Текст книги "Судьба человека. Поднятая целина (сборник)"
Автор книги: Михаил Шолохов
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
* * *
Домой Хопров пришел отягощенный раздумьем, за время ходьбы несколько успокоившийся. Жена собрала ему повечерять.
Он поел неохотно, грустно сказал:
– Я бы зараз, Марья, арбуза соленого съел.
– На похмел, что ли? – улыбнулась та.
– Нет, я не пил ноне. Я завтра, Машутка, объявляю властям, что был в карателях. Мне не по силам больше так жить.
– Ох, и придумал! Да ты чего это ноне кружоный какой-то? Я и не пойму.
Никита улыбался, подергивая широкий рыжий ус. И, уже ложась спать, снова серьезно сказал:
– Ты мне сухарей сготовь либо пресных подорожников спеки. На отсидку я пойду.
А потом долго, не слушая увещаний жены, лежал с открытыми глазами, думал: «Объявлю про себя и про Островнова, пущай и их, чертей, посажают! А мне что же будет? Не расстреляют же? Отсижу года три, дровишки на Урале порублю и выйду оттель чистым. Никто тогда уж не попрекнет прошлым. Ни на кого работать за свой грех больше не буду. Скажу по совести, как попал к Аштымову. Так и скажу: мол, спасался от фронта, кому лоб под пули подставлять охота? Пущай судят, за давностью времен выйдет смягчение. Все расскажу! Людей сам я не стрелял, ну, а что касаемо плетей… Ну что же, плетей вваливал и казакам-дезертирам, и кое-каким за большевизму… Я тогда темней ночи был, не знал, что и куда».
Он уснул. Вскоре от первого сна оторвал его стук. Полежал. «Кому бы это приспичило?» Стук повторился. Никита, досадливо кряхтя, стал вставать, хотел зажечь лампочку, но Марья проснулась, зашептала:
– Либо опять на собранию? Не зажигай! Ни дня, ни ночи покою… Перебесились, треклятые!
Никита босиком вышел в сенцы.
– Кто такой?
– Это я, дяденька Никита, из Совету.
Ребячий незнакомый голос… Что-то похожее на беспокойство, намек на тревогу почувствовал Никита и спросил:
– Да кто это? Чего надо?
– Это я, Куженков Николай. Бумажка тебе от председателя, велел зараз в Совет идтить.
– Сунь ее под дверь.
…Секунда тишины с той стороны двери… Грозный понукающий взгляд из-под белой курпяйчатой папахи, и Тимофей, на миг растерявшийся, находит выход:
– За нее расписаться надо, отвори.
Он слышит, как Хопров нетерпеливо переступает, шуршит по земляному полу сенцев босыми подошвами. Стукнула черная задвижка. В квадрате двери на темном фоне возникает белая фигура Хопрова. В этот миг Половцев заносит левую ногу на порог, взмахнув топором, бьет Хопрова обухом повыше переносицы.
Как бык перед зарезом, оглушенный ударом молота, рухнул Никита на колени и мягко завалился на спину.
– Входить! Дверь на запор! – неслышно командует Половцев. Он нащупывает дверную ручку, не выпуская из рук топора, распахивает дверь в хату.
Из угла с кровати – шорох дерюги, встревоженный бабий голос:
– Никак ты свалил что-то?.. Кто там, Никитушка?
Половцев роняет топор, с вытянутыми руками бросается к кровати.
– Ой, люди добрые!.. Кто это?.. Кар…
Тимофей, больно стукнувшись о притолоку, вбегает в хату. Он слышит звуки хрипенья и возни в углу. Половцев упал на женщину, подушкой придавил ей лицо и крутит, вяжет рушником руки. Его локти скользят по зыбким, податливо мягким грудям женщины, под ним упруго вгибается ее грудная клетка. Он ощущает тепло ее сильного, бьющегося в попытках освободиться тела, стремительный, как у пойманной птицы, стук сердца. В нем внезапно и только на миг вспыхивает острое, как ожог, желание, но он рычит и с яростью просовывает руку под подушку, как лошади, раздирает рот женщине. Под его скрюченным пальцем резиново подается, потом мягко ползет разорванная губа, палец – в теплой крови, но женщина уже не кричит глухо и протяжно: в рот ей до самой глотки забил он скомканную юбку.
Половцев оставляет возле связанной хозяйки Тимофея, сам идет в сенцы, дышит с хрипом, как сапная лошадь.
– Спичку!
Яков Лукич зажигает. При тусклом свете Половцев наклоняется к поверженному навзничь Хопрову. Батареец лежит, неловко подвернув ноги, прижав щеку к земляному полу. Он дышит, широкая бугристая грудь его неровно вздымается, и при выдохе каждый раз рыжий ус опускается в лужу красного. Спичка гаснет. Половцев на ощупь пробует на лбу Хопрова место удара. Под пальцами его шуршит раздробленная кость.
– Вы меня увольте… У меня на кровь сердце слабое… – шепчет Яков Лукич. Его бьет лихорадка, подламываются ноги, но Половцев, не отвечая, приказывает:
– Принеси топор. Он там… возле кровати. И воды.
Вода приводит Хопрова в сознание. Половцев давит ему коленом грудь, свистящим шепотом спрашивает:
– Донес, предатель? Говори! Эй, ты, спичку!
Спичка опять на несколько секунд освещает лицо Хопрова, его полуоткрытый глаз. Рука Якова Лукича дрожит, дрожит и крохотный огонек. В сенцах по метелкам свисающего с крыши камыша пляшут желтые блики. Спичка догорает, жжет ногти Якова Лукича, но он не чувствует боли. Половцев два раза повторяет вопрос, потом начинает ломать Хопрову пальцы. Тот стонет и вдруг ложится на живот, медленно и трудно становится на четвереньки, встает. Половцев, стоная от напряжения, пытается снова опрокинуть его на спину, но медвежья сила батарейца помогает ему встать на ноги. Левой рукой он хватает Якова Лукича за кушак, правой охватывает шею Половцева. Тот втягивает голову в плечи, прячет горло, к которому тянутся холодные пальцы Хопрова, кричит:
– Огонь!.. Будь проклят! Огонь, говорят! – Он не может в темноте нашарить руками топор.
Тимофей, высунувшись из кухни, не подозревая, в чем дело, громко шепчет:
– Эй, вы! Вы его под хряшки́… Под хряшки топором, остряком его, он тогда скажет!
Топор в руках у Половцева, с огромным напряжением вырывается Половцев из объятий Хопрова, бьет уже острием топора раз и два, Хопров падает и при падении цепляется головой за лавку. С лавки от толчка валится ведро. Гром от падения его, как выстрел. Половцев, скрипя зубами, кончает лежащего; ногою нащупывает голову, рубит топором и слышит, как, освобожденная, булькает, клокочет кровь. Потом силком вталкивает Якова Лукича в хату, закрывает за собою дверь, вполголоса говорит:
– Ты, в душу твою… слюнтяй! Держи бабу за голову, нам надо узнать: успел он сообщить или нет? Ты, парень, придави ей ноги!
Половцев грудью наваливается на связанную бабу. От него разит едким мускусом пота. Спрашивает, раздельно произнося каждое слово:
– Муж после того, как пришел с вечера, ходил в Совет или еще куда-нибудь?
В полусумраке хаты он видит обезумевшие от ужаса, вспухшие от невыплаканных слез глаза, почерневшее от удушья лицо. Ему становится не по себе, хочется скорей отсюда, на воздух… Он со злостью и отвращением давит пальцами ей за ушами. От чудовищной боли она бьется, на короткое время теряет сознание. Потом, придя в себя, вдруг выталкивает языком мокрый, горячий от слюны кляп, но не кричит, а мелким, захлебывающимся шепотом просит:
– Родненькие!.. родненькие, пожалейте! Все скажу! – Она узнает Якова Лукича. Ведь он же кум ей, с ним она семь лет назад крестила сестриного сына. И трудно, как косноязычная, шевелит изуродованными, разорванными губами: – Куманек!.. родимый мой!.. За что?
Половцев испуганно накрывает рот ей своей широкой ладонью. Она еще пытается в припадке надежды на милость целовать эту ладонь своими окровавленными губами. Ей хочется жить! Ей страшно!
– Ходил муж куда или нет?
Она отрицательно качает головой. Яков Лукич хватается за руки Половцева:
– Ваше… Ваше… Ксан Анисимыч!.. Не трожь ее… Мы ей пригрозим, не скажет!.. Век не скажет!..
Половцев отталкивает его. Он впервые за все эти трудные минуты вытирает тылом ладони лицо, думает: «Завтра же выдаст! Но она – женщина, казачка, мне, офицеру, стыдно… К черту!.. Закрыть ей глаза, чтобы последнего не видела…»
Заворачивает ей на голову подол холстяной рубашки, секунду останавливает взгляд на ладном теле этой не рожавшей тридцатилетней женщины. Она лежит на боку, поджав ногу, как большая белая подстреленная птица… Половцев в полусумраке вдруг видит: ложбина на груди, смуглый живот женщины начинают лосниться, стремительно покрываясь испариной. «Поняла, зачем голову накрыл. К черту!..» Половцев, хакнув, опускает лезвие топора на закрывшую лицо рубаху.
Яков Лукич вдруг чувствует, как длительная судорога потянула тело его кумы. В ноздри ему хлынул приторный запах свежей крови… Яков Лукич, шатаясь, дошел до печки, страшный припадок рвоты потряс его, мучительно вывернул внутренности…
На крыльце Половцев пьяно качнулся, губами припал и стал хватать нападавший на перильце свежий и пушистый снег. Вышли в калитку. Тимофей Рваный отстал; околесив квартал, пошел на певучий голос двухрядки, доплывавший от школы. Возле школы – игрище. Тимофей, пощипывая девок, пробрался в круг, попросил у гармониста гармошку.
– Тимоша! Заиграй нам цыганку с перебором, – попросила какая-то девка.
Тимофей стал брать гармонь из рук хозяина и уронил. Тихо засмеялся, снова протянул руки и снова уронил, не успев накинуть на левое плечо ремень. Пальцы не служили ему. Он пошевелил ими, засмеялся, отдал гармошку.
– Натрескался уж гдей-то!
– Глянь-ка, девоньки, он никак пьяный?
– И пинжак уж облевал! Хорош!..
Девки подались от Тимофея. Хозяин гармошки, недовольно сдувая со складок мехов снег, неуверенно заиграл «цыганочку». Ульяна Ахваткина, самая рослая из девок, «на гвардейца деланная», как звали ее в хуторе, пошла, поскрипывая низкими каблуками чириков, коромыслом выгнув руки. «Надо сидеть до света, – как о ком-то постороннем, думал Тимофей, – тогда никто на случай следствия не подкопается». Он встал и, уже сознательно подражая движениям пьяного, покачиваясь, прошел к сидевшей на порожке школы девке, положил ей голову на теплые колени:
– Поищи меня, любушка!..
* * *
А Яков Лукич, зеленый, словно капустный лист, как вошел в курень – пал на кровать и головы от подушки не поднял. Он слышал, как над лоханкой мылил руки, плескал водой и отфыркивался Половцев, потом ушел к себе в горенку. Уже в полночь разбудил хозяйку:
– Взвар есть, хозяюшка? Зачерпни напиться.
Попил (Яков Лукич смотрел на него из-под подушки одним глазом), достал разваренную грушу, зачавкал, пошел, дымя цигаркой, поглаживая по-бабьи голую пухловатую грудь.
В горенке Половцев протянул босые ноги к неостывшему камельку. Он любит по ночам греть ноющие от ревматизма ноги. Простудил их в 1916 году, зимою вплавь переправляясь через Буг, верой и правдой служа его императорскому величеству, обороняя отчизну. С той-то поры есаул Половцев и тяготеет к теплу, к теплой валяной обуви…
Глава XIIIЗа неделю пребывания в Гремячем Логу перед Давыдовым стеною встал ряд вопросов… По ночам, придя из сельсовета или из правления колхоза, разместившегося в просторном Титковом доме, Давыдов долго ходил по комнате, курил, потом читал привезенные кольцевиком «Правду», «Молот», и опять в размышлениях возвращался к людям из Гремячего, к колхозу, к событиям прожитого дня. Как зафлаженный волк, пытался он выбраться из круга связанных с колхозом мыслей, вспоминал свой цех, приятелей, работу; становилось чуточку грустно оттого, что там теперь многое изменилось и все это в его отсутствие; что он теперь уже не сможет ночи навылет просиживать над чертежами катерпиллерского мотора, пытаясь найти новый ход к перестройке коробки скоростей, что на его капризном и требовательном станке работает другой – наверное, этот самоуверенный Гольдшмидт; что теперь о нем, видимо, забыли, наговорив на проводах уезжавших двадцатипятитысячников хороших, с горячинкой, речей. И внезапно мысль снова переключалась на Гремячий, будто в мозгу кто-то уверенно передвигал рубильник, по-новому направляя ток размышлений. Он ехал на работу в деревню вовсе не таким уж наивным горожанином, но разворот классовой борьбы, ее путаные узлы и зачастую потаенно-скрытые формы все же представлялись ему не столь сложными, какие увидел он в первые же дни приезда в Гремячий. Упорное нежелание большинства середняков идти в колхоз, несмотря на огромные преимущества колхозного хозяйства, было ему непонятно. К познанию многих людей и их взаимоотношений не мог он подобрать ключа. Титок – вчерашний партизан и нынешний кулак и враг. Тимофей Борщев – бедняк, открыто ставший на защиту кулака. Островнов – культурный хозяин, сознательно пошедший в колхоз, и настороженно-враждебное отношение к нему Нагульнова. Все гремяченские люди шли перед мысленным взором Давыдова… И многое в них было для него непонятно, закрыто какой-то неощутимой, невидимой завесой. Хутор был для него – как сложный мотор новой конструкции, и Давыдов внимательно и напряженно пытался познать его, изучить, прощупать каждую деталь, слышать каждый перебой в каждодневном неустанном, напряженном биении этой мудреной машины…
Загадочное убийство бедняка Хопрова и его жены натолкнуло его на догадку о том, что какая-то скрытая пружина действует в этой машине. Он смутно догадывался, что в смерти Хопрова есть причинная связь с коллективизацией, с новым, бурно ломившимся в подгнившие стены раздробленного хозяйства. Наутро, когда были обнаружены трупы Хопрова и его жены, он долго говорил с Размётновым и Нагульновым. Те тоже терялись в догадках и предположениях. Хопров был бедняк, в прошлом – белый, к общественной жизни пассивный, каким-то боком прислонявшийся к кулаку Лапшинову. Высказанное кем-то предположение, что убили с целью грабежа, было явно нелепо, так как ничего из имущества не было взято, да у Хопрова и брать было нечего. Размётнов отмахнулся:
– Должно, обидел кого-нибудь по бабьей части. Чью-нибудь чужую жену подержал в руках, вот и решили его жизни.
Нагульнов молчал, он не любил говорить непродуманно. Но когда Давыдов высказал догадку, что к убийству причастен кто-либо из кулаков, и предложил срочно произвести выселение их из хутора, Нагульнов его решительно поддержал:
– Из ихнего стану стукнули Хопрова, без разговоров! Выселить гадов в холодные края!
Размётнов посмеивался, пожимал плечами:
– Выселить их надо, слов нет. Они мешают народу в колхоз вступать. Но только Хопров не через них пострадал. Он к ним не причастный. Оно-то верно, он прислонялся к Лапшинову, постоянно работал у него, да ить это же небось не от сытости? Нуждишка придавливала, вот и прибивался к Лапшинову. Нельзя же всякое дело на кулаков валить, не чудите, братцы! Нет, тут бабье дело, как хотите!
Из района приехали следователь и врач. Трупы убитых вскрыли, допросили соседей Хопрова и Лапшинова. Но следователю так и не удалось заполучить нити, ведущей к раскрытию участников и причин убийства. На другой день, 4 февраля, общее собрание колхозников единогласно вынесло постановление о выселении из пределов Северо-Кавказского края кулацких семей. Собранием утверждено было избранное уполномоченными правление колхоза, в состав которого вошли Яков Лукич Островнов (кандидатуру его ревностно поддерживали Давыдов и Размётнов, несмотря на возражения Нагульнова), Павел Любишкин, Демка Ушаков, с трудом прошел Аркашка Менок, пятым дружно, без споров, избрали Давыдова. Этому способствовала полученная накануне из райполеводсоюза бумажка, в которой писалось, что райпартком, по согласованию с райполеводсоюзом, выдвигает на должность председателя правления колхоза уполномоченного райпарткома, двадцатипятитысячника товарища Давыдова.
На общем собрании шел долгий спор, как наименовать колхоз. Размётнов в конце держал речь.
– Даю отвод прозванию «Красный казак» – это мертвое и обмаранное прозвание. Казаком раньше детву пужали рабочие. Предлагаю, дорогие товарищи, теперешние колхозники, присвоить нашему дорогому путю в самый социализм, нашему колхозу, имя товарища Сталина.
Андрей заметно волновался, на лбу его багровел шрам. На какой-то миг злобноватые глаза его затянула дымка слез, но он оправился, подтвердил голосом:
– Нехай, братцы, товарищ наш Иосиф Виссарионович долго живет и руководствует! А мы давайте прозываться его именем. Окромя этого, даю фактическую справку: когда мы обороняли Царицын, то я самолично видал и слыхал товарища Сталина. Он тогда вместе с Ворошиловым реввоенсоветом был, одежду носил штатную, но должен сказать – дока он! Тогда нам, бойцам, бывало, говорил насчет стойкости.
– Ты не по существу, Размётнов, – прервал его Давыдов.
– Не по существу? Тогда я, конечно, извиняюсь, но я твердо стою за его прозвание!
– Все это известно, я тоже за то, чтобы имени Сталина колхоз назвать, но это ответственное название, – внушал Давыдов, – опозорить его невозможно! Тогда уж надо так работать, чтобы перекрывать всех окружающих.
– С этим мы в корне согласны, – сказал дед Щукарь.
– Понятно! – Размётнов улыбнулся. – Я, дорогие товарищи, авторитетно, как председатель Совета, заявляю: лучше прозвания имени товарища Сталина не могет быть. Мне вот, к примеру, довелось в девятнадцатом году видать, как возля хутора Топольки наша красная пехота брала плотину на речке Цулим, возля водяной мельницы…
– Вот ты опять в воспоминания ударяешься, – досадливо сказал Давыдов. – Пожалуйста, веди собрание и конкретно голосуй!
– Извиняюсь, голосуйте, граждане, но как вспомнишь войну – сердце засвербит чесоткой, хочется слово сказать, – виновато улыбнулся Размётнов и сел.
Собрание единогласно присвоило колхозу имя Сталина.
* * *
Давыдов все еще жил у Нагульновых. Спал на сундуке, отгороженном от их супружеской кровати невысокой ситцевой занавеской. В первой комнате помещалась хозяйка – бездетная вдова. Давыдов сознавал, что стесняет Макара, но за суетой и тревогой первых дней как-то не было времени подыскать квартиру. Лушка, жена Нагульнова, была с Давыдовым неизменно приветлива, но, несмотря на это, он после того случайного разговора с Макаром, когда тот открыл ему, что жена живет с Тимофеем Рваным, относился к ней с плохо скрываемой неприязнью, тяготился своим временным пребыванием у них. По утрам Давыдов, не вступая в разговор, часто искоса посматривал на Лушку. На вид ей было не больше двадцати пяти лет. Мелкие веснушки густо крыли ее продолговатые щеки, пестрым лицом она напоминала сорочье яйцо. Но какая-то приманчивая и нечистая красота была в ее дегтярно-черных глазах, во всей сухощавой статной фигуре. Круглые ласковые брови ее всегда были чуточку приподняты, казалось, что постоянно ждет она что-то радостное; яркие губы в уголках наизготове держали улыбку, не покрывая плотно слитой подковы выпуклых зубов. Она и ходила-то, так шевеля покатыми плечами, словно ждала, что вот-вот кто-нибудь сзади прижмет ее, обнимет ее девичье узкое плечо. Одевалась как все гремяченские казачки, была, может быть, немного чистоплотней.
Как-то рано утром Давыдов, надевая ботинки, услышал голос Макара из-за перегородки:
– У меня в полушубке в кармане резинки. Ты, что ли, заказывала Семену? Он вчера приехал из станицы, велел тебе передать.
– Макарушка, взаправди? – Голос Лушки, теплый спросонок, дрогнул радостью…
Она в одной рубахе прыгнула с кровати к висевшему на гвозде мужнину полушубку, вытащила из кармана не круглые, стягивающие икры резинки, а городские, с поясом, обшитые голубым. Давыдов видел ее, отраженную зеркалом: она стояла, примеряя на своей сухого литья ноге покупку, вытянув мальчишески худую шею. Давыдов в зеркале видел излучины улыбки у ее вспыхнувших глаз, негустой румянец на веснушчатых щеках. Любуясь туго охватившим ногу черным чулком, она повернулась лицом к Давыдову, в разрезе рубахи дрогнули ее смуглые твердые груди, торчавшие, как у козы, вниз и врозь, и она тотчас же увидела его через занавеску, левой рукой медленно стянула ворот и, не отворачиваясь, щуря глаза, тягуче улыбалась. «Смотри, какая я красивая!» – говорили ее несмущающиеся глаза.
Давыдов грохнулся на заскрипевший сундук, побагровел, пятерней откинул со лба глянцевито-черные пряди волос: «Черт знает! Еще подумает, что я подсматривал… дернуло меня вставать! Еще взбредет ей, что я интересуюсь…»
– Ты хоть при чужом человеке телешом-то не ходи, – недовольно бормотнул Макар, услышав, как Давыдов смущенно кряхтит.
– Ему не видно.
– Нет, видно.
Давыдов кашлянул за перегородкой.
– А видно, так и смотрите на доброе здоровье, – равнодушно сказала она, через голову надевая юбку. – Чужих, Макарушка, нету. Нынче чужой, а завтра, ежели захочу, мой будет, – засмеялась и с разбегу кинулась на кровать. – Ты у меня смирненький! Тпружень! Тпруженюшка! Телочек!..
* * *
После завтрака, едва лишь вышли за ворота, Давыдов рубанул:
– Дрянь у тебя баба!
– Тебя это не касается… – ответил Нагульнов тихо, не глядя на Давыдова.
– Тебя зато касается! Я сегодня же перехожу на квартиру, мне смотреть тошно! Такой ты парень – что надо, а с нею миндали разводишь! Сам же говорил, что она живет с Рваным.
– Бить ее, что ли?
– Не бить, а воздействовать! Но я тебе прямо скажу: вот я коммунист, но на это у меня нервы тонкие, я побил бы и выгнал к черту! А тебя она дискредитирует перед массой, и ты молчишь. Где она пропадает всю ночь? Мы с собрания приходим, а ее все нет! Я не вмешиваюсь во внутренние ваши дела…
– Ты женатый?
– Нет. А вот на твою семью посмотрел – теперь до гроба не женюсь.
– У тебя на бабу вид, как на собственность.
– Э, черт тебя! Анархист кривобокий! Собственность, собственность! Она же еще существует? Чего же ты ее отменяешь? Семья-то существует? А ты… на твою бабу лезут… разврат заводишь, терпимость веры. Я об этом на ячейке поставлю!.. С твоего образа пример крестьянин должен снимать. Хорош был бы пример!
– Ну, я ее убью!
– Здравствуйте!
– Ну, ты вот чего… зараз в это дело не лезь… – останавливаясь среди улицы, попросил Макар. – Я сам с этим разберусь, зараз не до этого. Ежели б это вчера началось, а то я уж обтерпелся… погожу чудок, потом… Сердцем к ней присох… А то бы давно… Ты куда идешь, в Совет? – перевел он разговор.
– Нет, хочу зайти к Островнову. Охота мне с ним в его домашнем производстве поговорить. Он умный мужик. Я хочу его завхозом устроить. Как ты думаешь? Хозяин нужен, чтобы у него колхозная копейка рублем звенела. Островнов, как видно, такой.
Нагульнов махнул рукой, осердился.
– Опять за рыбу деньги! Дался вам с Андреем Островнов! Он колхозу нужен, как архиерею это самое… Я – против. Я добьюсь его исключения из колхоза! Два года платил сельхозналог с процентной надбавкой, зажиточный гад, до войны жил кулаком, а мы его выдвигать?
– Он – культурный хозяин! Я что же, по-твоему, кулака охраняю?
– Ежели б ему крылышки не резали, он давно бы в кулаки влетел!
Они разошлись, не договорившись, крепко недовольные друг другом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?