Текст книги "Жена"
Автор книги: Мег Вулицер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Наконец возможные темы были исчерпаны, и мы ненадолго замолчали. Потом он сказал:
– Теперь я хочу тебя кое о чем спросить.
– Спрашивай, – ответила я, думая, что он начнет расспрашивать обо мне и мне придется выложить ему всю свою скучную подноготную – как я росла в Нью-Йорке в богатой семье, ходила в школу Брирли и занималась балетом; как мои родители почему-то были очень холодны ко мне, а в доме у нас вечно валялись деньги, как никому не нужная петрушка, которую кладут на тарелку для украшения. Придется рассказать и о своих комплексах, о непостоянных политических пристрастиях, желании быть кем-то, а не никем. Я боялась, что придется говорить с ним о себе, но вместе с тем испытывала облегчение: вот значит, что такое быть с мужчиной – он рассказывает тебе о том, что его заботит, а ты – о том, что заботит тебя. И в определенные моменты вы реагируете с возмущением или сочувствием. Это было похоже на дружбу, только друг был словно твоим странным зеркальным отражением, хоть и с совершенно иной анатомией и воспоминаниями. А рассказав все о себе, оба чувствовали, будто им открылся полный доступ во внутренний мир другого человека и хранилище его опыта.
Но Джо не спросил меня обо мне; вместо этого он сказал:
– Как тебе мой рассказ?
Его рассказ; о боже. На миг я растерялась, не зная, что ответить. Смутилась, покраснела и ничего не сказала.
– Ты его прочитала? – похоже, он отступать не собирался.
Я кивнула и попыталась как можно скорее придумать экстренный ответ.
– Да, – бодро проговорила я, – вчера вечером. Как раз собиралась сказать. – Я выждала немного. – Рассказ мне понравился, – соврала я. Это было легко.
– Правда? – спросил он, приподнялся и подпер голову рукой. – И концовка не показалась слишком неожиданной? Там, где он отдает ей шарф и уходит?
– Нет, – ответила я, – вовсе нет. Шарф же там имеет символическое значение, верно? Мне показалось, концовка идеальная. – Она не была идеальной, я это знала. Она была плохая и вымученная.
– Ты правда так считаешь? – спросил он.
– Конечно. Сама хотела сказать, но ты первый спросил.
– Что ж, прекрасно, – с улыбкой ответил он. – Вот теперь ты вконец меня осчастливила, Джоани.
Я тихо хмыкнула; его осчастливила и успокоила похвала, а должен был – секс. Наконец он заявил, что нам пора; ему еще надо было зайти на рынок на Стейт-стрит и взять мешок муки для жены и молочную смесь для дочки. Мука и молочная смесь – атрибуты жизни, к которой я не имела никакого отношения.
Мы стояли и одевались, смущенно отвернувшись друг от друга.
– Джо, – сказала я, впервые пробуя произнести его простое односложное имя. Он посмотрел на меня. – И что дальше будет, как думаешь? – спросила я.
Он ответил не сразу.
– Откуда мне знать? Поживем – увидим.
Чуть позже я возвращалась в общежитие одна; вечерело, я шла мимо скобяной лавки, букинистического магазина и внушительного фасада Академии музыки и гадала, сможет ли он когда-нибудь полюбить меня и как ускорить зарождение этого чувства.
Вскоре мы начали встречаться по определенному графику – раз в неделю, в день, когда я приходила выгуливать и кормить собаку профессора Танаки. «Гулять с собакой» стало нашим шифром. Собака сегодня очень проголодалась, говорил он, приподнимал подол моего платья и дотрагивался до меня кончиком пальца. Я съездила в Спрингфилд к гинекологине-литовке, и в ее сумрачном кабинете мне подобрали диафрагму.
Однажды, когда мы лежали в постели профессора Танаки, Джо протянул мне сверток в папиросной бумаге, перевязанный ленточкой. Открыв его, я увидела внутри грецкий орех, а сбоку – надпись красной краской, сделанную тонкой кисточкой. «Для Д. С восхищением. Д.»
Я подержала орех на ладони, пытаясь скрыть разочарование и спешно заменить его каким-то другим выражением. Он, разумеется, никак не мог знать, что я рыскала в ящике прикроватной тумбочки его жены и видела почти такой же орех, который он подарил ей. Я не любила грецкие орехи; с ядрами иногда попадались перепонки и приходилось сплевывать их, как табачные листья. И вкус у этих орехов был слишком горький и какой-то несъедобный, как у кусочков пробки, плавающих в вине. Джо говорил, что именно поэтому и любит грецкие орехи; за сложный вкус и форму с многочисленными изгибами и выпуклостями. Орех оставлял маслянистый след, послевкусие, которое ему тоже нравилось. Любил он и вкус женщин, признался он однажды в постели профессора Танаки; когда он впервые опустился и попробовал меня, мой вкус ему тоже понравился, хотя я смутилась и никак не могла расслабиться, зажав его голову ногами. Я могла думать лишь о том, какой вкус он сейчас чувствует – соли, талька и бог знает чего еще. Запах женщины ничем не скроешь, сказал он, и слава богу. Грецкий орех тоже всегда чувствуется в выпечке или в салате, заправленном маслом из грецкого ореха. Сладко-горький вкус с примесью гниения, как что-то, найденное в куче прелых листьев.
Я положила орех на секретер в своей комнате в Нортроп-Хаусе, и там он лежал рядом с рассыпанными шпильками и большой банкой кольдкрема. Шли недели, а орех все лежал. Я почти забыла о нем и вспомнила лишь в день, когда вернулась с занятий по истории искусства – мы проходили Гольбейна и Дюрера, – открыла дверь в комнату и увидела жену Джо, которая сидела на краешке кровати и ждала меня. Когда я вошла, Кэрол Каслман встала.
– Чем могу помочь? – спросила я, и на какой-то безумный миг в голове промелькнуло, что Джо умер и его жена пришла сообщить мне об этом, как будто настоящая его вдова – я, а не она.
– Чем ты можешь мне помочь? Ты знаешь, почему я здесь, – проговорила миссис Каслман. На ней был жакет из верблюжьей шерсти и мятая юбка; маленькая, взвинченная, она готова была сорваться в любой момент. – Я тебя в свой дом впустила, – продолжила она, дрожа. – Доверила тебе своего ребенка! А ты вот что учудила. Строишь из себя невинную милашку, но наглости тебе не занимать.
– Кто вам сказал? – удрученно спросила я.
Кэрол Каслман ничего не ответила. Она лишь вытянула руку и приоткрыла ладонь. На ладони лежал орех, тот самый, что Джо мне подарил. Доказательство. В других комнатах в Нортроп-Хаусе девочки готовились к ужину; снизу доносился аромат йоркширского пудинга, густой, яичный и сытный, напоминающий о прежней жизни в родительском доме, о жизни в утробе матери, о жизни, где о нас заботились и не надо было ничего делать самим. Мне захотелось съесть этой утешительной еды сейчас же, накинуться на тарелку с лужицей мясного сока и слушать застольные истории о смешных неудачных свиданиях с парнями из Йеля. Но вместо этого я стояла здесь, напротив разъяренной жены Джо, державшей орех на ладони.
– Рассказывай давай, – велела Кэрол Каслман.
– Не могу, – ответила я и заплакала.
Она дала мне поплакать, не сводя с меня раздраженного взгляда, затем наконец не выдержала и отчеканила: – Говори.
– Я не плохой человек, миссис Каслман, – сказала я, хотя на самом деле хотела сказать другое: видите ли, я пока еще не знаю, какой я человек.
– Маленькая сучка, – прошипела Кэрол Каслман. – Сучка из Смита и ее сучьи рассказы. Я их читала, и знаешь что? Не такие уж они и потрясающие. Не знаю, с чего он болтает о них без умолку; можно подумать, их написал сам Джеймс Джойс, мать его.
С этими словами жена Джо замахнулась и швырнула орех. Он полетел прямо в меня, и я не успела крикнуть и отшатнуться. Он ударил меня со всей силы – хоп! – прямо в центр лба, со звуком, как у сапожного молоточка; я потеряла равновесие, закачалась и упала на пол.
Краем уха я слышала топот ног, бегущих ко мне по коридору; потом надо мной возник круг из девичьих лиц, стоявших с открытыми ртами, как группа поющих ряженых. Кто-то был в бигуди, у одной девушки за ухо был заткнут карандаш. Все начали говорить разом, но никто не знал, что делать. Вдалеке рыдала Кэрол Каслман и сообщала группе девушек, что я разрушила ей жизнь. А я, лежа на ковре с растущей шишкой на лбу, могла думать лишь об одном – что моя жизнь, похоже, как раз началась.
Глава третья
Аэропорт Хельсинки-Вантаа ничем не отличается от других аэропортов мира, разве что чуть большим количеством блондинов. Здесь не все сплошь светловолосые, как в Швеции и Норвегии, странах, где рождаются, похоже, одни лишь флегматичные альбиносы, но светлые головы попадаются достаточно часто, чтобы привлечь внимание рядового американца. Среди финнов больше русых, сказывается примесь славянской крови, но и блондинов в этой маленькой и симпатичной северной стране немало. Я не могла этого не заметить, когда мы с Джо и остальной нашей компанией шли по аэропорту в толпе финнов; кто-то из них фотографировал, кто-то задавал вопросы и всем было что-то от него нужно – прикосновение, слово, ласковая усталая улыбка. Словно за этот случайный миг частичка его таланта, немного его сияния могли им передаться, а они взамен подарили бы ему немного своей скандинавской золотистости.
В компании наших сопровождающих многие были красивыми блондинами, и даже те, кто такими не являлся, выглядели благородно и героически, как резные фигуры на носу кораблей викингов; он же был маленьким, семидесятиоднолетним, некогда красивым и темноволосым евреем из Бруклина. Но почему-то они сразу прониклись друг к другу безграничной любовью, и их обмен любезностями длился на протяжении всего пути по коридору аэропорта, длинному, как шведский стол. «Любите меня», – казалось, умолял он, глядя на них счастливыми и уставшими после долгого перелета глазами.
Да, мы будем любить вас, мистер Йозеф Каслман, отвечали финны, если вы ответите нам тем же.
И разве можно было его не любить? Они ведь сами его выбрали – дряхлые старики из Финской литературной академии и те, что помоложе, хипстеры, которым едва перевалило за шестьдесят. Джо, кажется, ничего вокруг не замечал, так ударил ему в голову торжественный прием; он всегда именно этого и ждал, мечтал выйти из самолета, и чтобы его встретили, как «Битлз» в США. Хотя он-то, конечно, мечтал, что, как «Битлз», спустится по металлическому трапу прямо на летное поле; его поредевшие волосы будут развеваться на ветру, и он помашет рукой собравшимся внизу. Но наш самолет подъехал к рукаву, застеленному ковролином, и мы вышли по нему в пустынный утренний терминал, находившийся за городской чертой – стерильное белое пространство с льющейся из динамиков потусторонней супермаркетной музыкой, которую время от времени прерывал убаюкивающий роботоподобный женский голос, на непонятном европейском языке объявляющий время отлета и прилета, а потом вдруг по-английски вызвавший господина Кести Хюннинена к багажной ленте, где его ожидали встречающие.
Мы прошли мимо магазинов беспошлинной торговли, киосков и подсвеченных панно на стенах, изображавших пейзажи прекрасной Финляндии. Джо был приветлив и мил с подходившими журналистами и чиновниками из правительства с бейджиками, на которых красовались их уменьшенные копии, но я знала, что все, что они говорят, аккуратно формулируя свои мысли по-английски, пролетает у него мимо ушей; он был опьянен и в эйфории ничего не замечал.
Я подумала о том, как начиналась его жизнь, о женском царстве в бруклинской квартире, о его первом неудачном браке, втором долгом браке и его карьерном восхождении, случившемся именно в этот период. О детях – о наших детях. До того, как они появились, я не представляла, что это значит – дом, полный детей. У меня иногда возникало желание завести малыша, но я боялась. Мое желание иметь детей было неразрывно связано с потребностью осчастливить Джо. Эти два стремления были неразделимы; заглядывая в воображаемую коляску, где лежал мой будущий ребенок, я видела большую голову Джо, выглядывающую из-под детского одеяла.
Но когда наши дети родились, они стали собой, а не им. Каждый из них оказался индивидуальностью. Сюзанна, наша первая дочь, как все первенцы, буквально купалась во внимании. Помню, она заходила на кухню, где я жарила бараньи отбивные, и объявляла: «Мама, помогать!», зная, что еда предназначается Джо, работавшему в спальне.
– Хорошо, малышка, помогай, – отвечала я, и Сюзанна поддевала отбивную на горячей сковородке и перекладывала ее на тарелку, а потом украшала мятыми бумажками – «цветочками». Она брала тарелку и торжественно несла ее по коридору, стучалась в дверь спальни ногой, и я слышала, как они переговаривались: рассеянные слова отца, капризные мольбы дочери – «папочка, ну посмотри на тарелку, посмотри!» Его голос быстро менялся, он громко хвалил ее, и она успокаивалась.
Меня она любила; его боготворила. Я не возражала и в ее присутствии всегда расслаблялась; меня умиротворял ее запах, гладкая кожа, лихорадочный восторг при виде всего нового. Если бы у нее был хвостик, она бы виляла им постоянно. Когда меня не было рядом и я была занята делами – а это случалось часто, – я оставляла ее с няней, и лицо ее принимало трагическое выражение. Меня это убивало.
Ее сестра Элис вышла крепкой, спортивной и более независимой. В отличие от сестры, она не была красавицей, выглядела максимум что румяной и здоровой, а тело у нее было миниатюрное и сильное, как когда-то у Джо. Ее светло-каштановые кудри мы стригли коротко, под древнеримских юношей. В подростковом возрасте стало окончательно ясно, что Элис лесбиянка; до этого она годами телеграфировала нам об этом, влюбляясь в молодых учительниц типажа «инженю», заклеивая стены спальни плакатами длинноволосых рок-музыкантш и теннисисток, этих амазонок с мускулистыми бедрами, нелепо торчащими из-под коротеньких белых юбочек. Когда все окончательно выяснилось, я вздохнула с облегчением, а Джо удивился и, кажется, воспринял это как личную обиду.
– Мне нравятся девушки, – выпалила она однажды вечером ни с того ни с сего, на кухне.
– Что? – встрепенулся Джо, который сидел за столом, уткнувшись в газету.
– Мне нравятся девушки, – храбро повторила Элис. – Ну, вы понимаете. Нравятся.
Холодильник вдруг ожил, защелкал и начал усердно морозить лед, словно желая избавить нас от неловкой тишины.
– О, – Джо замер на стуле. Мое сердце бешено забилось, но я подошла к Элис и обняла ее. Сказала, что рада, что она нам призналась, и спросила, есть ли кто-то, кто ей особенно нравится. Да, ответила она, но эта девушка ужасно с ней обошлась. Мы вежливо поговорили пару минут, а потом она ушла в свою комнату.
– Ты тут вообще ни при чем, – объясняла я Джо тем вечером в кровати; мы гневно перешептывались. Даже наши разговоры о детях так или иначе всегда сводились к его персоне.
– Да, я понял, – ответил он. – В том-то и проблема.
– Не хочешь ли ты сказать, что, по твоему мнению, в своих сексуальных предпочтениях твоя дочь должна ориентироваться на тебя?
– Нет, – ответил он, – вовсе нет. Ты – мать. Ты не можешь понять, что я чувствую.
– Да прям, – ответила я, намекая, что матери, вообще-то знают все; мать – всезнающий рассказчик семейной истории.
Дэвид, наш младший и самый проблемный ребенок, так и не смог до сих пор понять, что делать со своей жизнью. Мы с Джо не уставали надеяться, что все у него получится, но зря обманывали себя. У Дэвида не получалось почти ничего, и с каждым годом мы все яснее это осознавали; жизнь его проходила бестолково.
Но мы все равно его любили. Мы любили их всех, Джо и я, хотя каждый по-своему. Любовь к нашим детям поступала по двум разным каналам: от меня – относительно ровным потоком, а от отца – когда тот удосуживался вспомнить, что надо хоть на миг забыть о самом себе и любить детей. Он почти всегда был рассеян, погружен в свою работу и почести, которые накапливались, как слой выпавшего снега. Мы же с детьми стояли в стороне и наблюдали, как признание Джо растет.
И вот сейчас наконец оно доросло до самой Финляндии. Страна эта оказалась на удивление милой, свежей, бодрой. Раз в год ее бесцеремонно ворошили, заставляя пробудиться ото сна: «Вставай! Вставай! Едет важный гость!» Пока мы и наши сопровождающие из издательства шли по аэропорту, я поняла, что, если захочу, легко смогу исчезнуть в диких лесах Финляндии, и никто меня никогда не найдет. С моими светлыми волосами и бледной кожей я вполне сойду за местную. Я быстро стану здесь своей, все решат, что я одна из них. Как здорово будет начать здесь новую жизнь, в которой все будет меня удивлять, и не возвращаться через неделю в дом в Уэзермилле, Нью-Йорк, с моим большим дитятей-мужем, моим гением, моим собственным лауреатом Хельсинкской премии.
– Джо, – сказала я, – налево посмотри. Тебя фотографируют.
Он послушно повернулся; застрекотали затворы, и он чуть вытянулся и приосанился. Завтра эти фотографии появятся во всех газетах – старый американский еврей щурится в объектив, и будет видно, что он ничем не отличается от других людей, что устал от перелета, но так же тщеславен, и благодаря своему тщеславию прошествовал по коридору уже немалого числа аэропортов и покорил мир.
На выходе из терминала нас ждал лимузин, весь черный, но со светловолосым и светлокожим водителем; глотнув морозного воздуха, я решила, что легкие сейчас лопнут, и мы быстро юркнули из здания в машину. Стояла прекрасная листопадная осень, когда сочные краски листвы сменяются на глазах, словно ветер перелистывает страницы альбомы; финны называют это время года «руска». Всего лишь поздняя осень, но до чего же холодно; мы с Джо были поражены. Невообразимо холодно, подумала я и представила, как жить, если приходится бегать от дома до машины, из машины до работы, потом обратно в машину и домой; вот и день кончился. Солнце садилось рано, хотя сейчас небо казалось ясным и бескрайним. Солнце в Финляндии было обманчиво ярким, обещая, что до заката еще далеко, а потом неожиданно выключалось даже прежде, чем пищеварительные ферменты в желудке успевали расправиться с обедом.
Наш автомобиль плыл вдоль набережной, стеклянных витрин магазинов на проспекте Маннергейма, в которых продавались хрупкие вещи, завернутые в золоченую фольгу и папиросную бумагу, мимо внезапных длинных отрезков железнодорожных мостов. Мы уже были в Финляндии вместе – в 1980-е, тогда Джо пригласили провести чтения в честь пятисотлетнего юбилея финской книги – но в тот раз вся страна показалась мне покрытой льдом.
Финляндия нравилась мне отсутствием уличной преступности и публичных проявлений гнева. Это были не Штаты и не Испания. Здесь было спокойно и грустно; красивая элегантная страна, где уровень серотонина у всех слегка клонился вниз. Вся страна пребывала в депрессии: диагноз ставился легко, стоило лишь взглянуть на статистику самоубийств, которую Скандинавия порой пытается отрицать, как Корнеллский университет пытается усмирить страхи родителей будущих студентов по поводу знаменитого Итакского ущелья, что каждый год по осени забирает жизни нескольких отчаявшихся первокурсников, будто это какой-то ритуал в честь сбора урожая. Я бы на их месте написала в университетском рекламном проспекте: не волнуйтесь, некоторые студенты действительно прыгают в бездну и разбиваются, но большинство все-таки предпочитают наливаться пивом на вечеринках и грызть гранит науки .
Скандинавия с ее подледной рыбалкой и заснеженными вершинами манила, но все знали легенду о свойственной финнам, норвежцам и шведам меланхолии, об их алкоголизме, грустных песнях, похожих на заунывный собачий вой, и сумерках, наступающих чуть ли не в полдень.
– А вот Хельсинкский оперный театр, мистер Каслман, – сказал водитель, и наш автомобиль проплыл мимо исполинского здания, чьи толстые стены, казалось, могли заключать в себе целое королевство. – Сюда вы поедете получать награду, сэр; здесь вас будут чествовать.
– Да, Джо, тут тебя ждет твоя золотая медалька, – пробормотала я, но он не слышал.
Я представила нас в оперном театре; Джо чествуют за романы, в которых финнам наверняка не все было понятно, хотя они все равно их прочли. Финны очень много читали. Зима здесь длилась почти бесконечно; чем еще заниматься, кроме чтения? Джо решил бы их успокоить, сказать «мне тоже не все бывает понятно в книгах» на ломаном финском, старательно ставя ударение на первый слог, как финны. Героями его романов были несчастливые неверные американские мужья и их жены, женщины со сложной натурой. Возможно, его героям понравилось бы жить в стране с коротким световым днем, где солнце заходит немного раньше, опуская завесу мрака на их несчастные семьи и внебрачные похождения.
После церемонии мы будем ужинать за длинным столом в громадном холодном мраморном зале. Члены финского парламента станут что-то шептать ему на ухо, но он не стушуется в их присутствии, ведь член парламента – не король. Это лауреатам Нобелевки выпадает увидеться с августейшими персонами – за ужином их сажают рядом с королем Густавом, обеспечивая обеим сторонам вечер неловкого общения.
О чем говорили король Швеции и Лев Бреснер тем вечером в Стокгольме, когда король сидел рядом с нашим другом, закутанный в мантию, как селедка в жирные сливки? Я не знала. Джо никогда не придется беседовать с королем. Не тот масштаб и недостаточно серьезная тематика книг. Меня уже начинало убивать наше пребывание в Хельсинки; было невыносимо смотреть на него, окруженного людьми, слышать их вопросы, произнесенные торжественно-серьезным тоном, и его ответы, смотреть, как они умасливают его благовониями и объявляют лучшим из лучших.
Я поняла, что хочу уйти от него, лишь сев в самолет в Нью-Йорке. До этого я не была уверена, хотя уже много лет фантазировала об этом, выстраивала в голове сценарии, в которых говорила: «Джо, все кончено». Или: «Знаешь что? Выкручивайся теперь как-то сам». Но ни один из этих сценариев не воплотился в жизнь; как большинство жен, я держалась за мужа, как за спасательный круг, но в последние несколько недель все это стало для меня чересчур; я на такое не подписывалась и поняла, что больше не смогу с ним оставаться.
Я все смотрела на него, на знакомую горбинку на носу, лиловатую кожу век, тонкие белые волосы, и вспоминала, что когда-то он был маленьким мальчиком с ангельской внешностью, потом – амбициозным и красивым молодым преподавателем литературного мастерства, а потом – самоуверенным знаменитым писателем, который не спал по ночам и хотел вдохнуть целый мир, задержать на миг в легких и выдохнуть. Сейчас он постарел, в его сердце торчал искусственный свиной клапан (как его ни назови, кусок свинины есть кусок свинины), который воткнули туда, как гвоздику в ростбиф, и свиные воспоминания, казалось, просочились в его голову: счастливые картинки, в которых предыдущий обладатель клапана рыскал среди подгнивших нектаринов и старых теннисных туфель. Его энергия, которой прежде хватало на тысячу дел, теперь истощилась, и где бы он ни появился, лавры шелестели и похрустывали под ногами, их лозы и листья располагали к спокойному отдыху.
Вскоре наш автомобиль остановился у парадного входа в отель «Хельсинки Стрэнд Интерконтиненталь». Люди в форме синхронно повыпрыгивали из отеля и бросились открывать замерзшие двери нашей машины; холод, казалось, был им нипочем. Мы вошли в лобби; багаж везли за нами. Владелец отеля и его восторженная жена выскочили нам навстречу, поздоровались, стали поздравлять Джо. Резкость холода сменилась роскошью тепла. В отеле пахло дремучим лесом из скандинавской сказки, которая могла бы называться, к примеру, «Юный Пааво и пять желаний».
Лобби заливал рассеянный свет; он словно проникал сквозь густые ветви громадных деревьев. Я чувствовала запах сосны и смолы, хотя это было странно, и, поскольку мой разум слегка помутился от разницы во времени, мне захотелось лечь прямо здесь, на ковре отеля «Интерконтиненталь» – мол, смотрите, какая жалкая и неврастеничная жена у нового обладателя Хельсинкской премии по литературе.
Но мы пошли дальше. По мягкой лесной подложке мы прошагали мимо стен из красного дерева и длинных золотистых коридоров, мимо коридорного в безукоризненно чистой форме и двух его ассистентов – все трое, казалось, были братьями из одной семьи, такой, где детей специально выращивают, чтобы те впоследствии работали в финской гостиничной индустрии.
Джо освоился и ускорил шаг. Он чувствовал себя в своей тарелке, спокойно шел вперед. Его не смущало, что он, бруклинский парнишка, здесь чужой; напротив, это добавляло ему обаяния в незнакомой стране. Кроме небольшой группки репортеров и фотографов и личного редактора Джо Сильви Блэкер, нескольких людей из издательства и сонного Ирвина, который совсем недавно стал агентом Джо, других американцев я не видела. Американцев в Европе легко можно было узнать по небрежной походке и улыбкам, по слишком яркой одежде и по тому, как они цеплялись за свою драгоценную «Геральд Трибьюн»; они также всегда рвались завязать разговор с другими американцами, как будто без знакомого раскатистого говора своей родины им становилось страшно, как заблудившимся детям.
Обе наши дочери вызвались поехать с нами в Финляндию, но Джо, кажется, не хотел, чтобы они ехали, поэтому они и спрашивать перестали. Они уже привыкли.
– Понимаешь, Сюзанна, – сказал он старшей, – если ты поедешь, я буду чувствовать себя виноватым, потому что мне будет некогда с тобой общаться. Я буду беспокоиться. Я буду отвлекаться. Может, вы с Марком и мальчиками приедете в Уэзермилл и погостите после нашего возвращения? Можем все выходные провести вместе. Я буду на сто процентов в вашем распоряжении. Целиком и полностью. Стану вашим рабом.
Глаза его шаловливо блеснули – мол, уважь каприз старика. Он научился этой уловке с тех пор, как старость взяла свое, сделала его неповоротливым и повредила его сердце. Если бы дети поехали с нами, они бы действительно его отвлекали, но он думал о себе, а не о них. Он выиграл Хельсинкскую премию по литературе. Для него это было серьезно. Он хотел насладиться этой победой сполна, с толком, с расстановкой, не отвлекаясь на попытки угодить всем членам семьи, что в большой семье всегда невозможно.
Он и прежде получал премии, не такие важные, и наши причесанные и наряженные дети присутствовали на банкетах, званых ужинах и коктейльных приемах и в детстве, и в отрочестве. Не знаю, как он к этому относился, но мне всегда нравилось ходить на торжества с детьми. Я цеплялась за них, когда мне становилось невыносимо. Если быть до конца честной, я использовала их как живые щиты. Щиты в красивых платьицах и во взрослом костюмчике и туго завязанном галстуке, зелено-золотом, из магазина «Одежда для юных джентльменов».
На этих приемах я всегда напивалась – пила и белое вино, что мне подносили, и шампанское, и все подряд. Дети это видели и научились распознавать момент, когда у меня затуманивались глаза.
– Мам, – однажды прошептала Сюзанна, когда мы стояли под маркизой на приеме Академии искусства и словесности, куда Джо только что почетно приняли. За ужином я поела отварного лосося, но этого оказалось недостаточно, чтобы нейтрализовать количество выпитого. Я еле держалась на ногах, слегка покачивалась взад-вперед, и Сюзанна – ей тогда было тринадцать – удержала меня, выставив руку.
– Мам, – чуть громче и недовольно сказала она, – ты пьяная!
– Есть немного, дорогая, – прошептала я. – Прости. Прости, если тебе рядом со мной неловко.
– Вовсе нет. Но давай уйдем, – сказала она, и я не стала сопротивляться, когда она увела меня прочь из этого цирка. Мы пошли по улице в Верхнем Манхэттене, где стояли несколько такси и мужчина курил на выходе из винной лавки. Сели на крылечке здания прямо в нарядных платьях, я выпила бутылку сока из гуавы, который Сюзанна купила мне в лавке, и попыталась разогнать туман в голове, чтобы можно было вернуться на прием.
– Если ты так несчастна, – тихо сказала дочь, – почему не уйдешь от него, мам?
Ох, моя милая девочка, хотелось сказать мне, какой хороший вопрос. По мнению Сюзанны, несчастливый брак можно было просто прервать, как нежелательную беременность. Она ничего не знала о субкультуре женщин, которые оставались в браке, несмотря ни на что, женщин, что логически не могли объяснить свою верность мужу, которые держались за него, потому что это казалось самым удобным и действительно им нравилось. Она не понимала, в чем прелесть привычного, знакомого; те же контуры спины под одеялом в кровати, тот же пучок волос в ухе. Муж. Фигура, с которой ты никогда не состязалась, никогда не стремилась поравняться; ты просто жила рядом год за годом, и годы эти складывались в пирамиду, как кирпичи, скрепленные вязким строительным раствором. Брачная стена вырастала между вами, брачное ложе, и вы ложились на него с благодарностью.
Но я этого не сказала; я ответила иначе:
– Кто сказал, что я несчастна?
Она пристально посмотрела на меня, не говоря ни слова.
– Когда я выйду замуж, хочу, чтобы все у нас было просто, что все смотрели бы на нас и понимали, почему мы вместе, – ответила она.
Она вышла за мужчину, который отличался от Джо, но, как оказалось, не вполне соответствовал ее потребностям. Марк был красив, сложен, как гончая – тело бегуна, золотистая стружка волос на длинных загорелых запястьях. Но он за всю жизнь не прочел ни одной книги, кроме разве что биографий Джефферсона и Франклина или хроник арктической экспедиции; художественной литературой он не интересовался, как, впрочем, и любым искусством.
Сюзанна была одинока; я знала это наверняка, видела ее одиночество среди других маленьких трофеев несчастливой жизни, которые она торжествующе предъявляла мне, как часто делают дети; они выстраивают целый музей разочарований и приглашают в него родителей, словно хотят сказать – видите? Видите, какими ужасными родителями вы были и к чему это привело? Вот к чему!
Моя дочь была женщиной, разочаровавшейся в своем отце. Она лепила для Джо глиняные горшочки на занятиях гончарным ремеслом – бесконечный поток керамики, призванный завоевать его внимание. Его любовью она уже обладала; завоевать любовь было легко. А вот со вниманием было сложнее: как, как ей его получить? Она не была его сексуальной партнершей. Не была его коллегой. И книгой она не была. Она была всего лишь девочкой за гончарным кругом, яростно ваявшей чашки, пиалы и тарелки для отца, который никогда не стал бы пить из них, никогда не стал бы из них есть; он максимум мог поставить в одну из чашек карандаши, а тарелку сунуть в ящик стола.
В конце концов Сюзанна совсем перестала заниматься керамикой, сказала, что это отнимает слишком много времени, хотя к тому моменту она уже уволилась из «Стенгел, Мэзерс и Брод» и целыми днями сидела дома с сыновьями, моими обожаемыми внуками Итаном и Дэниелом.
А вот Элис, в отличие от сестры, никогда не пыталась привлечь внимание Джо; она словно быстро его раскусила и поняла, что сердце такого эгоиста не завоевать. Женщины любили Элис; она их очаровывала. Внешность у нее была приятная, она выглядела свежей и невинной. В зрелом возрасте она скорее терпела Джо, обнимала его крепко и с чувством, но со мной была гораздо ласковее. Пэм, с которой она жила в Колорадо, казалась мне странным выбором для Элис, уж слишком она была правильная. Красивое лицо, гладкое и лишенное пор; маленькие светлые глаза. Она занималась пилатесом, а ее кулинарные способности поразили бы любого гурмана, готового приобщиться к чудесному веганскому миру корнеплодов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.