Текст книги "Солнце в рукаве"
Автор книги: Марьяна Романова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
– Ты же понимаешь, что происходит? Мы живем как брат и сестра. Просто живем рядом. Нашим отношениям не так много лет. У нас будет ребенок. А мы…
– Вот когда родится ребенок, все и наладится… Надюш, ну не могу я так… Ну у тебя живот же.
– Во-первых, мог бы подойти со спины, – криво усмехнулась она. – А во-вторых, еще и десяти недель нет, какой там живот.
– Ты же понимаешь, о чем я… Ну не дуйся на меня. Хочешь, я скачаю какой-нибудь фильм?
– Давай. Немецкую порнушку, например. И пожалуйста, пожестче.
– «Неспящие в Сиэтле» сойдут за жесткое порно?
– Валяй!
Потом Данила терпеливо сидел перед экраном и смотрел вместе с нею кино, которое, во-первых, видел десятки раз, а во-вторых, не любил. Ни фильм в частности, ни жанр в целом. Наверное, надеялся, что она скажет – ладно уж, мол, я понимаю, что тебе надоели эти переслащенные сопли, ступай на кухню и поиграй в «Doom» от души. Она всегда так делала. Но не в этот раз.
А Надя исподтишка рассматривала насупившегося мужа. Вот он, близко, и запах его немытых волос, его любимой лимонной туалетной воды, его такой знакомый профиль. Но где он на самом деле, одному богу известно. О ком он думает за вечерним расслабляющим бокалом вина, кто ему снится на рассвете, кого он представляет в красном кружевном белье?
Однажды, давным-давно, она попробовала поговорить об этом с Марианной:
– Скажи мне, вот как ты думаешь – когда умирает страсть?
Марианна, разумеется, решила, что она в опасности, и, будучи опытным рескью-ренджером, заказала для подруги двойную порцию драмбуи со льдом. И, вероятно, хотела пошло пошутить, но, встретив Надин печальный взгляд, осеклась.
– Я не знаю. Правда.
– Но как ты думаешь?
– А как я могу думать, если моим самым длинным отношениям меньше сезона? – передернула загорелыми плечами она. – И знаешь, в этом что-то есть. Все меня желают, считают неприкаянной… Зато у меня не кончается страсть.
Надя разочарованно выпила драмбуи.
– Однажды у меня был любовник, который едва успел жениться, – помолчав, все же вспомнила Марианна. – Его страсть кончилась спустя четыре месяца после свадьбы. Он рассказывал мне, как психотерапевту, что его жена стала холодна, что в их отношениях что-то треснуло… ну и прочие слова, которые обычно говорят мужики, которым хочется и сходить налево, и не выглядеть конченными мудаками.
– А ты что? Что ему ответила?
– Что он мудак. – У Марианны был низкий вибрирующий смех. – Что же еще?.. А ты же спрашиваешь, потому что…
– Просто потому что, – решительно перебила Надя. – Интересно стало.
Марианна с понимающим вздохом подозвала бармена, и больше в тот вечер они к опасной теме не возвращались.
Надя вспомнила об этом именно в тот день, когда она сидела напротив темноглазого улыбчивого Бориса, который казался ей похожим на Кларка Гейбла в роли Ретта Батлера и который говорил вроде бы и невинные вещи, но смотрел на нее с неким подтекстом. Вспомнила – и по ее телу разлилось терпкое имбирное тепло, и это было удивительно и совсем на нее не похоже.
И так не вовремя.
Надя вернулась на рабочее место. По пути зашла в туалет, умыла лицо ледяной водой. Из зеркала на нее смотрела раскрасневшаяся почти красивая женщина с блестящими глазами. Женщина, которую давно не хочет муж. И в то же время женщина, которую, возможно, желает другой мужчина. То, что с Борисом этим ничего у нее не будет, – факт. Она густо припудрила лицо торопливыми вороватыми движениями, но румянец никуда не исчез. Наде стало стыдно, хотя она и понимала, что это инфантильная реакция. В сущности, ничего не произошло. Мужчина с глазами больной собаки познакомился с двумя женщинами, записал телефонные номера обеих и будет выбирать. Нормальная жанровая сценка, московские декорации нулевых. Любая нимфетка научилась ловко жонглировать феминистскими лозунгами, а на самом деле происходит то же самое, что и тысячи лет назад, – самки сдаются самцам. Марианна сидела на подоконнике и красила ногти, не обращая внимания на слоняющихся по залу покупательниц. Наглость была в ее природе, поэтому воспринималась без раздражения, как нечто естественное. Как наглость кошки, которая всегда займет самое уютное место в доме. На нее почти никогда не жаловались покупатели, хотя она была классической продавщицей из пародийного скетча – слушала «Jamiroquai» в айподе и не убавляла звук, когда ее спрашивали о наличии размера, лениво болтала по телефону, и ее никто не осмеливался перебить. Однажды Надя видела, как женщина, собиравшаяся купить джемпер за полторы тысячи долларов, терпеливо ждет у кассы, а Марианна рассказывает какой-то приятельнице о том, как на кубинской вечеринке она танцевала с кем-то смуглым и пахнущим океаном. Женщина была покорной придворной, а Марианна – императрицей в будуаре.
Зато Наде всегда попадало за двоих. В их союзе она была девочкой для битья. На нее прикрикивали, ей хамили, а самые творческие из недовольных придумывали обидные эпитеты.
– Ну и где ты так долго была?
Надя сама не могла понять, почему врет.
– Да так… В туалете задержалась, потом остановилась водички попить.
– Тебе плохо, что ли? Хочешь, иди домой, а я тебя прикрою?
В последний (вернее, единственный) раз, когда Марианне довелось ее «прикрыть», случилась катастрофа. Ветреная, ненадежная, легкомысленная, она забыла закрыть кассу и снять Z-отчет. На следующее утро управляющая бутиком, надменная женщина по имени Наталья, кричала так, что дрожали стены из пуленепробиваемого итальянского стекла. Объектом истерической дрессуры была, разумеется, Надя. Марианна, как шустрый анапский краб, боком смылась вглубь магазина и начала с озабоченным лицом перевешивать туда-обратно платья.
– Да ладно, ерунда. Ты мне лучше расскажи, что у тебя с мужиком этим.
– Каким? – У Марианны заблестели глаза, было понятно, что ей и самой не терпится рассказать.
– Сама знаешь. С тем, с которым ворковала.
– Да ладно тебе… Нет, на самом деле он в моем вкусе. Зовут Борис… Может, пойдем покурим?.. Черт, прости, тебе же нельзя. Ничего теперь нельзя.
«Ничего теперь нельзя. В том числе и спрашивать, что, мол, у тебя с мужчиной, когда речь идет о человеке, с которым ты договорилась встретиться вечером в среду. За спиной этой хищницы договорилась, вне зоны сияния ее наглых глаз».
– Короче, мы во вторник идем в тир.
– Куда? – Удивление было как горсть песка в глаза.
– А что такого? – приосанилась Марианна. Ей с детства нравилось удивлять, при наилучшем раскладе – шокировать. – Не вечно же по кабакам ходить.
– Это… он предложил? Или ты?
– Вообще-то он сказал, что ненавидит спортивные клубы, зато по вторникам стреляет в каком-то продвинутом тире. Там даже автоматы Калашникова есть.
– И живые мишени? – усмехнулась Надя. – Я в детстве читала такой рассказ, потом уснуть не могла. Нищий мужик подписал контракт с подпольной киностудией, которая специализировалась на съемках жестокостей. Они должны были запытать его и убить, но за это перевести крупную сумму его семье.
– И?
– Ничего. Там открытый финал. Он подписывает контракт и уходит прощаться с семьей. Я, помню, плакала. Мне лет двенадцать было.
– А при чем тут мой Борис? – повела татуированной бровью Марианна.
Надя предпочла не обращать внимания на это внезапно появившееся «мой».
– Да не бери в голову. Ты сказала, что тир продвинутый, вот я и подумала, что там по контракту работают гастарбайтеры. Мишенями. Пошутила я, расслабься.
– Да уж… Ну так вот, я и напросилась пойти с ним. – Марианнино лицо вновь обрело привычную обезьянью подвижность. – И ты должна мне помочь.
– Что? Отвести тебя туда за руку, как католическую невесту к алтарю?
– Дура, – беззлобно хмыкнула она. – Мне носить нечего. Ты мне платье могла бы сшить.
– Платье – в тир?
– Ну и что. Долой мещанские предрассудки. Зато я там буду самая… хм, броская.
– А не ты ли совсем недавно хвасталась, что у тебя тридцать платьев? – вспомнила Надя.
– Так это вместе с зимними, вечерними. Я же не пойду стрелять из автомата Калашникова в декольте и жемчугах.
– А что, ты могла бы.
– Нет, мне нужно что-то… милое. У меня даже есть задумка. Знаешь что, а давай я заеду к тебе вечерком, с тканью, и мы что-нибудь придумаем.
В Марианнином «а давай» не было ни миллиграмма просьбы, скорее это была вежливая форма планирования – в приказном порядке.
– Да тебе и делать ничего не придется, – уловив сомнение (если бы Марианна догадалась о его причинах!) в выражении Надиного лица, быстро добавила она. – Просто раскроим и все. А потом я отнесу это в ателье.
– Что же с тобой сделаешь, – вздохнула Надя. – Конечно, приходи.
Тамара Ивановна никогда не интересовалась подробностями жизни дочери. Лишние детали ее утомляли. Дочь есть, вроде бы здорова, может быть, не очень счастлива, но и уныние ей несвойственно – этой информации вполне достаточно. Но вот как зовут ее подруг или мужчин, в которых она влюблялась, что любит есть на завтрак и кем мечтала стать, когда ей было тринадцать, посещает ли гинеколога и где планирует провести отпуск – все эти мелочи вроде бы кружились где-то рядом, но они были как снежинки, которые подхватил порыв ветра и которые мгновенно растают при соприкосновении с теплой кожей.
В детстве Надя еще как-то пыталась удержаться в круге маминого внимания. За редкими совместными чаепитиями что-то рассказывала о школе, о друзьях. Но в какой-то момент поняла, что мама, хоть и сочувственно кивает, и скорбно качает головой, и даже иногда задает наводящие вопросы, на самом деле всегда думает о чем-то своем. Как синхронный переводчик, который повторяет слова, но не вдумывается в смысл. Она притворяется слушательницей, в конце концов для нее, неудавшейся актрисы, ничего не стоит изобразить внимание. Но она никогда не помнит, о чем они говорили вчера.
Немного (но все-таки очевидно) округлившийся живот дочери Тамара Ивановна, разумеется, тоже не заметила. Хотя Надя нарочно надела сарафан с завышенной талией и объемными рюшами – фасон, видимо придуманный для дополнительного унижения беременной человеческой самки.
Надя сидела напротив нее, в кафе, картинно выпятив живот. Она подчеркнуто отказалась от любимого мамой джин-тоника, а рядом с мобильным телефоном положила упаковку витаминов «Фолиевая кислота». Бесполезно: мама щебетала о своем, как радующаяся мартовскому теплу городская птица.
О своем – это, конечно, о мужчине.
Иногда Наде казалось, что мама – не целый человек, а половинка, особенный биологический вид, который не выживает в одиночестве. Рядом с мамой всегда должен был находиться мужчина. И каждый из этих мужчин на какое-то время становился центром ее вселенной, вокруг которого равнодушными планетами вращались все разговоры.
– Надя, я бы так хотела, чтобы вы познакомились… Уверена, он тебе понравится. А мне интересно твое мнение, ты же знаешь.
Надя усмехнулась – нет, мнение Тамару Ивановну не интересовало никогда, просто ей хотелось создать более плодородную почву для разговоров. Пока мужчина не представлен, можно о нем всего лишь рассказывать, пытая собеседника подробностями. Как он, задумавшись, покусывает дужку очков, и это так мило; как он любит собак, как пришел на свидание не с традиционными розами, а с кактусом в горшке; какие у него большие руки. Если же мужчина продемонстрирован, то можно требовать ответные реплики. Правда же, он мило покусывает дужку очков? Заметила, какие у него большие руки? Можешь себе представить, чтобы человек его уровня принес женщине кактус? Интересно, что он хотел этим сказать?
– Он скульптор. Хочет, чтобы я была натурщицей. Но мне, наверное, для этого надо чуть-чуть похудеть. – Мама кокетливо рассмеялась, прикрыв ладонью рот. У нее были неудачные коронки на передних зубах, и она стеснялась.
– Мам, ну ты же просто можешь попросить его сделать тебя чуточку тоньше. Это ведь даже не фотография.
– Ну как же, все равно, – жеманничала Тамара Ивановна. – Кстати, он уже слепил мой бюст.
– А колонну?
– Что?
– Ну как же – бюст обычно стоит на колонне. Иначе это несерьезно.
– Нет, ты не поняла. – Мама придвинулась ближе. – Не тот бюст. Настоящий. То есть грудь. Он сделал слепок моей груди.
– Зачем?.. Ты уверена, что он не опасен?
– Какая ты приземленная. Он же художник. У него другое видение мира.
– Надеюсь, он не попросит слепок твоей вагины… Мам, а ты ничего не замечаешь?
Тамара Ивановна близоруко прищурилась и осмотрелась.
– Стены в кафе покрасили, что ли? – после небольшой паузы выдала она.
– Да не здесь. А во мне. Неужели не замечаешь?
– Ты… Купила новые клипсы? Угадала?
– Эти клипсы подарила мне ты, на семнадцатилетие. Вторая попытка!
– Поправилась? Конечно, заметила, но решила тебя не расстраивать. Но раз уж ты сама заговорила, могу посоветовать отличный слабительный чай. Через неделю будешь летать по квартире, как мотылек.
– Мам, а тебе не кажется, что я поправилась… хм… несколько локально? – Надя похлопала ладонью по обтянутому жуткими рюшами животу.
И только тогда цветные стекляшки в голове Тамары Ивановны сложились в мозаичную панель. И сначала она, округлив и глаза, и губы, сказала что-то вроде «о!», потом несколько раз глубоко вдохнула и выдохнула, закрыв глаза и положив ладонь на диафрагму. Надя знала, что этому упражнению когда-то научил ее любовник, оперный певец. Мама всегда так делала, когда нервничала.
– Значит, ты…
– Да, – с улыбкой кивнула она. – Сейчас я закажу себе безалкогольного вина, как бы убого это ни прозвучало. И мы это отметим.
– Но… Как же мне теперь быть? – не спешила радоваться мама.
– В каком смысле?
– Ты не обижайся, но… Я сказала скульптору, что мне сорок три. Я чувствую себя на сорок три. А если у меня появится внук…
– Скажи, что мне пятнадцать, – разозлилась Надя. – Я твоя непутевая дочь-подросток, которая залетела от учителя физкультуры. Кстати, ты ни хрена не выглядишь на сорок три.
Иногда Надя видела это словно наяву. В такие минуты у нее портилось настроение, серело лицо и беспомощно подрагивали ресницы, как будто бы где-то глубоко внутри нее просыпалась другая Надя, маленькая, с дурацкой мальчишеской стрижкой, в собравшихся «гармошкой» колготках и неглаженом платье. И этой маленькой Наде так хотелось плакать, что большая Надя запиралась в ванной, включала воду и, сидя на прохладном кафеле, позволяла себе быть слабой. Хоть на пять минут – этого достаточно, чтобы влажная чернота отступила, ненадолго, до следующего обидного воспоминания.
Ей пять лет. Она сидит на скамеечке в игровой комнате детского сада и прижимает к груди потрепанного тряпичного мишку. От мишки пахнет гороховым супом, у него надорвано ухо, и вообще – это не ее мишка, общественный, но в данный момент никого ближе у Нади нет. Мишка создает хотя бы иллюзию сочувствия, он теплый и рядом, а все остальные – и воспитательница Евдокия Петровна, и нянечка Софья Алексеевна – смотрят на нее так, словно она описалась на торжественной линейке. Брезгливо смотрят, искоса, а разговаривают так, словно ее и рядом нет.
Евдокия Петровна, монументальная дама в пластмассовых бусах, говорит:
– И что нам с этой Суровой опять делать? Вот дождется она, оставлю девчонку на улице. Пусть сидит на лавке и сама ждет свою вертихвостку.
«Вертихвостка» – это она о Надиной маме.
Мама опять забыла Надю из садика забрать.
А на улице – февраль, и давно стемнело. У Нади, как и у многих одиноких людей, живое воображение: она уже видит себя на обледеневшей лавочке, в нарядном красном пальто. Сжимает пальцы в рукавичках и шепчет тряпичному мишке, чтобы тот не боялся и не переживал. Хотя мишку, должно быть, отберут, это же собственность детского сада.
Горячие слезы затекают за воротник шерстяного платья, шея чешется.
– Каждый раз одна и та же история, – вторит ей пожилая нянечка Софья Алексеевна, от которой дети из младших групп стараются держаться подальше, не отдавая себе отчет, почему им так отчаянно неуютно рядом с этой румяной аккуратной старушкой.
Дети-то из старших групп все давно поняли. И Надя тоже знала, в чем дело. Просто Софья Алексеевна – ведьма. Она и в детский сад устроилась на работу потому, что любит поедать маленьких детей. Но поскольку она умна и дальновидна, на людях она ест как все – пересоленные щи и картофельное пюре с паровыми котлетками. Но как только наступает ночь, у нее бледнеет лицо, клыки желтеют и вытягиваются, зрачок становится кошачьим, а на подбородке вырастает покрытая седыми волосами бородавка. Об этом Наде рассказали во время тихого часа, под строжайшим секретом. И с тех пор она цепенела от ужаса, когда водянистый взгляд Софьи Алексеевны останавливался именно на ней.
– Уже половина восьмого, – хмуро смотрит на часы воспитательница. – Муж меня убьет. Он думает, что у меня любовник.
– Пришел бы и сам посмотрел, – хмыкает Софья Алексеевна. – Ладно, давай закрываться. Возьму ее к себе.
Надя разжимает похолодевшие пальцы, тряпичный мишка падает на ковер. «Только не это, только не к ней!» – шепчет она.
– Точно? – сомневается Евдокия Петровна.
Понимает, наверное, что нянечка собирается Надю съесть. Может быть, даже жалеет ее в глубине души. Хотя это вряд ли. Ей же проще будет – в группе останется всего девятнадцать детей.
Надя умоляюще смотрит ей в глаза.
– Ну хорошо, – решается воспитательница. – Оставим на двери записку для этой вертихвостки. – И, обернувшись к онемевшей от страха Наде, приказывает: – Сурова, чего сидишь, одевайся давай!
– Я лучше на лавочке, – беспомощно шепчет Надя. – Мама скоро придет. Я подожду.
Но ее уже никто не слушает. Евдокия Петровна, напевая какой-то шлягер, красит губы в странный морковный цвет. Софья Алексеевна повязывает перед зеркалом оренбургский платок. Сегодня она еще более румяная, чем обычно. Может быть, из-за того, что в комнате сильно натоплено, а может быть… может быть, предвкушает горячую свежую кровь.
Надину.
Надя пытается застегнуть пальто, но пальцы не слушаются. Евдокия Петровна со вздохом ей помогает. Улучив момент, Надя жалобно шепчет в ее перепудренное лицо:
– Пожалуйста!.. Не поступайте так со мной. Я не хочу к ней.
От возмущения голос Евдокии Петровны становится похожим на ночь за окном – таким же ледяным и неприветливым.
– Да как ты вообще смеешь?! Думаешь, мы обязаны с тобой возиться?!
– Она меня съест, – всхлипывает Надя. – Съест же.
Коротко бросив: «Дура!» – Евдокия Петровна нахлобучивает фетровую шляпу с огромным замшевым цветком и уходит.
Дома у Софьи Алексеевны пахнет лекарствами и пряниками. Наде вспоминается сказка о колдунье из пряничного домика. Целую вечность она тянет время в ванной, моет руки ароматным мылом и рассматривает в зеркале свое бледное лицо. До тех пор, пока нянечка не стучит в дверь: «Выходи уже, Сурова! Создает же Бог таких копуш!» Надя замечает на стеклянной полочке под зеркалом маникюрные ножницы и, подумав, прячет их в рукав.
Она не позволит ведьме застать ее врасплох. Будет бороться. В конце концов, добро всегда побеждает зло.
Правда, Надя вовсе не была уверена в том, что она – это «добро».
Скорее всего, она не добро и не зло, просто маленькая беззащитная девочка. Именно поэтому ее сюда и привели.
Софья Алексеевна возится у плиты. Мнет дымящуюся картошку деревянной колотушкой, сверху посыпает мелко накрошенным укропом, ставит тарелку перед Надей.
– Жри вот. Больше у меня ничего нет.
Надя робко устраивается на краешке стула. Она голодна – в животе словно надули крошечный, наполненный садняще холодным воздухом, шарик.
Софья Алексеевна наливает себе вино – темное, как кровь. Надя отводит глаза – неприятно смотреть, как старушка пьет. Сердце колотится, картошка обжигает язык. На стене она замечает черно-белую фотографию – красивая женщина в темной соломенной шляпке прижимает к груди букет полевых ромашек и застенчиво улыбается. Нянечка перехватывает ее взгляд.
– Это ваша внучка? – вежливо спрашивает Надя.
– Нет у меня никаких внучек, – резко отвечает Софья Алексеевна. – Я это, не видно, что ли?
Надя не верит. Конечно, ведьма врет, заговаривает ей зубы. Думает, что раз Наде всего пять лет, она совсем глупая и не может отличить красавицу с ромашками от сморщенной старухи с мясистым носом.
– Столько поклонников было. – От вина (или в предвкушении крови?) у нее заблестели глаза. – Генерал ухаживал один. И еще один, партийный начальник. Мне уже сорок пять тогда было, но я была очень даже… Кочевряжилась. Думала, что навечно такой останусь, раз дотянула до сорока пяти. А потом… Рак нашли. Два года по больницам бегала, потом по бабкам. Мастэктомия, четыре курса химии… В сорок пять выглядела девочкой, а в сорок восемь – почти старухой. Поправилась сильно… Такая депрессия была, жить не хотелось. Все думала, а может, я зря тому партийному начальнику отказала? Был бы у меня ребенок, все не так уныло… Но потом устроилась в детский сад и поняла, что детки такие мне на хуй не нужны. – Она басовито хохотнула и допила вино. – Все сопливые, злые какие-то… Или страшные, ни кожи, ни рожи, как вот ты… Что смотришь на меня так? Что молчишь?
– А можно еще картошки? – помявшись, попросила Надя.
Мама появляется часа через два. Не то чтобы она пьяна – так, немного навеселе. Наверное, выпила бокал шампанского. Она и сама была как шампанское – искрящаяся, с блестящими глазами и серебряным смехом. Надя бежит к ней по коридору, но спотыкается и плашмя падает на паркет. Спрятанные в рукаве маникюрные ножницы, о которых она и думать забыла, летят под ноги Софье Алексеевне. Та поднимает их, с удивлением рассматривает и бормочет: «Еще и воровка. Неудивительно, у такой-то мамаши».
Надя вскидывает взгляд, ждет, что мама вмешается, защитит.
Но мама молчит.
Она пришла не одна, за ее спиной перетаптывается какой-то незнакомый мужик в бобровой шапке. У него пышные усы, и в них блестят льдинки.
Мама и Надя идут домой, незнакомый мужик в шапке плетется за ними, на два шага позади. Мама веселая, возбужденно шепчет:
– Прости меня, малыш. Это Вадим, знакомый Нинки из бухгалтерии. Он из Ижевска, всего на два дня приехал… А она мне про него столько рассказывала. Он ювелир, представляешь?
– Мам, ты же обещала…
– Я пыталась дозвониться в детский сад, они не брали трубку.
– Но ты обещала.
– Малыш, ну не капризничай. – Мама смешно морщит нос. – Зато дома будет жаркое.
– Он что, останется ночевать? Мама, но я не хочу…
– Не дуйся. В субботу пойдем в зоопарк, получишь сахарную вату. Поспишь на раскладушке разок, ничего страшного… – И, понизив голос, добавляет: – Может, мы с тобой еще в Ижевск переедем… Ты лучше расскажи, что ты у Софьи Алексеевны делала?
– Она ведьма. – Надя смотрит под ноги, на снег.
– Глупости. – Мама хочет взъерошить ей волосы, она всегда так делает, когда дочь обижена, но сейчас на Наде шапка. И она просто проводит по шапке ладонью. – О чем вы говорили.
– А что такое мастэктомия?
– Это она тебе рассказала? – хмурится мама.
Надя кивает.
– Ведьма, – покачав головой, резюмирует мама.
Мужик в бобровой шапке глухо покашливает в усы.
Мама давным-давно выбрала себе амплуа вечного ребенка и за долгие годы вросла в него, как жирный гриб-паразит в измученное дерево. Да, именно так: она ловко паразитировала на этой самопровозглашенной детскости. Ей нравилось, чтобы жизнь танцевала вокруг жизнерадостным карнавалом, она же – беззащитная, неактивная – благодарно принимала данности.
Лет с десяти у Нади начало формироваться ощущение, что она старше мамы.
Каждое утро она вставала по будильнику, расчесывала коротко подстриженные волосы (косы, густые и блестящие, были отстрижены, когда Надя пошла в школу, – маме было лень каждое утро просыпаться раньше и возиться с ее волосами), готовила бутерброды – себе и маме и уходила в школу, оставив на столе записку: «Мамочка, не забудь выпить таблетки после завтрака».
Мама увлекалась гомеопатией. Истово лечила все то, чем на самом деле больна не была: бронхит, гастродуоденит, анемию, мерцательную аритмию.
«Женщина, вы здоровы, как конь. На вас пахать можно», – однажды сказала ей врач «Скорой помощи», которую вызвала Надя, когда после какого-то телефонного разговора (вероятно, очередной любовник дал ей отставку) мама осела по стенке, приложив ладонь к левой груди. Мама оскорбилась и с тех пор общалась только с гомеопатами и самозваными лекарями, которые охотно подкармливали ее самоидентификацию слабости.
Ни разу мама не помогла ей с домашним заданием, ни разу не проконтролировала, чтобы зимой Надя носила шапку и теплые рейтузы, чтобы не пропускала плановые прививки. С Надиными подругами была знакома, охотно привечала их дома, не различая лиц и не интересуясь деталями.
Лучшей школьной подругой была Марианна.
– Надь, я прихожу к тебе в гости уже четыре года. Почему она называет меня то Юлей, то Нинель? – однажды возмутилась она.
– Не обращай внимания, у мамы своя реальность. Что с нее возьмешь.
«Что с нее возьмешь» – это Надя не сама придумала. Так говорили о маме окружающие, а та и рада была.
Всеми признанная инфантильность будто бы даже маме льстила. Как будто бы «инфантильность» и «моложавость» – синонимы.
Мамины любовники… Их лица – ярмарочная карусель, калейдоскоп, лоскутное одеяло. Лица опускаются вглубь памяти, как камни на дно темного пруда. Впрочем, некоторые вопреки законам физики остаются на поверхности.
Марк Макарович, нервный и бледный, инженер с замашками и амбициями диссидентствующего поэта. Он лихо рифмовал «любовь» с «кровью», а «весну» с «сосной» и притом смел считать себя непризнанным гением. К тому же у него была явная паранойя, которая маме казалась безобидным романтическим штришком. Он на полном серьезе считал, что преследуем властями. Что его телефон прослушивается, а чей-то раздолбанный ржавый «Москвич», не первый год гниющий в сером сугробе под окном, на самом деле шпионский пункт, начиненный хитроумными устройствами. Так и жил – эдакий неуловимый Джо из бородатого анекдота.
А ночью, под одеялом, иногда глухо кричал «огооонь», и Наде оставалось только догадываться, чем они там с мамой занимаются.
Был еще Филипп Семенович, рыжебородый инженер, простой, как батон «Нарезной», но с претензией на рафинированность. Он носил вельветовый костюм с кожаными заплатами на локтях и все время говорил «ну знаете ли», будто хотел придать любой своей будничной фразе особенную многозначительность. От него едва ощутимо, но все-таки попахивало кошачьей мочой. Десятилетняя Надя не могла понять, почему так. Но однажды Филипп Семенович рассказал (разумеется, маме, а Надя привычно подслушивала под дверью кухни), что встречался он с какой-то библиотекаршей из Химок, и был у нее кот – еще более стервозный, чем сама библиотекарша. Однажды ночью кот, которому не нравилось присутствие посторонних на его территории, выразил протест единственным доступным его биологическому виду способом – нассал в карман любимого пиджака Филиппа Семеновича. Утром был скандал. Филипп Семенович решился на ультиматум – либо кот, либо он. Библиотекарша, хоть и после минутной заминки, но все же выбрала кота. «А ей уже сорок два, вот дура, кому она еще нужна была», – резюмировал он. Десятилетней Наде было необъяснимо неприятно все это слушать, мама же держалась молодцом и даже кокетливо посмеивалась. И вот библиотекарша осталась коротать бабий век со своим котом, а Филипп Семенович сдал в химчистку испорченный пиджак, сбрил бороду и встретил маму. О том, что кот с разгромным счетом выиграл у химчистки, знала, похоже, одна только Надя – остальные запах не чувствовали. И чем больше Надя узнавала того, о ком мама периодически говорила «твой будущий новый отец», тем больше ей хотелось разыскать кота и пожать ему лапу.
Филипп Семенович, конечно, не тянул на хрестоматийного злодея, но почему-то его присутствие раздражало до дрожи в коленках. По утрам он ел вареные яйца с ножом и вилкой. По вечерам, закинув ноги в дырявых носках на журнальный столик, читал газету «Советский спорт». Иногда, поймав мамин взгляд, он выставлял вперед скрюченные на манер кошачьих когтей пальцы, обнажал коричневатые зубы курильщика-хроника и говорил: «Арррр!» – видимо желая намекнуть, что он – хищник, а мама – беззащитная лань. Такая вот у них была игра, с легким эротическим уклоном. И вот когда Надя слышала это кокетливое «арррр!», ей хотелось зажать уши, зажмуриться и бежать куда глаза глядят.
Однажды она так и сделала – побежала. Сорвалась с места, подхватила куртку, в подъезде долго не могла попасть в рукава. Мама выбежала за ней на лестничную клетку: «Куда ты, бешеная? Стой же!» Наде было и весело, и противно. Весело, потому что «арррр!» осталось вне зоны видимости, а противно – потому что это не навсегда. Пришлось, послонявшись по бульварам и сжевав две булки с творогом в «Елисеевском», вернуться обратно. Да еще и мама обиделась.
Самым противным в Филиппе Семеновиче было то, что он пытался Надю поучать. Однажды подсунул ей «Анну Каренину».
– Мне десять лет, – хмуро напомнила Надя. – Я Джека Лондона люблю.
– Вырастешь дурой, – сделал вывод Филипп Семенович. – Кто сказал, что возраст – это преграда пониманию? Вот твоя мама старше меня на двенадцать лет, и ничего.
Надя не поняла, как связаны Джек Лондон и разница в возрасте между мамой и ее придурковатым любовником. Но это тоже было в его характере. Речь Филиппа Семеновича была похожа на вдохнувшего веселящий газ балеруна. Он крутил словесные фуэте, перескакивал с темы на тему, иногда пытался ухватиться за ключевые слова, но все равно терял нить.
Однажды Надя услышала, как он говорит маме:
– Твоя девчонка меня ненавидит.
– Да ну тебя, – отмахивалась хохотушка-мама, – Надька просто серьезная. Ты преувеличиваешь.
– Она так смотрит на меня. Как волчонок. Иногда перехвачу ее взгляд, и мурашки.
– Она на всех так смотрит. Ну что я могу поделать, замкнутая девочка.
– Ее надо показать психиатру, – понизил голос Филипп Семенович, и Наде, прячущейся под обеденным столом, захотелось потихоньку подползти к его ногам и вцепиться зубами в щиколотку.
Она понимала – нельзя. Иначе мама ему поверит. И тогда Филипп Семенович победит, а ее, Надю, выживут из дома. Сдадут в школу на пятидневку, а то и вовсе в лагерь для трудных подростков. И она пропадет, а Филипп Семенович в своем отвратительном вонючем пиджаке будет читать в ее любимом кресле и хранить одежду в ее шкафу.
– Девочка странная, – гнул свою линию он. – У меня есть знакомый доктор, я предварительно консультировался.
– Прекрати. Давай лучше сходим в кино.
Так и жили. А в один прекрасный день все решилось само собою – Филипп Семенович встретил в троллейбусе ту самую библиотекаршу с котом. Надина мама потом всем говорила, что библиотекарша – ведьма, приворожила мужика, потому что разве можно по доброй воле уйти от нее, спелой, к библиотекарше, высохшей и варикозной?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.