Текст книги "Русская фантастика – 2016 (сборник)"
Автор книги: Майкл Гелприн
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
К сожалению, из этого кадра ничего больше выжать не удалось. Линии горизонта с панорамой местности нет – сплошные деревья и куски фасадов вокруг будущей школы. Единственное, в чем я теперь был уверен, – съемка велась весной или в самом начале лета, и школьники на первых кадрах – это скорее всего выпускные классы: восьмиклассники фотографировались, перед тем как уйти в техникумы и ФЗУ-ПТУ.
Я сунул лупу в карман и помчался к компу. Если уж мне удалось навскидку определить время, то имея в распоряжении такую зацепку, как автомобильные номера, привязать фотографии к местности – легче, чем реферат в Сети «содрать». В Инете сразу нашлись перечни всех послевоенных ГОСТов. «Мои» номера выдавались в 1946–1959 годах. Нет, ну что за жлобы?! За текст ГОСТа с меня потребовали денег перечислением или платной sms! Да, сейчас же, в ночь на воскресенье, побегу с распечатанной платежкой в банк. Лучше я пробегусь по сетевым форумам, не одни же тролли там пасутся.
В конце концов я нашел адекватных и знающих людей на автотусовках. Буквально со второй попытки – вот что значит правильно сформулированный поисковый запрос, обнаружился и топик, и скан нужного стандарта, и распознанный текст. Та-ак, вот они серии номеров «ВГ» и «ВЕ»… Все! Есть привязка! Мой «четырехсотый» «Москвич» и «Победа» – оба зарегистрированы в Воронежской области. А это значит, что мой гадкий утенок «Москва-2» умеет каким-то образом при определенных условиях – и я даже выяснил при каких – открывать портал в Воронежскую область середины 1950-х годов. Ну и жемчужину же я подобрал на барахолке неделю назад!
С этой мыслью я упал спать. К рассвету я буквально валился с ног, будто весь день и добрую половину ночи не фитюльки перебирал, а таскал мешки с цементом.
* * *
На следующий день я воспроизвел вчерашние условия съемки, экспозицию, и мой «волшебный фонарь» продолжил выдавать портреты людей и виды города шестидесятилетней давности. На этот раз я снимал на цветную пленку, чтобы больше не потерять ни капли уникальной информации. Думаю, что для постороннего наблюдателя, окажись он рядом со мной в комнате, мои манипуляции представляли бы собой ужимки сумасшедшего: я увлеченно щелкал затвором камеры, направленной на белую светящуюся панель на стене.
Не выходя из дома, я умудрился «сфотографировать» заполненный людьми зал заседаний с трибуной и транспарантом «Наша энергия – XII съезду ВЛКСМ!», а он, как я выяснил, проходил в марте 1954 года. Потом, после кадров с воодушевленными ораторами, появились железнодорожные платформы, на которых стояли грузовики с надписями по бортам: «На целинные земли!», «Поднимай целину!». И теперь уже не осталось сомнений, что у меня завелась ручная машинка времени, замаскированная под фотоаппарат. Тела она переносить в пространстве не могла, или я ее пока еще не освоил в достаточной степени, а вот картинки из прошлого доставляла исправно.
Причем выдергивала их не хаотично, а выдавала хорошо поставленные, скадрированные, тематические композиции, как если бы ее направляла уверенная рука профессионального фотографа.
И чем больше я об этом думал, тем меньше мне нравилась идея с порталом. Вряд ли старая фотокамера, которая выглядит, весит, работает и даже ржавеет именно как старая фотокамера, была способна грызть переходы в пространственно-временном полотне. Скорее она просто выдавала сюжеты, которые ею снимали в те годы. Но тогда возникал закономерный вопрос: где эти кадры-образы хранились до настоящего момента, в какой такой облачной флешке? Может быть, ноосфера, она же эфир, она же энергоинформационное поле действительно существует, а у меня в руках оказался ключ для входа в это инфооблако? И вот еще что. На месте создателей этой технологии, расточительно было бы делать такой терминал однонаправленным. Я бы на их месте в сеансы открытия информационной «трубы» не только отдавал данные, но и «ставил бы ее на закачку». А что, если и меня тамошние обитатели уже «скачали» за то время, что я упражняюсь с этим ящиком Пандоры?! Я вздрогнул, невольно оглянулся по сторонам и прислушался. Нет, похоже, разговаривать «они» со мной не намерены. И это хорошо. Иначе моим уделом стали бы интервью телепрограммам о таинственных явлениях и сумасшедший дом. Стоя перед светящейся панелью, я медленно опустил камеру. У меня было такое чувство, словно я постоял у края бездны, посмотрел в черные дыры, побоялся неизведанной бесконечности и вернулся в реальность.
Все это слишком фантастично и вычурно, как предположение о вредителе на японском заводе. Причина должна быть где-то рядом. Я перевел взгляд на «Москву-2», которую держал в руке. Не просто рядом – в самой камере!
С учетом того, что «тени» появлялись только тогда, когда затвор пропускал на пленку свет солнечного спектра или свет электролюминесцентной панели, образы прошлого могли взяться только из самого́ объектива. Ну конечно же…
Органическая дрянь в последней группе линз!
Это был единственный элемент в совершенно обычной фотокамере, который потенциально мог служить аккумулятором образов и хранить в памяти всех и вся, прошедших через открытый затвор. Вероятно, в канадском бальзаме, соединяющем две последние линзы, произошла какая-то немыслимая, пока недоступная моему пониманию, биохимическая реакция, которая запустила процесс записи изображений на поверхности клея. Через какое-то время, когда «пробег» затвора стал измеряться сотнями или тысячами таких молекулярных слоев, картинки наложились друг на друга и образовали между линзами полупрозрачную субстанцию с уникальными свойствами, которую мы с продавцом приняли за обычный для старых объективов грибок. А импульсный свет определенного спектрального состава активировал и послойно смывал картинки. И когда такой умник, как я, поставил на пути этого пучка светочувствительный элемент, то есть фотопленку, он закономерно получил привет из прошлого!
Вроде все логично, за исключением того, что знания мои не позволяют четко представить и описать физико-химический или химико-биологический процесс записи изображения и его «снятия». Но ведь работает же! Осталось лишь придумать, как опустошить «карту памяти» этой машинки времени и скачать данные с минимальными затратами. За два выходных дня я извел треть своих запасов пленки, да и проявочных растворов у меня заметно поубавилось. Но неразрешимая проблема под названием «у кого бы одолжить цифрозадник» в моем случае решалась одним телефонным звонком.
Алексей приходился мне дальним родственником и держал пафосную фотостудию, которую регулярно арендовали рекламщики и модные фотографы. Я туда однажды заглянул и польстил хозяину оценкой того, как славно у него все устроено, после чего у нас с Алексом сложилось полное взаимопонимание на профессиональной почве. К счастью, притворяться мне тогда почти не пришлось. Искренне надеюсь, что, расхваливая в ответ мои видовые фотки и натюрморты, фотомагнат Алекс тоже не сильно кривил душой.
Заручившись его согласием, я организовал себе на завтра отгул. Остаток выходного дня ушел у меня на демонтаж задней крышки камеры и прилаживание вместо нее подобия держателя для цифрозадника. А утром в понедельник мне растворил широченную металлическую дверь сам хозяин фотостудии. Разумеется, я не стал посвящать Алекса в скрытые возможности моей «прелести», так было проще для всех. Вместе мы лишь собрали систему, привинтив к камере-гармошке крутящуюся цифровую матрицу ценой в рамный внедорожник. Потом я самостоятельно отщелкал два десятка студийных интерьерных безделушек, с помощью принесенной из дома электролюминесцентной панели сделал столько же контрольных кадров чистого поля и закончил съемку видами белого матового стекла, освещенного солнечным светом.
Увы, «тени» на кадрах с цифрозадника не проявились. Мало того, при всей его немалой цене, он покрывал едва ли половину площади кадра. Вероятно, встроенные инфракрасные и прочие антимуаровые фильтры перед матрицей блокировали драгоценные «икс-лучи». Зато все эти утренние манипуляции привели меня к мысли о том, что со вчерашнего дня я безвозвратно терял часть бесценной информации. Ведь несмотря на то что прежний хозяин ограничил формат кадра размером 6х6 см, объектив продолжал выдавать картинку на честные 6х9! И если оторвать из кадрового окна приклепанные «уши», которые перекрывают треть доступной площади, я смогу вытащить на свет все то, что более полувека оставалось за кадром!
Надо ли говорить, что одним отгулом дело не кончилось. Я провел дома всю неделю.
Раз уж задняя крышка камеры была снята, я прикрутил на ее место ролль-адаптер, чтобы «стрелять» рулонной пленкой длинными очередями и проявлять за один присест по нескольку десятков кадров. Адаптер мне одолжил, хотя и не сразу, фанатичный фотограф-пленочник. Этот мой приятель – прижимистый собиратель всяческих раритетных фотожелезок и стекол как раз выставил на онлайн-аукционе химикаты с истекающим сроком годности. И в качестве платы за прокат я скупил у него весь этот неликвид. Так что к следующим выходным я уже обладал весомой коллекцией снимков для районной газеты, студийных фото, свадеб, школьных мероприятий, демонстраций и партийных собраний.
Почти пятнадцать лет съемок. Более трехсот кадров 6х9 см в цвете. Я вплотную приблизился к 1970-м годам… И тут мой «волшебный фонарь» сломался. Нет, картинки он продолжал выдавать, но это был сплошной брак: размытые лица, нерезкие фигуры, куски зданий, то пересвеченные, то полупрозрачные. Но когда я, испортив кучу пленки, уже решил, что моя машинка времени окончательно выработала ресурс, ее снова как будто подменили.
Появились кривляющиеся школьники, напряженные семьи с вымученными взглядами на фоне настенных шерстяных ковров, кошки, собаки и множество автомобилей: новенькие «Жигули-копейки», «уазики», пожарные «ЗИЛы» и даже танк «Т-34» на постаменте. Ну понятно! Камера досталась сыну или внуку, а тот энергично и настойчиво ее осваивал, попутно работая над композицией и экспозицией.
Остановился я на 1973 году – так, во всяком случае, гласил настенный календарь с видом «Ласточкиного гнезда», выглядывавший из-за плеча пожилой женщины. Напоследок появилось еще несколько незатейливых сюжетов с курортниками на набережной: на фоне морского прибоя патлатые и усатые юнцы в клешах и рубашках с разноцветными узорами-«огурцами» стояли в обнимку с подругами, одетыми в супермини. И на этом «волшебный фонарь» иссяк. Вероятно, камера была заброшена на антресоли, уступив место чему-то более современному. Для уверенности я все-таки снял два десятка кадров, чтобы убедиться в том, что «флешка» пуста. Напоследок проскочило еще три-четыре картинки с размытыми лицами и дверными проемами – вероятно, кто-то нашел камеру и проверил в действии, и после этого уже точно – ничего, чистые, пустые кадры.
Вот так содержательно прошла неделя моего незапланированного отпуска. Что же в итоге? Я имею заурядный, изрядно потрепанный фотик, каких было выпущено несколько сотен тысяч. В моем экземпляре оказался «секретик», который мне посчастливилось если не разгадать, то полностью использовать, а теперь его память пуста. Для коллекции эта модель особого интереса не представляет. По крайней мере, для моей коллекции.
Зато я стал обладателем фотоархива протяженностью почти в двадцать лет. И если разобраться с авторством, наверняка в недалеком будущем я смогу обратить терабайты сканов с пленок в очень звонкую монету. Я ведь фактически соавтор фоток, тем более что мои кадры имеют бо́льшую площадь и несут больше информации, чем кропы первого хозяина. А если кто-то желает разобраться в том, как эта машинка времени работает, – ищите камеру «Москва-2» на онлайн-аукционе. Вдруг вам повезет и удастся перезапустить или воспроизвести механизм записи изображения. Камера приметная, серийный номер вам известен, так что – ловите. Торгаши типа меня обычно пишут: «Продам дорого камеру с историей, проверена с пленкой».
А я, пожалуй, выложу в Сеть еще одно объявление: «Куплю недорого старые камеры и объективы с грибком, плесенью. Можно нерабочие».
Дмитрий Шатилов
Когда покров земного чувства снят
Отец умер к полуночи, а воскрес перед рассветом, в час утренних сумерек. Когда я проснулся, он сидел за кухонным столом – маленький, худой, туго обтянутый кожей, с редкими волосами и большими ушами, которые в смерти, казалось, сделались еще больше. Перед ним стояла чашка – пустая, ибо мертвые не едят и не пьют. Я накрошил в тарелку черного хлеба, залил вчерашним молоком и сел напротив.
– Что ты, отец? – спросил я его, но он ничего не ответил, только покачал головой. Мертвые не говорят – таков закон Леса; о том, что им нужно, мы можем лишь догадываться, трактуя жесты и читая по глазам. Руки отца лежали на столе – узловатые, тощие, в синих венах. Указательный палец на правой легонько подрагивал – тук, тук, тук-тук. Живой, отец любил барабанить по столу: быть может, сейчас, перейдя черту, из-за которой нет возврата, он делал это именно для меня, словно желая сказать: смотри, я никуда не делся, я всегда буду с тобой.
Да, руки еще вели себя по-старому, но вот глаза – глаза его изменились, обрели двойное дно. Как и всегда, он смотрел на меня ласково и чуть насмешливо, вот только за обычным этим выражением просвечивало что-то другое, какие-то спокойствие, понимание, ясность – словом, то, что этому взбалмошному рыжему человечку, любившему кричать, спорить, ругаться и переживать из-за чепухи, при жизни было совсем несвойственно.
Метаморфоза эта опечалила меня. Я не боялся отца – все мертвые оживают перед тем, как навсегда уйти в Лес, – но этот неуловимый, загадочный свет в его глазах, он говорил слишком ясно, открыто, беспощадно: все прошло, боль кончилась, он уходит, а ты остаешься здесь.
Ком подкатил к горлу, мне захотелось сказать отцу: «Прости меня, пожалуйста, прости!», хотя это он покидал меня, а не наоборот. Кто придумал этот извечный закон? Для чего Он на краткое время возвращает нам во плоти бессловесных, любимых наших, еще не позабытых мертвецов? Что ему нужно от нас? Наши слезы? Раскаяние? Сожаление? Любовь? Я не знал. Отец сидел передо мной, я мог дотронуться до него, обнять, уткнувшись носом в плечо, но все это было напрасно, исправить ничего было нельзя, и мне оставалось лишь плакать и радоваться сквозь слезы, что позади остались тяжелый хрип, рубашка, мокрая от пота, таз с кровавыми пятнами, агония и финальный перелом; что путь очистился, и впереди – Последнее Дело и дорога в окутанный белым туманом Лес.
Что он такое – этот Лес? Откуда он взялся и каково его назначение? В старых каменных табличках, по которым мы учимся читать и писать, говорится, что Он был всегда, что именно оттуда пришли первые люди и именно там, среди мшистых елей, блуждают в вечном забвении те, кто некогда нас оставил. Правда это или нет – неизвестно. Мы провожаем мертвых до опушки, но следом не идем никогда.
Лес начинается сразу же за полями пшеницы, он окружает город сплошным кольцом, зелено-голубым колючим частоколом. Дело ли в неведомой силе, что исходит от вековых деревьев, или в негласном запрете, бытующем испокон веков, но и легкомысленные тропинки, и увесистые следы шин – все пути поворачивают, словно пасуя, перед этой глухой, грозной, молчаливой стеной.
Лес ограничивает наш мир, делает его простым и понятным. Все, что в городе, – все знакомое и родное. Все, что там, в Лесу, – непостижимое, неведомое. Лес для нас – это Тайна, Загадка. По нему проходит граница нашего миропонимания. Он воплощает собой рождение и смерть.
В сущности, достоверно о Лесе мы знаем только одно – то, что к нам он странным образом неравнодушен. Речь идет о Последнем Деле: когда человек умирает, Лес на короткое время возвращает его к жизни, возвращает измененным, исправленным, зачем-то – немым, чтобы мы, живущие, помогли мертвецу обрести что-то важное, без чего он не сможет отправиться в вечный поиск под сенью хмурых еловых лап.
Полдни в нашем городе тихие: не слышно рева машин, скрипа качелей, детского смеха. Все вокруг словно спит в мягком солнечном свете: лишь курится труба пекарни да стрекочет из окна соседнего дома пишущая машинка. Я и отец – за три месяца болезни он словно сгорбился, стал ближе к земле – мы сидим на спортплощадке, на нагретых шинах, вкопанных наполовину в землю. Я только что сделал «солнышко» на турнике – совсем как раньше, когда мы тренировались вместе, и теперь думал: что же это – самое важное для моего мертвеца, что он возьмет с собою в последнее странствие?
– Помоги мне, отец, – попросил я. – Я ведь живой, я не знаю, что нужно. Что это – слово?
Он покачал головой.
– Вещь?
Кивнул.
– Хорошо, – сказал я. – Я принесу тебе, а ты выбери.
Я сходил домой и вернулся с его любимыми вещами. Я принес тяжелые водонепроницаемые часы со стершейся позолотой, набор пластинок, удочку и крючки, старый солдатский ремень, выцветшую фотографию матери, складной нож, любимую клетчатую рубашку – и каждый предмет своей ушедшей жизни отец встречал кивком узнавания, и каждый, осмотрев, откладывал в сторону – с любовью, но и с укоризной: не то, не то.
Я смотрел на отца и боролся с желанием дать ему бумагу и попросить написать желаемое. Это запрещали правила: только жесты, только глаза, только мучительный перебор возможного.
– Для чего это – как ты думаешь, отец? – спросил я его, а на деле – себя, конечно же. – Если это должно нас как-то сблизить, то почему теперь, а не тогда, когда ты был жив? Если же нет, то зачем? Что это – загадка смерти, облеченная в плоть? Нет же никакого смысла в том, чтобы тебе забирать с собою что-то. Ты вполне можешь пойти и налегке, разве нет? Да и что ты будешь делать с этой вещью там, в белом тумане, среди вечных деревьев?
Говоря все это, я смотрел на свой – не наш, теперь только мой город – летний, теплый, окруженный Лесом, окутанный вечной тайной воскресающих и уходящих прочь, – как вдруг на плечо мне легла рука отца. Я обернулся – глаза его смотрели понимающе, но строго – и устыдился своих наивных вопросов. Загадка Леса не требовала разрешения, она просто была, и мне в свою очередь оставалось лишь подчиняться ей, как все мы подчиняемся неодолимым силам – времени, полу, кровному родству.
– Хорошо, – сказал я. – Что тебе нужно, мы поищем еще. А пока – давай вернемся домой.
Вечером похолодало, из Леса повеяло хвоей, заморосил дождь, по улицам пополз белый туман. Отец не вернулся на смертное ложе, и, лежа в кровати, я слышал, как он бродит в своей комнате – босыми ногами по струганым доскам. Шаг, другой, остановка, снова шаг, круг за кругом – так память блуждает по знакомым местам, но не находит, за что зацепиться.
Наутро я думал продолжить поиски, но, оказалось, что отец уже нашел. Мне стало стыдно – я словно сделал что-то не так, провалил испытание, не выполнил поставленную передо мной задачу, тем более что вещь, которую он теперь держал в руках, принадлежала некогда мне. Это был его подарок, красный резиновый мячик, я играл с ним, когда был ребенком. Воспоминание: прыг-скок, мяч звонко ударяется об асфальт, пружинит в небо, падает, подпрыгивает, катится под машину, я лезу за ним, пачкаюсь, мать ругается, отец смеется – а я счастлив, мне ничего не нужно, кроме этого лета, этого дня, этой минуты.
Мячик потускнел со временем – сказались игры, лужи и, наконец, чердак, куда он отправился в день, когда мне подарили взрослый, футбольный, черно-белый мяч. Там он лежал десять лет – долгих десять лет в темноте, под протекающей крышей, среди пыльных, давным-давно позабытых вещей. Сказать по правде, я почти не вспоминал о нем – все же это была детская игрушка, а о том, чтобы как-то продлить свое детство, я никогда не мечтал, пускай оно и было счастливым и безмятежным, то есть таким, каким ему полагается быть.
Мяч валялся на чердаке, а я жил своей жизнью. Каждый из нас был сам по себе. Но теперь этот маленький кусочек прошлого лежал в руках моего мертвеца, и значение у него было иное – не просто вещица, но якорь, закинутый в старые-добрые времена, ниточка, которая свяжет отца с домом.
Это был удар, и удар болезненный, в самое сердце – я скорчился бы от боли, когда бы не был внутренне готов. Лес забирал отца, но, словно в насмешку, напоминал, что он по-прежнему любит меня, что я по-прежнему для него важен.
Нет, это была даже не насмешка, а просто слепое равнодушие чего-то неизмеримо более огромного, что устанавливает законы жизни и требует их соблюдения, – не важно как, пусть и ценою боли, горечи, слез. Нас было двое против него – я и отец, – а теперь я оставался один.
Никто не следовал за нами, никто не хотел разделить мою ношу и проводить отца в последний путь. Мы остановились на опушке, недалеко от Лесной стены. Под ногами у нас была жухлая трава, пахло осенью, сыростью. Я кутался в пальто, а отец – он стоял, как есть, в будничной своей рубашке, брюках, с мячом, крепко прижатым к груди, и взглядом, устремленным куда-то далеко, за деревья, к неведомой, но манящей цели. Он не дрожал – холод, казалось, обходил его стороной, холодом был он сам – человек, который вот-вот исчезнет.
Минута, и отец тронулся, одолевая последний порог. Только на расстоянии я понял, какой он маленький, как остро торчат под рубашкой его лопатки, как странно и жалко он горбится, обнимая мяч, и мне захотелось окликнуть его, вернуть, сказать: «Оставайся, ничего страшного, мало ли на свете немых, холодных, оставайся, будь со мной, тебе не нужно идти», – но он уже не принадлежал мне и с каждым шагом уходил все дальше, пока не ступил под еловый покров и не окутался белым туманом. Некоторое время я еще различал его силуэт – странно, но он словно бы сделался больше, он словно вырос, мой отец – таким я, наверное, видел его в детстве – высоким, сильным, защитой, горой. Наконец исчез и силуэт. Все кончилось, и я вернулся домой.
Чувства мои были двоякими – тоска и радость, тягость и облегчение. Я рад был, что отец больше не страдает, и печалился, что он ушел навсегда; я ценил ту возможность объясниться после смерти, что дал нам Лес, – и все же лучше бы он не терзал меня жестокими чудесами. Я не видел в мнимом воскресении надежды, продолжения, иного, кроме путешествия в Лес, но поди объясни это сердцу, которому одного присутствия близкого человека достаточно для того, чтобы верить – он будет всегда.
В молчании, под шорох стенных часов сел я за поминальную трапезу. Я сидел, сложив перед собою руки, и думал: где ты сейчас, помнишь ли еще меня? Это был одинокий ужин под знаком отца – я все еще чувствовал его подле себя, но как бы за неким покровом, из-за которого он по-прежнему наблюдает за мной, но уже не может ответить, подать знак.
Мир вещей – кухня, дом, город – словно осиротел, и мало-помалу сиротство его просачивалось и в меня. Вещи принадлежали мне, но я не испытывал от этого радости. Отец ушел, и сын внутри меня умер. Я стал кем-то другим – тем, кем никогда еще не был, – и мне надлежало свыкнуться с этим.
Я сидел на темной кухне и чувствовал, как меня овевает ветер времени, взросления и смерти – холодный, загоняющий душу в самые дальние уголки тела.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?