Текст книги "Под часами"
Автор книги: Михаил Садовский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Надежда Петровна
Надежда Петровна оказалась блондинкой, если и крашенной, то очень «квалифицированно», лет… неизвестно, сколько ей было лет: пухленькая, вкусненькая, с коком на голове (как у главной начальницы – госпожи министерши, ведавшей культурой). Ямочки на щеках заманчиво плясали в зависимости от широты улыбки, и глаза были всегда голубыми: и в радости и в гневе, и никогда не выдавали душу – они не были «зеркалом души». Грудь она поправляла незаметным движением плеч – приводила её в равновесие. Мужчин любила и презирала одновременно за то самое, что они мужчины, и без них никак не обойтись. До цинизма она не доросла, а прагматичной стала ещё в школе, как только «вступила в ряды» и поняла, что по жизни стоит продвигаться самым быстрым и верным путём – «по общественной линии». Ей это удавалось – и чем дальше и выше – тем безошибочней и скорее. И объяснить это было просто: она прошла самые первые многолюдные туры и теперь, приобретя номенклатурный статус, в принципе могла не волноваться за дальнейшую карьеру. Она была «нужным кадром», а уж как направить взгляд человека, от которого «зависит», на себя, она знала отлично. Муж сначала играл, потом тренировал, теперь руководил, дочка ходила в спецшколу, и жизнь налаженно, сыто и без особых отрыжек ползла «как у всех».
В тот момент, когда Татьяна так неожиданно захлопнула дверь перед носом Пал Силыча, и он, побесившись немного и обидевшись на Автора, отошёл в сторону, поняв, что ничего не изменишь, и обделав обоих любовников фразой, брошенной в лицо: «Отчего не поделиться с другом», возникла неожиданно Наденька Петровна. Татьяна на прощанье сказала ему своё излюбленное, что он не знает, где рампа, а они все не актёры, и жизнь не пьеса, а потому, по-русски говоря, пошёл бы он на… Он так и сделал, переметнувшись на Наденьку, потосковав три дня, и подумав: «Одни Наденьки – надежды. Зачем мне столько? Надежд…»
Собственно говоря, всё само собой получилось – вызвали в Управление по поводу подготовки к юбилею Победы – теперь гуманно предупреждали – зачем. Чтобы творцы не глотали зря валидол по ночам. Он оказался в кабинете Надежды Петровны. Она была любезна, сладковата, внимательна к его планам и переживаниям и, конечно, не настаивая, выразила уверенность, что он непременно подберёт материал, отражающий великую борьбу, Победу… тем более, что она знает о его отце, тоже человеке театра, погибшем на фронте. И он, вздохнув, поделился с ней заботой – не может найти пьесу… никак… хотя давно уже стал думать об этом празднике и готовиться к нему… и, мол, есть один автор, очень талантливый, – вот если бы его уговорить. Так замкнулся круг. Павел Васильевич сказал это не от чистого сердца, а больше по привычке друзей тащить друг друга. Сказал, проглотив навсегда обиду, и решив, что ему надо выбить из Автора пьесу – всем хорошо: ему звание, Автору – слава, Татьяне – заработок, театру премия на всех и т. д. может, хорошие гастроли и перспективы, перспективы…
Павел Васильевич пригласил Надежду Петровну на спектакль, и та не только пообещала, но и пришла, и, как не часто бывает, спектакль очень удачно прошёл. Искра всё время проскакивала между залом и сценой, и разряды смеха и аплодисментов послушно раздавались следом. А потом руководители ещё сидели в его кабинете и обсуждали прошедшее с директрисой, и потные, не размытые актёры заходили предстать пред глаза начальства и выпить премиальную, а когда все разошлись, Пал Силыч на «штабной машине» повёз Надежду Петровну домой. Как оказалось, не в самый престижный район и в обыкновенный дом «с улучшенной планировкой», отчего её недоступность как-то сильно поколебалась в глазах режиссёра, и он решил, что очень удачно, что муж часто мотает по заграницам.
Дальше всё шло по обычной стезе: Наденька сначала купалась в придуманном романтизме – она всегда стремилась наверх, в мир интеллигенции, художников, артистов, и ей вдруг показалось, что она достигла его… но скоро привыкла и поняла, что ничего нового не узнала ни ночью, ни днём, что Пал Силыч хороший человек, но за юбку её держаться не будет, а потом закралось сомнение – не за должность ли её он держится, но пока это была только версия, одна из возможных. Она за него не держалась, но и не прогоняла, и дни ползли однообразно с перерывами на краткосрочные побывки мужа. Он приезжал, как всегда спокойный, уравновешенный, с подарками, плоскими шуточками. По ночам словно служил обедню – может, у него баба какая, думала равнодушно Наденька и тоже выполняла свой долг. Грустная история. Но все так живут – успокаивала она себя, и ей становилось легче.
Случайно на литературном вечере Надежда Петровна встретила Автора. Он чинно раскланялся, но она не дала ему пройти мимо, остановила, стала интересоваться, как дела, какие планы, и не хотел ли бы он зайти – «Есть разговор. Ничего особенного, – успокоила она, – но хотела бы посоветоваться по важному вопросу!»
Она оценивающе смотрела ему вслед, как он спускается по лестнице, и подумала, что с ним говорить будет трудно – больно уж твёрдо он ставил ноги на ступени… и легко. Она оценивала людей по походке. Кто-то по рукам, ногтям, по морщинам на руке и лбу – она: по походке.
Перед самым разговором Наденька поделилась с Пал Силычем о предстоящем к ней визите, и тот ничего не сказал, только пожал плечами. Не стал ни опираться на свою личную обиду, ни нахваливать Автора, чтобы потом, не дай Бог, не оказаться в глупом положении, если разговор у неё в кабинете кончится ничем. Это вполне могло случиться, и тогда бы Пал Силыч вроде нёс ответственность за Наденькину неудачу, а как это обернётся для их отношений, даже он, который считал себя психологом и знатоком женщин, предсказать не мог.
Вообще, Автор при своей неуравновешенности мог встать и уйти посреди разговора, или не явиться вовсе, несмотря на обещание…
Он и не хотел идти, но одна мысль не давала ему покоя. Он смутно помнил войну, бомбёжку, эвакуацию, холод, голод – все ужасы тех лет… но что-то тёплое накрывало эти воспоминания, и каждый раз ему становилось стыдно этого. Потом однажды в каком-то интервью он вычитал слова ветерана, который признался, что вспоминает годы войны, как самые счастливые в жизни – наполненные чувством удовлетворения, дружбы и веры в людей. «Каких людей, – думал Автор, – тех, что убивали мирных жителей, стирали с земли города, проводили опыты над такими же хомо сапиенс в концлагерях, которые создали для „неполноценных“? Каких людей? На войне обе стороны хороши, и что мы знаем о тех людях? Газеты? Книги? Кино? Те, кто воевал тяжко – молчат, они все молчат… Тогда вся пропаганда в газетах казалась правдой, но непонятно было: на чьей стороне победа. Кто же в результате прав?» И дальше шла такая крамола с точки зрения окружающей морали, что он не вступал туда – боялся. И даже с мамой этими сомнениями не делился. Нелепая мысль бродила в его голове и никак не могла окончательно сформироваться: ему казалось, что есть какая-то связь между стихами, которые так неожиданно попали в его руки, и тем человеком, о котором долго и подробно разговаривал с мамой, и чьи записки мечтал найти. Он боялся сказать себе, что это один и тот же человек, но такие совпадения по времени и содержанию строчек о еврейской колонии подталкивали его – ну, не бывает таких поразительных совпадений!
Тогда выходило, что человеку этому лет семьдесят, он вполне мог погибнуть на войне, мог попасть в лагерь и остаться там навсегда, мог и выжить, вернуться, конечно, но мало вероятно… и где его искать, и как?.. А может, это совсем не он писал стихи… но всё равно очень хотелось его найти – ведь мама так хорошо и увлечённо о нём говорила, а он верил её чутью… может быть, от него что-то осталось, если не эти стихи, может быть…
II
Наташа
«На сколько твой полтинник тянет, С. Сукин? – он смотрел на своё лицо в круглое зеркало для бритья. – Дерево не посадил. Дом не построил. Семьи нет. Вообще никого нет. Что от тебя останется, какой след на земле? Чужая авоська с пачкой пожелтевшей бумаги бывшего любимого учителя. И на кой хрен он спасал и учил меня? Был бы беспризорником – давно бы не коптил небо, а сидел на нём».
Он устал. Вот уже несколько недель чувствовал какую-то необъяснимую апатию и тонко тошнотный страх вдруг заболеть и остаться беспомощным и неспособным осуществить то, на что всегда надеялся: на последний патрон. Маленький браунинг, который он вытряс из кармана тощего фрица перед тем как тащить его по болоту к своим, так и остался у него навсегда. К нему ещё было несколько обойм. Единственная ценность, как называл он сам. Браунинг был маломощный, но очень удобный. И в случае чего, он знал, что последняя пуля спасёт от мучений, угрызений, позора… а сил, слава Богу, хватит. Вот теперь он больше всего на свете боялся, что «не хватит», и это отравляло его жизнь.
Он просыпался рано, под утро, и потом не мог уснуть. В голове начиналось такое бурление, что ему казалось: стоит шум в ушах от бешеного вращения «шариков». В такие моменты картины явственно возникали перед закрытыми глазами, и это был не сон, не полудрёма, а своеобразный кинематограф. Эти картины требовали, чтобы их как-то зафиксировали, они не пропадали, а наслаивались, и при его памяти их можно было снова просматривать – листать, как страницы книги, существующей только в его воображении. Иногда они отталкивались от прожитого в годы войны – и шёл подробный рассказ о тех днях – с красками, «словечками», запахами! Иногда картины начинались с обиды и сожаления сегодняшнего дня и рисовали подробно и уверенно то, чего ему пережить не пришлось и не доводилось видеть. Это были фантазии о давней мечте, и он напевал, сопровождая, как тапёр в кинозале, свой сеанс одной и той же темой: «Тянет нас неодолимо/ На холмы Ерусалима…» и видел, как бредёт в хламиде и сандалиях на босу ногу с автоматом, прижатым локтем к рёбрам, а небо свинцовое, подмосковное, октябрьское, и одурманивающий запах опят… полная ерунда. И он резко мотал головой, стряхивая наваждение. А последнее время он просматривал самые страшные свои «альбомы» – о завтрашнем дне, где был беспомощен, никому не нужен и не способен на «последний патрон».
«Сукин, ты не тронулся ли часом?» – он смотрел на себя в зеркало и не знал, что ответить и как быть.
С некоторых пор игра в прятки стала тяготить его. Он уже настолько поверил в свои литературные силы, что мог вполне объективно, как ему казалось, оценить то, что делал.
Машка бы, конечно, покритиковала, и он бы злился, а потом наверняка согласился с тем, что она говорила. Это ведь главное, кто и как скажет…
Выйти из засады? Что толку? Что толку… выйти и взорвать себя гранатой, и уложить десяток окруживших тебя и протягивающих руки… никто даже не услышит голоса, и взрыва никакого не будет… упакуют так, что и следов никаких не останется… всё в дырки в авоське просочится… это они умеют… никто не услышит ни взрыва, ни стонов умирающего гения… ага! Раз ещё можешь хохмить – не всё так плохо…
Так. Теперь по порядку. Первым делом надо разыскать Его. Сколько, Сукин, ты не писал ему? Выходит лет семь. Не меньше… семь лет в нашем возрасте! В нашем! Он усмехнулся и резко тряхнул головой… а ведь на самом деле он не намного старше меня… лет на восемь! Нет, пожалуй, побольше… ну, на десять… хотя… у него уже тогда были дети… а я ещё не знал, с какой стороны к бабе подходят… от него осталось… он родил сына… насчёт дома… не уверен… а дерево посадил и не одно – все мы обожали его… думаю, что много из этих деревьев повалили уже – вот тебе и возраст… но в нём мудрость была с рождения… мудрость и бесхитростность… он бы в разведке пропал… Слава даже улыбнулся, представив себе Учителя в маскхалате и с автоматом… «Спрячь крестик, – услышал он вдруг его голос и вздрогнул. – Не надо никому доказывать своё знакомство с Б-гом. Особенно здесь. Это еврейский дом. Твой Б-г – сын Б-жий, а стало быть еврей. Но не всем это нравится…» Он засунул шнурок за ворот и на мгновение ощутил холодок медной пластинки на груди.
Теперь он тотчас же потянул за всё тот же сохранившийся шнурок и, упершись подбородком в грудь, рассматривал свой крестик.
Довольно. Разведка, вперёд!.. Надо его найти. Прежде всего письмо и обратный адрес такой, чтобы не засветиться, и он не мог найти, а то ведь сорвётся с места…
Обратный адрес. Он выглянул в низенькое окошко. Одна только пижма нарушала цветовую серую гамму. Она и на снегу желтеет, не сдаваясь, пока её не занесёт вовсе или не склюют в феврале оголодавшие синицы… Охлопов, Дугин, Фишман и Остапчук, выходим в четыре – сдать документы и ни грамма в рот. Час на сборы и немедленно спать… Он проверил оружие – похлопал себя по вшитому на внутренней стороне брючины карману, взял стоявшую у двери на полу коричневую дерматиновую сумку, кинул в неё три порожние водочные бутылки – мужик пошёл в сельпо – обычное дело. Путь был неблизкий – вёрст двадцать пять – не мерил.
Чуть заметная хромота не мешала ему идти быстро и легко – главное легко, тогда одна нога работает, поддерживая тело, а вторая – отдыхает… надо уметь ходить легко. Мысль его никак не сосредоточивалась, или не хотела сосредоточиться на одном. Мысль, мысль. Он стал думать о том, что такое мысль, и что когда-нибудь наступит время и научатся фиксировать мысль, так что можно будет её измерить, взвесить, определить глубину. Наверное, это всё уже было – ну, откуда это: «глубина мысли»! «Плоская шутка»! Было всё, но потеряли… возможно, вместе с цивилизацией…
Наташа была дома – в окне светился огонёк. Он не успел открыть дверь – она уже стояла на пороге в стареньком халатике, с непреднамеренно большим вырезом, и внимательно смотрела на него. Потом она, видимо, определила в каком он настроении, крепко поцеловала в губы, приподнявшись на цыпочки, и пошла в дом, молча приглашая за собой. Он вошёл, мягко опустился на диван, откинулся на спинку и закрыл глаза…
Наташа захлопотала вокруг него, но делала всё будто бы неспеша и оттого ещё более удивительно быстро. Она стащила с него сапоги, принесла таз, плеснула в него воды, добавила горячей из чайника, сама переставила его ноги с пола в воду, потом сняла кепку, стащила куртку и нерешительно взялась за сумку. Бутылки звякнули. Он открыл глаза. Она поставила сумку на пол рядом со спинкой дивана и принялась хлопотать дальше…
Познакомились они давно, когда все ещё не остыли от войны, а она была совсем девчонкой, училась в техникуме, жила в общежитии. Он долго и красиво ухаживал за ней, казалось, вот-вот поженятся, но ничего не произошло. Он переехал далеко, сначала добирался на свидания к ней на двух электричках, потом стал появляться реже, потом убыл в другие места, перестал писать и… через полгода случайно встретил её там, от себя недалеко. Это было удивительно для огромной России. Снова их роман оживился… и снова повторилось то же самое, точь-в-точь. Как по написанному плану…
Слава корил себя за то, что морочит голову женщине, страдал от своего обмана, но ничего не мог поделать. Он даже мог сказать ей: «Я тебя люблю!» Но сказать: «выходи за меня» или «давай поженимся!» – никак не получалось. Машка Меламид вставала перед глазами, и в нос ударял её сладкий запах – тогда он слабел, дотрагивался до неё, чувствовал, как судорожно сжимается что-то внутри него в этот момент, и всё остальное растворялось, переставало существовать. Происходила мгновенная аннигиляция всего мира – оставались они двое. И он никак не мог переступить этот момент и ничего не мог объяснить ни Наташе, ни другим женщинам. А, впрочем, многих других больше устраивало именно то, что они знали: он никогда им такого не скажет – замуж, любовь… – есть мужик, да какой! – и хватит… у каждого своя жизнь… Когда Наташа во второй раз возникла через несколько месяцев после его переезда возле него, он понял – это совсем, совсем другое… может, она его любит не меньше, чем Машка…
Да, Наташа – другое дело. Она была из тех женщин, которые знают, что нравятся всем с первого взгляда. И где бы она ни жила – умела по возможности красиво одеться, чтобы нравиться – это нужно было прежде всего ей самой. Она была на двенадцать лет его моложе. Конечно, у неё были мужчины, и многие в противовес Славе звали и звали её замуж, но сначала она ждала – «не тот, не тот» подсказывало ей что-то внутри, а с тех пор, как познакомилась со Славой, с ней происходило совершенно то же самое, что с ним и Машей. Он теперь стоял поперёк её дороги к другим мужчинам, и она ничего не могла поделать с собой, даже когда человек ей нравился, и она убеждала себя, что пора уже остановиться и устроить свою жизнь. А то ещё чуть – и будет поздно.
– Почему ты не женишься на мне? Дай, я тебе хоть дочку рожу… – шептала она ему после того, как первый голод страсти был удовлетворён.
– Опять?
– Ну, я же женщина! Я тебе это только что доказала! Чем я тебя не устраиваю? Говори, пропащая душа! – она жарко навалилась на него сверху. – Молчишь? По бабам лучше таскаться.
– Ты же знаешь, что это неправда…
– Знаю, – согласилась она. – Но бабий век…
– Наташа. Обещаю: вот сделаю одно дело – и всё решим.
– Какое дело? – он молчал и гладил её по руке выше локтя – кожа была такой нежной и натянутой, что, казалось, сейчас заскрипит под ладонью… – Эх ты, разведка… как ты живёшь. Как ты живёшь, если никому ничего сказать не можешь?
– Мне это не нужно. Ты мне завтра купи билет до Терпугова.
– До Терпугова?
– Да. Я вернусь недельки через полторы. На обратной дороге всё решим. Обещаю. Это закон такой – до вылазки никогда ничего не загадывать, слышишь?
– Слышу, Смирнов, слышу. И не кури в постели.
– А ты не боишься, что я от твоих всяких требований и условий ни на что не решусь?
– Не боюсь. Они тебе нужны. Как всякому нормальному человеку. Ты даже не понимаешь, как соскучился по этому…
Утром Наташа ушла на станцию и взяла билет на вечерний поезд – до Терпугова была короткая ночь пути. Она часто брала билеты в кассе для своего начальства, и поэтому её появление на вокзале не вызвало ни вопросов, ни удивления.
Соломон
Слава остановился на пустыре и оглянулся. Ничего не изменилось вокруг. Может быть, он казался не таким большим… но те же запахи… тонкая прелая горечь осени… дымка между сосен над крышами домов… бурьян в рост заборов… пусто, как всегда, и как всегда перестук электрички и отзвук эхо. Оно будто переспрашивает, а колёса всё повторяют одну и ту же формулу: «тяни-тяни-тяни… тяни-и».
В здании, где они учились, была обычная средняя неполная школа. В доме, где жили, – теперь «Медсанчасть». Он постоял, пока собирались к первому уроку… – ни одного знакомого лица. Учителя все были новые – ничего удивительного. Он послушал звонок, потом хлопнули распахнувшиеся фрамуги на солнечной стороне, и всё вокруг стало тихо…
На другой стороне станции тоже всё было, как прежде. Милиция выкрашена в ярко-синий цвет… добавилось палаточек вдоль дороги… новый магазин… в магазине мелькнули несколько знакомых лиц продавцов, но он решил пока не заводить разговора…
Наконец, он добрался до Советской, на которой была синагога. Два раза прошёл улицу, не мог ничего понять и в результате остановился против пустого участка, заросшего травой. Забор висел криво на сгнивших столбиках, кирпичные столбы ворот рассыпались грудами бурого цвета и поросли лебедой и вьюнком – даже следов дома, стоявшего здесь, не осталось… сзади послышались шаркающие шаги. Сукин стоял, не оборачиваясь.
– Ви, молодой человек, что-то ищете, так я могу вам сказать, что ви это не найдёте… – Слава обернулся на голос. Рядом стоял маленький толстый человек с неожиданными кудряшками вдоль большой лысины. Он уже всё сказал, а теперь шлёпал мокрыми толстыми губами.
– Да?! – не то утвердительно, не то спрашивая произнёс Сукин.
– Я же вижу, – уверенно продолжил толстенький. – Я не знаю, зачем вам синагог, потому что ви не аид, но синагог сгорел, когда тут были непорядки…
– Непорядки? – невольно повторил Сукин.
– Да. Так ви не знаете… были… теперь уже можно сказать… лучше не говорить, но можно… а чтобы не стоять, так пойдёмте в дом и скажите мне, почему мне ваше лицо что-то напоминает… – Сукин внутренне улыбнулся, напрягся и, глядя в голубые мутноватые глаза собеседника, произнёс: «Их вейс нит»33
«Я не знаю».
[Закрыть].
– А за ёр аф мир! – обрадовался толстенький. – Эр редт аф идиш!44
«Б-г мой! Он говорит на идиш!»
[Закрыть] – и ускорил шаг.
На другой стороне улицы чуть наискосок от того места, где они стояли, Сукин нашёл всё, что искал. Соломон знал все новости, потому что всё происходило на его глазах. Он никого не обвинял, не называл никакие имена и не проклинал судьбу. Он просто рассказывал медленно и неотвратимо, как течёт время. Казалось, он никогда не остановится, и запасов его памяти хватит на столько лет или даже больше, сколько он уже прожил на этом свете.
– …Сожгли синагогу… избили раввина, и он умер потом… может быть, и не от побоев, но, когда так истопчут душу, то она может не распрямиться, и тогда Б-г забирает к себе, чтобы разогнуть её. А его дети чудом смогли уехать в Израиль… а он остался, потому что Соня болела очень, и не было время ждать… это же случай… а теперь он уже восемь лет один… и, конечно, про детей знает только через окольные пути. Потому что они боятся ему писать, чтобы не навредить, а что можно навредить человеку, который живёт на семьдесят рублей пенсии и уже ничего не может бояться… даже смерти… но Б-г почему-то не забирает его к себе и к Соне.
Сукин слышал и не слышал, он просто находился внутри этого словесного потока и думал о своём: как удивительно судьба сдвигает обстоятельства его жизни, что он всегда оказывается в нужном месте в нужное время… это ещё с войны осталось неразрешимым удивлением его жизни… и ещё он думал о том, что в каждом крутом повороте его жизни евреи играли какую-то особую роль, и, если говорить о Б-гом избранном народе, как написано в Торе, то его жизнь это подтверждает полностью, и всё это совершенно необъяснимо, если отказаться от участия в нём каких-то высших сил…
– И когда они пришли ко мне, сломали забор и стали орать и размахивать топорами… они же все пьяные были… так я вынул «лимонку» и на глазах у них вытащил чеку и сказал им, что ещё шаг и всё – больше они уже кричать не будут, а чтобы им не было обидно, так мы вместе ляжем в одну могилу…
– «Лимонку»? – переспросил Сукин. – Откуда у вас «лимонка»?
– Во-первых, – опять зажурчал Соломон, – я был старший десятки в Осоавиахим и у нас были учебные пособия, а во-вторых, ой, во-вторых… сколько меня потом таскали в эту милицию, и какие они обыски мине устроили… так это особенный рассказ… но Петра Михайловича вашего я хорошо помню. Но когда позакрывали все газеты и убили Михоэлса, так ясно стало, что уже тут жить не надо, но… – он горестно всплеснул руками, – …если бы я был гусь, я бы полетел…
– Какой гусь? – не понял Сукин.
– Ну, не гусь так утка, я знаю? Скворец! О! Скворец – они раньше всех прилетают…
Через три дня Сукин понял, что здесь концы оборваны, распрощался с Соломоном, оставил ему пятьдесят рублей, как тот ни отказывался, и отправился в Москву. Он сам не знал, зачем, как часто бывало в поле… забирал влево и был уверен, что прав, а потом оказывалось, что пойди он, как в сказке, прямо или направо, и не пришлось бы ему больше пользоваться своей интуицией…
Сукин трясся в общем вагоне, а не в электричке, хотя так было дольше, зато привычнее, и прямо с вокзала отправился по совсем ненужным адресам – посмотреть, где находятся «толстые» журналы. Внутрь он входить не решился, понаблюдал только за другими посетителями, и готов был поспорить, что точно определил, кто тут проситель, кто член какого-нибудь совета, а кто маститый и недопивший вчера или, наоборот, перепивший с радости, что напечатали. Но проверить все свои догадки он никак не мог. Вечером он отправился на окраину, нашёл хибару, куда пустили переночевать, и всю ночь промучился от духоты и навалившихся снов. И сны его настолько походили на действительность, что он не пытался ни проснуться, ни, наоборот, удержаться в живом небытии. Он разговаривал со своим капитаном, а потом с Петром Михайловичем, слышал, как зовёт его Мишка Фишман: «Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант, не поднимайте голову – тут пристреляно, я сейчас с другой стороны подлезу… только кашляните, что поняли меня!..» И Слава кашлял во сне, потом поднимал на руки за локти Машку перед своим лицом и говорил ей такие сладкие слова, от которых ему становилось жарко, и он утыкался носом в её шею пониже уха и начинал задыхаться… а потом тащил авоську с рукописями, и в ней звенели бутылки, а он злился, что выпили всю водку, и непонятно кто, значит, знают, где висит его «тайна». В конце концов ему стало сниться совсем недавнее. Он вызывал Соломона и просил купить ему билет до Наташи, и они почему-то ехали к ней вместе, а когда постучали в дверь, он сказал ей: «Наташа, это мой лучший друг с детства, и когда мы с тобой поженимся, пусть он живёт с нами, потому что Мишка Фишман вытащил меня раненого из-под огня, но только сначала мы все вместе поедем в Белоруссию и найдём Машкину могилу, потому что, наверное, ей там очень тесно, столько их в одну яму скинули»…
Через полторы недели, осунувшийся и с сумасшедшими глазами, Слава вернулся к Наташе и сказал: «Я заболел. Болеть буду два месяца. Если не прогонишь…» Она накрыла ладонью его рот, наклонилась над ним, и он сквозь густую нечёсанную шевелюру почувствовал, что на него капают слёзы.
Утром, когда она проснулась от непонятной тревоги, увидела сидящего у стола Славу, в тельняшке с растрёпанной головой, низко опущенной над бумагой, и в полумраке от накрытой рубахой лампы что-то жадно пишущего на листе, положенном на газету.
Она снова быстро закрыла глаза и поняла, что если он и заболел, то сейчас нашёл своё лекарство. «Дай Бог, чтоб помогло», – мысленно прошептала она и снова уснула.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?