, – вы с ума сошли.
– Я готов, – сказал Пушкин, позевывая. – Ей-богу, не понимаю, чего Виленька рассвирепел.
– Стреляться! Стреляться! – крикнул Кюхля.
– Бросьте пистолеты. Подумайте, из-за чего? – продолжал уговаривать Пущин. – Ведь вот сказал же Дельвиг про обезьянку Жако, что Жако пушкиноват, – и ничего.
– Вот именно, – кивнул Дельвиг.
– А тут я даже повода не вижу. «За ужином объелся я». Это, простите, с каждым может случиться. К тому же это относится к Жуковскому. «Да Яков запер дверь оплошно». Это тоже к тебе не имеет никакого отношения. А это, это – в этом я вообще ничего смешного не нахожу: «А кюхельбекерно и тошно!»
Все вдруг расхохотались.
– Стреляться! Стреляться!
Пушкин усмехнулся, тряхнул головой и скинул шинель. Скинул шинель и Вильгельм.
– Безумство! – махнул рукой Пущин и отвернулся. – Безумцы!
Кюхля поднял пистолет и прицелился. Пушкин стоял равнодушно, вздернув брови и смотря на него ясными глазами.
– Дельвиг, – сказал он. – Стань на мое место, здесь безопаснее.
Кюхля, должно быть, вспомнил «кюхельбекерно», и кровь опять ударила ему в голову. Он стал целить Пушкину в лоб. Потом увидел его быстрые глаза, и рука начала оседать. Вдруг решительным движением он взял прицел куда-то в сторону и выстрелил.
Пушкин захохотал.
– Ты цел? – крикнул он Дельвигу. – Он выстрелил в тебя, безумец.
– Я цел, – кивнул Дельвиг.
Пушкин кинул пистолет в воздух и бросился к Вильгельму. Он затормошил его и хотел обнять.
Вильгельм опять взбесился.
– Стреляй! – крикнул он. – Стреляй!
– Виля, – сказал ему решительно Пушкин, – я в тебя стрелять не стану.
– Это почему? – заорал Вильгельм.
– А хотя бы потому, пистолет теперь негоден все равно – в ствол снег набился.
Он побежал быстрыми мелкими шажками к пистолету, достал его и нажал собачку: выстрела не было.
– Тогда отложить, – мрачно сказал Вильгельм. – Выстрел все равно за тобой.
– Ладно, отложим. – Пушкин побежал к нему. – Полно дурачиться, милый, пойдем чай пить. Или бутылку Аи. Потому что, – он подхватил упирающегося Вильгельма под руку, – потому что я люблю тебя и ненавижу деспотизм!
– Вот именно, – Дельвиг подхватил его с другой стороны, Пущин подталкивал сзади.
– Я не властен в себе, – бормотал Вильгельм, – когда меня дразнят. Прости. Ну что вы меня тащите, как барана? – наконец рассмеялся он.
– Предлагаю пойти к дяде, – сказал Дельвиг, указав на Пушкина. И поднял палец.
– Зачем? – спросил Пущин.
– К дяде Василию Львовичу…
– К какому? – не понял гусар.
– И забрать сто рублей!
– У дяди Василия Львовича.
– Какого дяди? – спросил гусар.
– Дядя должен сто рублей, – объяснили ему.
– Если быть справедливым, – уточнил Пушкин, – девяносто семь. Три рубля были отданы сразу.
– А проценты? Прошло восемь лет! Все двести!
– Мне сегодня грустно, – говорил Пушкин. – Что-то очень грустно.
– Какой дядя? – не понимал гусар.
– Это старая история. Тетушка подарила племяннику сто рублей, а дядюшка…
– Чей? – свирепея, спросил гусар.
– Дя-дя. Дядя Александра.
– А! – обрадовался гусар. – Дядя Василий Львович?
– Именно он.
– Почему мне сегодня грустно? – спрашивал Пушкин.
– Дядя скуп? – возмутился гусар. – Неужели?
– Нет, – заступился племянник. – Он совсем не скуп. Просто у него никогда не бывает денег. И если при нем заходит о них разговор…
Они идут по пустым петербургским улицам, останавливаются, снова идут… Все возбуждены после пирушки, на ходу перебрасываются словами.
Вдруг Кюхля с Пушкиным задрались. Они стоят грудь в грудь. Их разнимают.
– В чем дело?! Александр!.. Вильгельм!.. Прекратите!.. Что случилось?!
– Ничего, – простодушно сообщил Пушкин. – Я просто сказал, что когда при дяде заходит разговор о деньгах, он ведет себя как Кюхля – становится туг на ухо или начинает вслух читать свои поэмы. Вот и всё. А Виля почему-то…
Все захохотали.
– Глупо, Александр, – сказал Кюхельбекер.
– Кюхля, милый, прости! Мы на этот раз ведь не будем стреляться? Конечно, глупо. Согласись – глупо убивать друг друга из-за моего дяди.
– Дяди Василия Львовича! – в восторге сказал гусар.
– Никто не умеет обидеть более жестоко, чем друзья, – махнул рукой Кюхля.
– Мир! – потребовал Пущин. – Миритесь!
– Мир! Мир! – закричали вокруг. – Хватит!
Их толкнули друг к другу, они обнялись, и остальные присоединились к ним. Все это вытянулось в шеренгу. Некоторое время шли молча. Дельвиг тихонько напевал.
– Александр! – попросил кто-то. – Прочти лучше ты стихи. Вместо дяди.
– Зачем? – нахмурился Пушкин. – При чем здесь стихи?
– Прочти…
– Нет, ни к чему сейчас. К черту, Виля, к черту, – убеждал он, повернувшись к Кюхельбекеру. – Ты должен бросить все свое учительство, все свои педагогические опыты, послать к черту все эти благородные пансионы и заняться литературой. Толь-ко ли-те-ра-ту-рой, радость моя.
– Да, Александр, да! – соглашался Вильгельм. – Ты прав тысячи раз. Ты один, один в состоянии понять… Согласен!
– Но у тебя тяжелый характер, Виля…
– Да! Только литературой! В этом смысл!
– У тебя оч-чень тяжелый характер, я повторяю, пойми, – втолковывал Пушкин. – Я люблю тебя, как брата, Вильгельм Карлович…
– И ненавижу деспотизм, – сказал Дельвиг.
– Что? Это само собой… Как брата, но когда меня не станет, вспомни мое слово: ни друга, ни подруги не знать тебе вовек. У тебя тяжелый характер.
Вильгельм посмотрел на него с упреком и вдруг, повернувшись, пошел прочь.
– Вильгельм! – растерялся Пушкин. – Куда ты пошел?
– Прочти «Разлуку», – настаивал Пущин.
– Зачем? Это же старые. Я не помню.
– Не ломайся, милый, – сказал Дельвиг. – Помнишь.
Пушкин тихо рассмеялся и вдруг стал серьезным.
– Ладно. Читаю. Кстати, Вили, – крикнул он, – эти стихи написаны тебе!
Тряхнул головой, откинул ее, прикрыл глаза. Несколько шагов шел молча. Начал:
– В последний раз в сени уединенья,
Стихам моим внимает наш пенат.
Лицейской жизни милый брат,
Делю с тобой последние мгновенья!
Он шел и читал с закрытыми глазами. Все невольно подравняли ногу. Пошли медленнее, попадая шагом в ритм. Сзади, в двух шагах, вытянув шею и прислушиваясь, шел Вильгельм.
Прошли лета соединенья:
Разорван он, наш верный круг.
Прости! Хранимый небом,
Не разлучайся, друг,
С свободою и Фебом.
Тишина. Петербург. Ночь. Их шаги.
Стихи.
Узнай любовь, неведомую мне.
Любовь надежд, восторгов, упоенья:
И дни твои, полетом сновиденья
Да пролетят в счастливой тишине!
На голос из полосатой будки, мимо которой они проходили, выглянул солдат. Вытянулся, увидев офицера.
– Отставить! – скомандовал гусар. – В Петербурге все спокойно.
Прости! Где б ни был я: в огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах… брегах…
– …родимого ручья, – тихо подсказал Дельвиг.
– …родимого ручья,
Святому братству верен я.
– Верен я… – тихо повторил Дельвиг.
– И пусть (услышит ли судьба мои молитвы?),
Пусть будут счастливы все, все твои друзья!
Он кончил. Друзья молчали. Вильгельм подошел, порывисто прижал к груди Пушкина, который был ниже его на две головы, – и так они стояли с минуту, ничего не говоря, растерянные.
– Александр! – Кюхля плакал. – Только ты в состоянии понять меня!..
Потом пошел дождь, они разбежались по площади, громко окликивая друг друга:
– Дельвиг!..
– Пущин!..
– Кюхля!..
– Александр!..
Пушкин стоял посреди площади, подставив лицо теплому дождю, ловил открытым ртом струи, смеялся, читал вслух…
Дождь прекратился так же внезапно, как и начался. Город еще спал. Но Адмиралтейский шпиль уже прорвал предутреннюю дымку. Светлело. Старик-фонарщик, приставляя лестницу к мостовым фонарям, тушил лампы.
Комната имела вид строгий. В ней не было лишних вещей и предметов, она действовала успокаивающе. Хозяина нельзя было назвать щеголем. Наряд его был изысканно-обдуман, гусарский мундир лежал на нем как изваянный.
Они молчали. Чаадаев смотрел на перстень, лежащий на столе отдельно, и вдруг смахнул его на пол.
– Когда в Риме продавали раба, – сказал он, глядя на удивление Пушкина, – вместо оков проводили мелом черту вокруг ноги ниже колена.
И так как удивление Пушкина не прошло, а росло, сказал серьезно:
– Я не ношу перстней. Они напоминают рабство… – и пояснил, кивнув на пол. – Этот мне навязал Молостов, за карточный долг.
Пушкин глядел на него не отрываясь. Сегодня он не узнавал его. Чаадаев нюхал хлеб, ломтик принесенный слугой к чаю, как знатоки нюхают вино, отличая лафит от шабли.
– Эти рабы, которые нам прислуживают, – сказал он, глядя вслед уходящему слуге (у него не было денщика), – эти рабы, разве не они составляют окружающий нас воздух? А хлеб? Самые борозды, которые в поте лица взрыли другие, пахотные рабы, разве это не та почва, которая всех нас носит?
Нисколько не повышая голоса, он продолжал:
– Вот заколдованный круг, и в нем все мы тонем. Друг мой, ты не узнаешь ни себя, ни стихов своих, когда мы вырвемся. Ты лучше всех понимаешь время, которое проходит, чувствуешь время, которое должно настать. И здесь самое главное предузнать миг, который все разрешит. Друг мой, все, чего ждем, настанет, потому что само время над этим трудится. Ты не был в Швейцарии. Я видел там свободных крестьян. Они ходят иначе. У них другая походка. Главное, что мешает всему, – заразительность рабства. Вплоть до Цезаря все им заражены.
Пушкин слушал Чаадаева, как всегда, всем существом.
– Дело за Брутом, – вдруг сказал он радостно.
Чаадаев примолк.
– Ты сегодня неспокоен. Друг мой, ты почувствуешь, что такое свобода, – сказал он спокойно. – Как ты будешь сразу создавать стихи! Рабство вдруг минет. Как? Но само собой. Рабство вдруг исчезнет. Так бывает. Так будет.
Он отшвырнул ногой брошенный перстень…
Прощаясь, обнял Пушкина.
У Василия Львовича Пушкина обедали московский почт-директор Булгаков и дальний родственник Алексей Михайлович Пушкин, известный острослов.
Когда подавали второе, Булгаков между прочими новостями сообщил:
– Только что получил весть из Петербурга: молодой Александр Пушкин приглашен был Милорадовичем и получил жестокую головомойку за какие-то стихи, а Пушкин будто бы ответил так: «Я эти стихи знаю, вашему сиятельству не солгали, они точно написаны Пушкиным, только не мною, а Василием Львовичем Пушкиным, дядею моим».
Василий Львович, как молнией оглушенный, растерянно стал поглядывать на обоих своих гостей и, наконец, сказал:
– Прежде всего я очень сомневаюсь, чтобы мой племянник мог сказать такую вещь, а… а если он это сделал, то надеюсь, граф Милорадович ему не поверил. Ведь меня все знают, я не либерален, меня знают и Дмитриев и Карамзин, я не пишу таких стихов.
Оба гостя тайно переглянулись.
– А «Опасный сосед»? – воскликнул Булгаков.
– Ну что сосед… Это только дурная шутка.
– Дурная – да! – важно кивнул Алексей Михайлович Пушкин. – Но-о – не шутка!..
Потрясенный Василий Львович, наконец, с трудом смог произнести:
– Я о нем ничего не знаю, и мы даже не переписываемся…
– Пушкин не появлялся? – заглянул кто-то в комнату и скрылся, не дождавшись ответа.
В комнате было накурено и чувствовалась та сосредоточенность, которая всегда бывает, когда люди заняты важным делом. Шла игра.
– Пушкин не появлялся, – пропел Каверин, сдавая карты. – Не появлялся Пушкин. Ах, Пушкин! Он не появлялся. Увы, увы! Уж этот Пушкин! Ах, этот Пушкин!
– Говорят, у Пушкина какие-то неприятности? – сказал один из играющих, принимая карты, и обратился к сидящему напротив полковнику. – Говорят, его вызывали к вашему шефу? Федор Николаевич, вы нас не просветите?
– Я думаю, все обойдется, – успокоил Глинка. – Что бы там ни говорили о Милорадовиче, но граф прежде всего рыцарь, хоть и не поэт. Его не понимают. Я встретил Пушкина на улице и посоветовал, не смущаясь, идти прямо к графу и положиться безусловно на благородство его души.
– Скоро с вами прощусь, – сказал Молостов, бледный, пасмурный гусар.
– Куда? Подожди до дежурства…
– Часа через три явился я к Милорадовичу, – продолжал Глинка, – только ступил на порог кабинета, граф (он лежал на своем зеленом диване, окутанный дорогими шалями) закричал мне навстречу: «Знаешь, душа моя (это его поговорка!), у меня сейчас был Пушкин! Мне ведь велено взять его и забрать все его бумаги: но я счел более деликатным (это тоже любимое его выражение) пригласить его к себе и уж от него самого вытребовать бумаги. Вот он и явился, очень спокоен, со светлым лицом, и когда я спросил его о бумагах, он отвечал: «Граф! все мои стихи сожжены – у меня ничего не найдется на квартире; но, если вам угодно, все найдется здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать бумаги, я напишу все, что когда-либо написано мною (разумеется, кроме печатного) с отметкой, что мое и что разошлось под моим именем». Подали бумаги. Пушкин сел и писал, писал… и написал целую тетрадь… Вот она, полюбуйся!.. Завтра я отвезу ее государю. А знаешь ли? Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою (это тоже его словцо) обхождения».
Молостов, понизив голос, хрипло сказал:
– Мне с вами не жить. Удаляюсь от приятных ваших мест. Перевожусь…
Зорю бьют. Рассветает. День еще не наступил.
Первый звук трубы, унылый, живой, и сразу потом – тонкий, точный, чистый, голосистый звук сигнального барабана.
Зорю бьют.
Вздрогнув, он выронил ветхий томик, который листал ночью.
Он прилег не раздеваясь.
Ночь прошла. Год прошел.
Зорю били. Четко, тонко, голосисто.
Дом еще спал. Внизу у родителей было тихо. Только доносился негромкий разговор прислуги. Слов разобрать было нельзя, старались говорить шепотом.
Он стоял у окна. Город еще не проснулся и был по-раннему пустынен, четок и точен.
Он смотрел в окно. Им овладело странное состояние, похожее на предчувствие.
Он не отрываясь смотрел в окно. На город. Словно старался его запомнить.
Милорадович рассказывал в театре:
– Ну вот, дело Пушкина и решено. Я вошел к государю, подал ему тетрадь и сказал: «Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, Государь, лучше этого не читать!» Государь улыбнулся на мою заботливость. Потом я рассказал подробно, как у нас дело было. Государь слушал внимательно и, наконец, спросил: «А что ж ты сделал с автором?» – Я?.. Я объявил ему от имени Вашего Величества прощение!.. Тут мне показалось, что Государь слегка нахмурился. Помолчав немного, Государь с живостью сказал: «Не рано ли?!» Потом, еще подумав, прибавил: «Ну, коли уж так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и, с соответствующим чином и с соблюдением возможной благовидности, отправить его на службу на юг!» Вот как было дело… А знаете, Пушкин совершенно пленил меня своей благородной манерой обхождения…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?