Текст книги "Пропасть"
Автор книги: Михаил Арцыбашев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Михаил Петрович Арцыбашев
Пропасть
I
В этот период своей жизни, томимый болезненным состоянием и все более возрастающим страхом смерти, Камский весь ушел в мистику.
В пустоте и мраке последнего мгновения, которое неслышными, но быстрыми шагами неуклонно приближалось к нему, единственным светом могла быть только мысль о Боге. Вне этой мысли не было ничего, ужас обнимал мир, и оставалось только покорно и тоскливо ждать часа смерти.
Как у всех нервных людей, у Камского ужас не был тупой тяжестью, а выражался острыми припадками, когда он метался из стороны в сторону, плакал по ночам и впадал в болезненно-бессильное отчаяние. Такое мучительное состояние не могло продолжаться бесконечно, и скоро наступил перелом.
Как ни странно, но поворотным пунктом к вере и надежде, свежей волной охватившим его измученный воспаленный мозг, был необыкновенный и даже нелепый сон.
Тот вечер Камский провел в театре и домой приехал в редком для него хорошем настроении. Только нервная дрожь в концах пальцев и легкое возбуждение отмечали тот важный процесс, который совершался в это время. Однако, как только Камский лег в постель и потушил лампу, он сразу почувствовал смутную тревогу. Сердце забилось томительно-нервно, то замирая, то ускоряя свой ход, точно загнанное животное, в предсмертной тоске мечущееся во все стороны. Мрак комнаты наполнился шепчущим ужасом, по углам задвигались высокие тени, голову охватил тяжелый туман.
Всегда он страдал бессонницей, на этот раз сон охватил его с болезненной быстротой, точно все силы мгновенно его оставили. Еще не исчезло сознание темной комнаты, скорчившегося под одеялом костлявого дрожащего тела, слабого света, призрачно скользящего между оконными занавесями, а уже заколебались туманные видения.
Камскому казалось, что он еще не спит, а между тем вокруг него зашевелились, как бы формируясь из мрака, смутные фигуры семи старцев, с длинными белыми бородами, в длинных белых одеждах, сливающихся в тумане. С тоскою предчувствуя роковое, Камский стал приглядываться к ним, и тревога его возрастала. Старцы не шевелились. Как будто они сошлись к нему со всех сторон и теперь сидели вокруг, как белые вороны, опустив глаза и плетя глубокую думу. Камский видел их довольно ясно, хотя что-то туманное стояло перед глазами. Как ни было нелепо, и как ясно ни сознавал Камский эту нелепость, он сказал себе в сердце своем:
– Это семь греческих мудрецов!
И нисколько не удивился своей мысли.
Было напряженное молчание и глубокая неподвижность. Неподвижен, как труп, был Камский; как каменные истуканы сидели семь старцев, не подымая глаз, скрывающих страшную тайну, а в то же время между ними шел огненный и тревожный спор. Как будто колебались невидимые магнетические волны, наполняя все безмолвной и отчаянной борьбой. Спор шел о смерти, и Камский отчетливо воспринимал его беззвучную сущность: великие умы, заключенные в семь неподвижных фигур, склонившихся к земле бледными лицами, перекрещивались, вздымаясь, как весы, то падая, то поднимаясь и наполняя весь мир мучительным движением. Они принимали Камского в свое число и слушали его мысль, и даже, казалось, спорили именно с ним. Затаенная тревога, и великая тишина чутко стояли над землей.
И в великом молчании родился вопрос:
– Да, полное небытие, называемое смертью, будет, но будет ли оно вечно?
И в ту же минуту, как только вопрос неуклонно и строго стал перед ним, фигуры старцев бессильно зашевелились, взмыли, как сухие листья, гонимые осенним ветром, заметались в жалкой и смятенной тревоге. Одна за другой они исчезли в тумане, и только отдаленный тоскливый вой послышался Камскому.
Потом очень неясно, точно сквозь закрытые веки, не столько привиделся, сколько почувствовался вблизи маленький седенький старичок, ликом похожий на старца Серафима. И прежде чем Камский успел спросить, мягкое дуновение кроткого покоя невыразимо-радостно охватило все существо его. И не ушами, а внутренним слухом Камский понял ответ старца. Как будто слова сами зажглись в окутанном безысходным мраком мозгу.
– Будет или не будет, по воле Всевышнего, как переходное состояние!
А затем раздался страшный шум, вспыхнул невиданный свет, названия которому нет на человеческом языке, и Камский проснулся, чувствуя, что умирает и уже не может сделать ни одного движения. И прямо против себя он увидел смерть.
Большой скелет, с громадным черепом и толстыми грубыми костями, неподвижно стоял у стены. Череп был слегка наклонен к Камскому, как бы в ожидании, и он почувствовал, что, как только этот череп шевельнется, наступит смерть.
Смертельный ужас охватил его мозг, и в невыразимой тоске остановилось сердце. Но в то же мгновение Камский понял, что «может» ждать, может напрячь все силы, все существо свое и перейти неведомую грань, отдавая отчет в каждом мгновении. Бессмысленного, исключающего все человеческое, ужаса, которого он ждал, – нет.
Камский сделал усилие, показавшееся ему невероятным, и слегка шевельнул губами.
Сразу все исчезло. Он проснулся вторично.
В комнате все еще было темно, но за плотными шторами уже скользил синий холодный полусвет утра. Смутно белела дверь и ее отражение в темном паркете; мерещились силуэты кресел и лампы на письменном столе, и все было окаменело, неподвижно, точно пока он спал, все умирало, останавливалось, переставало существовать. Это было знакомое впечатление, и оно убедило Камского, что на этот раз он проснулся окончательно.
Но сердце все еще колотилось больно и тревожно, и в комнате чувствовался притаившийся ужас, готовый выступить из всех углов, придать всем предметам, креслам, лампе, книгам и дверям зловещую жизненность и вновь охватить душу Камского.
До самого утра он не спал и, блестящими глазами глядя на окна, думал, весь охваченный еще смутными, но уже потрясающими мыслями.
И вот этот-то сон со следующего же дня произвел в Камском полную, но на первый взгляд, быть может, даже незаметную перемену.
Он всегда был мистически настроенным человеком, и статьи его в религиозно-философских журналах привлекали внимание всех единомыслящих людей. Но в его мистике не было жизни, и казалось, что блестящая техника и есть вся сущность этих статей и что если отнять их внешнюю отточенность и огненность стиля, останется нечто книжное, сухое и безжизненное, как засохшая смоковница.
О нем сказал один из членов религиозно-философских собраний:
– Это блестящий писатель, но он сам не верит тому, что пишет.
Это было только отчасти верно: Камский был убежден в неотразимой правоте своей мысли и в том, что каждый человек, одаренный высшей способностью воспринимать в жизни дыхание потустороннего, не может не согласиться с ним. Но как в цветке, лишенном семени, так в этой убежденности не было самого главного: не приносила она успокоения его собственной тревоге при мысли о смерти. Вера не дала ему живого плода. Когда он мыслил, все было так в пределах человеческой логики, но когда слепой ужас вставал в нем, его положения, скользя в мозгу, не приносили ему веры, и сердце его не находило покоя, томясь все той же неизбывной мукой.
Но после этого сна, который, как понимал Камский, был простым отражением его собственных мыслей и переживаний, он вдруг обрел внутренний покой.
Великолепно сознавая, что это только сон, Камский всем существом своим восприял близость какой-то великой тайны и ее дыхание на своем мозгу. Она прошла над ним во время сна, и край таинственной одежды скользнул по ее глазам, чтобы они открылись.
Напряженная мысль сплела туманные видения сна, и величественно-таинственный узор развернулся перед ним. Ему стало ясно, что смерть, как состояние полного небытия, будет. Эта полоса молчания и пустоты лежит между людьми и вечной жизнью. Но сознание, пройдет или не пройдет сквозь эту зловещую тьму, – по воле Высшей Силы. Единые умы, на земле восприявшие возможное для человека познание, как светильники, будут светить во тьме, и она не поглотит их. Величавые пророчества великих умов востока стали ясны для Камского. Смерть явится только переходным состоянием, очищающим души от тяжести земного безумия, и воскресение мертвых совершится. В периоде небытия, в пустоте, мраке и молчании времени не будет, и миг жизни, сквозь миг смерти, неразрывно сольется с вечностью.
Роковую грань неизвестности, ужасом отделявшую жизнь от вечности, человек «может» пройти, не теряя, в безумном ужасе, силы своего сознания, и ужас отпадет, как сухой лист, не имеющий силы держаться на живой ветке.
Эта вера была наивна и хрупка, как березка, выросшая на каменной стене, но именно в этой наивности и оторванности от земли была та! чистота, которую Камский видел в вере великих подвижников, и она покорила его, она стихийно вошла в душу, она была давно желанной, охватила его, как волна, и мозг его рабски подчинился ей. Наступил покой, страх отступил, и существование его стало ясным и тихим.
Это было замечено всеми окружающими и истолковано, как болезнь, медленно, но неуклонно гасившая жизнь.
Вся его энергия ушла куда-то внутрь, к глубочайшим тайным переживаниям, и его творческая работа стала бледнеть, делаться хрупкой, как песчаник, выветривающийся в пустыне. И сам Камский начал худеть и бледнеть, точно полнокровная солнечная жизнь уходила из него, уступая место затхлому монастырскому сумраку. При высоком росте, с мягкими волнистыми волосами и тонкими пальцами, похожий на Христа, он производил впечатление готовой исчезнуть тени, а не живого человека. Зато выражение глаз стало проникновенным и глубоким, точно зрачки его расширились, и из них взглянула темная тайна.
Это придало ему такую обаятельно-загадочную красоту, что женщины пугливо, точно по краю пропасти, стали скользить вокруг, вглядываясь в его лицо своими потемневшими от тайного волнения глазами.
Но он сделался рассеян, уединен, и уже ни он от жизни, ни жизнь от него не получали ничего.
Если то, что открылось ему в сонном видении, было истиной, то миг жизни не стоил того, чтобы входить в него. Надо только мыслить, постигать сущность своей души, молиться познанием тайны и с сознательным спокойствием приближаться к великому переходу.
Жизнь ушла куда-то внутрь, и солнце, весна, страстная женская молодость, борьба – весь шумный поток пестрой человеческой жизни – остались вне магического круга, потускнели, умолкли, обратились в туман над морем.
Камского влекло одиночество, и в нем появилась любовь к пустынным, тихим местам, где между ним и Богом была бы только одна его мысль.
И, слоняясь по кладбищам и храмам, он сам стад походить на могильную тень, безмолвно скользящую над гробами.
II
Так он забрел на большое кладбище, где хоронили литераторов и которое возбуждало в душе странное, и грустное, и манящее сознание близости места своего погребения.
Камский медленно шел по промерзлым деревянным мосткам, звучно поскрипывающим под ногами. Никого не было видно на всем кладбище. Поникнув ветвями, в грустной задумчивости стояли опушенные снегом березки и только изредка тихонько вздрагивали, и тогда на могилы бесшумно сыпались мелкие хлопья снега, точно белые цветы. На крестах, памятниках и решетках нависли круглые, снеговые шапки, и оттого все казалось кругло и бело, и, как белая береза над могилой, склонялся над землей белый зимний день.
Город был где-то далеко, за оградами и деревьями, и шума его вовсе не было видно. Белая тишина задумчиво стояла над могилами, точно думала о том, сколько людей, сколько бурных, ярких, безумно-мучительных и озаренно-радостных жизней похоронено здесь навсегда.
Опираясь на палку и невольно прислушиваясь к скрипу своих шагов, слишком резко и звонко нарушавших всеобщую тишину, Камский задумчиво бродил по тихому лесу берез и крестов и с печальным наслаждением повторял одну и ту же фразу:
– Род приходит и род уходит, а земля пребывает вовек…
Почему вспомнилась ему эта фраза, и почему так тонко бередила какую-то, скрытую язву в сердце, он не думал. Ему просто доставляла наслаждение величаво-спокойная грусть, вылившаяся в этих словах.
Он прошел до конца мостков, машинально читая золотые буквы, блестевшие в белом море снеговых бугров, и уже повернул назад, когда ему показалось, будто кто-то вышел из боковой аллеи и идет рядом.
Далекий от мысли, кто и зачем идет, Камский слегка подался в сторону, чтобы дать дорогу. Но прошел он еще несколько шагов, а идущий почти рядом не обгонял и не отставал. Уже потом Камский вспоминал, что совсем не было слышно шагов идущего, но в ту минуту он не обратил на это внимания. Он не слышал, а чувствовал, что кто-то идет рядом и что это имеет к нему какое-то отношение. Первая мысль была о нищем, назойливо и униженно, как гнус, ползущем вдоль могил, и Камский обернулся с гримасой брезгливого раздражения.
Белый день, белые березы над могилами, кресты, кладбище и весь мир мгновенно исчезли, оставив перед ним одно только лицо, страшно знакомое, но которое совершенно невозможно было видеть: лицо его друга, умершего года два тому назад.
Он был все тот же, каким знал его Камский много лет: желтоватое лицо, точно обмазанное сметаной совершенно светлых, жидко зачесанных набок, волос, широкие сутулые плечи и большие, удивительно искренние и грустные глаза. Показалось даже, что он улыбнулся.
Камский выронил палку, отшатнулся и безумно раскрыл глаза. Но перед ним никого не было. Так же стояли склоненные березы, так же нависали круглые шапки снега на крестах и блестели на белом золотые буквы. Кладбище казалось еще пустыннее и безмолвнее.
Одну секунду было такое чувство, точно в мозгу что-то тихо пошатнулось, но Камский сейчас же пришел в себя.
– Галлюцинация! – было первое и простое слово, которым он прямо и коротко обрубил странное волнение своей мысли.
Он медленно поднял палку и, придерживая рукой неровно заколотившееся сердце, быстро пошел прочь.
Стало жутко посреди этого белого пустого места, покрытого крестами и холмами, под которыми вдруг почудилась безмолвная таинственная жизнь.
Мостки торопливо и звонко заскрипели за ним, точно кто-то пустился догонять его, и страх стал расти, обращаясь в панический ужас. Теперь вокруг уже не было тишины и покоя, и казалось, что позади, там, куда не видят скошенные в ужасе глаза, все колышется и двигается, полно витающею из гробов страшною жизнью.
Камский не шел, а бежал, и вид его был страшен, как у безумного.
Уже возле самой церкви, выступившей из-за деревьев, он увидел людей, живо черневших на белом снегу, и пошел тише, все еще вздрагивая и прерывисто дыша.
Обметенная от снега зеленела длинная скамья, с которой сотни людей до дерева стерли краску, ожидая момента похорон близких и далеких им покойников. Камский подошел к ней и сел, чувствуя, что ноги у него дрожат, и силы слабеют.
Было ясно, что он заболел и сделался жертвой галлюцинации, но было страшно этому поверить и хотелось уверить себя, что это простой обман зрения.
«Принял за лицо старый столб с шапкой снега, вот и все!» – думал он, с трудом подбирая смятенные мысли.
Но тут же вспомнил нечто, породившее в нем новую смутную тревогу. Когда-то в лунную ночь они, Камский и его умерший друг, сидели на крыльце монастырской гостиницы и тихо разговаривали, медленно попыхивая красными огоньками папирос и глядя на белую круглую луну, высоко выходившую из-за темного леса. Где-то на горе смеялись барышни-дачницы. Лунный свет все ярче выступал на ровной дороге и чертил синие тени деревьев на белой стене гостиницы. Черный монах, пересекая тени, то появляясь, то исчезая, шел с горы. Было и тепло, и прохладно, грудь дышала полно и легко, наполняя все тело ощущением сильной и здоровой жизни.
– Ну, ладно, дадим же слово явиться друг к другу после смерти? – дружелюбно посмеиваясь, говорил друг.
– Не шути этим, друг, – немного разгоряченно ответил Камский; – эти шутки банальны… Есть или нет загробная жизнь и какова она, – это дело другое, но смеяться над неизвестностью – по крайней мере нелогично…
– Ничуть не нелогичнее, чем думать о том, что все равно должно остаться в неизвестности… А я вот возьму и явлюсь другу назло!
– Являйся! – засмеялся и Камский, видя, что спор все равно сошел с серьезной почвы. – Не испугаюсь!
– Смотри ж, друг, чтобы не испугался! – дурашливо погрозил ему друг.
В тот вечер было так тихо и лунно, как бывает, кажется, только во сне.
Этот случайный и совершенно нелепый разговор, в который тогда просто вылилось озорно-бодрое настроение, возбужденное лунной ночью и близким призывно-загадочным смехом молодых женщин, тоже взволнованных яркой луной и теплой ночью, со страшной яркостью встал теперь в памяти Камского.
– Какой вздор! – с непонятным озлоблением сказал он и поднялся. – Пойти лучше домой и принять брому…
Но вместо того, чтобы уйти, он снял шапку и медленно вошел в церковь.
Холод пустоты и гулкая звонкость всех звуков встретили его. В высокой церкви стоял беловатый сумрак. Узкие стрельчатые окна тусклыми пятнами расплывались в синеватой дымке ладана. Темные стены, мерцая старой позолотой и пугая черными ликами, возвышались мрачно и строго, и оттого церковь казалась еще больше и выше, и ее купол, с туманно парящим в нем грозным Богом Саваофом, уходил в недосягаемую высоту.
Из бокового притвора, где отпевали умерших, доносилось скорбное и тихое пение немногих голосов. Звонкие шаги входящих и выходящих звучали по каменным плитам необъяснимо-жутким значением, точно напоминая о ходе мгновений, приближающих к последнему часу. На черных помостах стояли два гроба, мертвенно отсвечивай парчой, и синий дымок свивался вокруг золотых огоньков высоких свечей! Зеленели венки, причудливо складывались на холодном полу надписи лент, блестели золото и огни, но среди красивой и пестрой пышности горбатые громады гробов возвышались еще зловещее.
Камскому показалось, что они таят свою ужасную жизнь, что их бронзовые лапы стоят твердо; горбатые спины выгибаются хищно, и они молча ждут, чтобы их скорее опустили в могилу, где в вечном одиночестве и тьме они начнут жадно глодать человеческие кости.
В первый раз со времени своего сна Камскому опять стало страшно и тоскливо.
– Галлюцинация, галлюцинация! – повторил он себе машинально.
Истерический вопль, кощунственно громко взлетевший к величаво-гулким сводам, заставил его оглянуться. Он увидел старуху в черном, которую поддерживали за руки и на лице которой сияли огромные мокрые полубезумные глаза, болезненно поежился и пошел вон из церкви.
При самом выходе из ворот кладбища Камский услышал сзади легкие шаги и, вздрогнув всем телом, с тем же холодным толчком в мозгу, обернулся.
Прошла, вся волнуясь на ходу, очень изящно одетая, молодая и красивая женщина в трауре. Ее прекрасные темные глаза на мгновение близко заглянули в лицо Камскому, и она обогнала.
Камский вынул носовой платок и вытер вспотевшие волосы, испытывая и стыдливое, и облегченное чувство.
«Так мне и надо, нельзя распускать себя до такой степени!.. Стал всего пугаться!»
Он еще долго шел за этой женщиной, видел, как раскачивалась на ходу тонкая черная талия, и с машинальным интересом думал: «Некоторым женщинам траур страшно идет… придает им даже особо соблазнительный вид… Отчего это?.. Костюм, напоминающий о смерти, а между тем возбуждает самые жизненные влечения… Странно!..»
Под краем ровного белого неба, которое раньше не казалось тучей, над синими силуэтами города, вдруг прорезалась длинная золотая полоса и вспыхнул бело-огненный край расплавленного солнца.
На всем ожили и засверкали живые краски. Запестрели извозчичьи лошади, люди, стены и стекла домов, фонари и деревья за оградой; в темных окнах зажглись красные лучи, а по снегу протянулись голубые тени. Казалось, до сих пор было тихо и пусто, и вдруг все зашумело, задвигалось, бодро, звонко и весело.
Но золото померкло, серое небо окрасилось дымно-багровой полосой и слилось с дальними крышами. И все потемнело и потухло опять.
III
Внутренняя тревога не оставляла Камского весь день.
И тогда, когда в его кабинете, ероша волосы, суетливо бегал знакомый писатель, торопливо и сбивчиво толкуя о мистическом анархизме, и тогда, когда в вечернем собрании религиозно-философского кружка сам Камский выступил с возражениями и вызвал перекрестный бурный дождь слов, и тогда, когда перед ним одна за другою разворачивались унизанные вечерними огнями и темными женщинами улицы тяжело ворочающегося города, – возле Камского невидимо стояло нечто роковое, ещё не сознанное, но уже вошедшее в его жизнь.
Он был бледен и рассеян, по временам нервно оглядывался, рано уехал домой и сел за письменный стол, как бы в ожидании.
Кабинет потонул во мраке, и только резкий круг света на зеленом сукне стола и белой бумаге ярко выступал из мягких теней и расплывшихся силуэтов мебели. Было так тихо, что ход часов в столовой раздавался у самого уха.
С напряжением подавляя свое болезненное состояние, Камский начал писать. По временам он инстинктивно оглядывал кабинет, почти ничего не различая в сумраке. Около самого стола неподвижно выдвигалось большое кресло, и его прямая спинка, косо освещенная лампой, стояла светлым пятном. А за нею сгущалась тьма.
В привычной работе понемногу рождалось спокойствие. Сердце билось ровнее, мозг стал яснее и спокойнее. Когда в столовой пробило три часа, Камский оторвался от бумаг, уже весь полный пережитой думой. Как бусы, нанизывая яркие слова на тонкую мысль, он медленно и спокойно оглянул комнату и опять склонился к бумаге.
И в это мгновение уже знакомое странное волнение забило тревогу у него в груди, и быстро, но искоса взглянув налево, Камский краем глаза увидел что-то страшное.
Тогда, охваченный ужасом, он метнулся в сторону, уронил перо, черными точками обрызнувшее бумагу, и с широко выпученными глазами, судорожно схватившись за край стола, повернулся к креслу.
Его умерший друг, с головой, точно обмазанной сметаной, с сутулыми широкими плечами и грустными глазами, сидел на кресле, положив ногу на ногу и обеими руками обхватив колено.
– А… а… а… – залепетал Камский, и звук его голоса был дик и беспомощен, как писк зверька, придавленного непонятно-громадной силой.
– Чего ты испугался, друг? – с мягкой укоризной и как бы издали произнес тихий, очень грустный, но знакомый голос. – Успокойся, я пришел вовсе не для того, чтобы пугать тебя…
Камский молчал и остекленевшими глазами смотрел на призрак.
Странно тихо было вокруг, точно весь мир замер в ожидании. И в этой напряженной тишине тихий, нечеловечески-грустный голос слышался, как отдаленный звук падающей воды.
– Теперь ты видишь, что все твои гипотезы о загробной жизни оправдались. Но ты должен знать, что я пришел к тебе не для того, чтобы исполнить данное слово. Я пришел к тебе, с непонятным для тебя трудом перейдя грань, нас разделяющую, чтобы сказать тебе истину, спасти от бесплодного страха – и через тебя, через твою огромную творческую силу… Что же ты молчишь? Не бойся!
Камский молчал. Неподвижно искривленное лицо его было похоже на маску ужаса, и руки с дрожащими пальцами судорожно ползали по краю стола, точно шаря на бесплодных поисках.
В странной фигуре, сидевшей на кресле, вдруг что-то заколебалось. Она качнулась вниз и побледнела, но внезапно знакомые черты еще резче выступили из сумрака.
– Друг, – далеким, звенящим звуком долетел до ушей Камского безысходно-грустный, молящий голос, – страшной муки стоит для меня пребывание в жизни… силы уходят… не бойся, приди в себя… если ты не поверишь в то, что я не галлюцинация, ты навсегда утратишь возможность узнать…
Призрак с мольбой протянул к нему руку. Камский дико взвизгнул, метнулся прочь и, повалив кресло, тяжко сел на пол.
Никого не было. По-прежнему лампа ярко освещала только круг на столе и плоскую неподвижную спинку кресла. Было тихо, и издалека доносился тонкий стенящий звук: где-то далеко долго и протяжно кричал паровоз.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.