Текст книги "История рассказа"
Автор книги: Михаил Веллер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Михаил Веллер
История рассказа
1
В тот вечер в общежитии я был устал, несколько даже измучен и опустошен. Я отвечал за проведение интернационального вечера встречи со старыми большевиками, и хлопот и нервотрепки было вполне достаточно: доставить ветеранов, собрать к сроку народ, принести стулья в холл, договориться с выступающими в самодеятельности, преодолеть, так сказать, недостаток энтузиазма у отдельных студентов, с тем чтобы обеспечить их участие, и т.д. И вот мероприятие благополучно закончилось…
Друзья мои исчезли по собственным делам. Идти одному к себе (я снимал комнату в городе) не хотелось. Хотелось тихо посидеть с кем-нибудь, поговорить, отвести душу.
Итак, началось все банально – в комнате общежития, за бутылкой дешевого вина, с не слишком близким человеком.
Он растрогал меня беспричинным и неожиданным подарком – книгой о походах викингов, об интересе к чему я незадолго до того обмолвился вскользь. Нечастый случай. Я прямо растрогался.
Весна была какая-то безысходная. Мне тогда был двадцать один год, моему новому другу (а через несколько часов мы чувствовали себя безусловно друзьями, – я, во всяком случае, так чувствовал, – причем дружба эта находилась в той отраднейшей стадии, когда два духовно родственных человека определили друг друга и процесс взаимораскрытия, еще сдержанный, с известным внутренним недоверием, все усиливается, освобождаясь, с радостным и поначалу удивленным удовлетворением, проистекающим из того, что обнаружил желаемое, в которое не совсем-то и верил, и внутренние тормоза плавно отпускаются навстречу все растущему пониманию, и понимание это тем приятнее, что суть одно с доброжелательным, позитивным интересом человека еще не познанного и не познавшего тебя и делающегося своим, близким, на глазах, в душе которого все, что говоришь, созвучно собственному пережитому, и он, по всему судя, испытывает все то же сейчас, что и ты) двадцать, и мы оба подошли к тому внутреннему пределу, когда назрело пересмотреть воззрение юности – у людей сколько-то мыслящих и чувствующих процесс часто довольно болезненный, эдакая ломка. Нам обоим не повезло в любви, у него не ладилось со спортом, у меня с комсомольской работой, оба потеряли первоначальный интерес к учебе… мы чувствовали себя хорошо друг с другом… А поскольку говорить сразу о себе неловко, равно как и расспрашивать другого, мы с общих мест перешли к разговору о третьих лицах; вернее, вышло так, что он рассказывал, а я слушал. И рассказ, и восприятие его, были, конечно, созвучны нашему настроению. Настроение, в свою очередь, определялось, помимо сказанного, обстановкой: бутылка, два стакана и пепельница с окурками на застеленном газетой столе под настольной лампой с прожженным пластиковым абажуром, истертый пол, четыре койки в казенных одеялах, словари и книги на самодельных полках, чьи-то носки на батарее, за окном ночной дождь, и звуки танцев из холла этажом ниже.
Услышанная мною история была такова.
Человек, живущий в этой же комнате, – стало быть, приятель моего нового друга, – прекрасная душа, полюбил хорошую девушку со своего курса. Они собирались пожениться. Но другая девушка с этого же курса жившая в общежитии, его прежняя любовница, устроила публичный скандал с оповещением различных инстанций и изложением бесспорного прошлого вероятного будущего в лицо неподготовленной к такому откровению невесты. Убитая невеста перестала являться таковой. Виновник всего, человек тихий, славный и деликатный, чувствовал себя опозоренным, в депрессии неверно истолковывая молчаливое сочувствие большинства окружающих; всюду ему чудились пересуды за спиной, – здесь-то он был отчасти прав, – и жизнь ему сделалась несносна. Он решил уйти из университета – что вскоре и действительно сделал.
И еще я услышал, что после школы учился он в летном училище. В одном полете двигатель его реактивного истребителя отказал. Он не катапультировался, спасая от катастрофы людей и строения внизу. Он умудрился посадить самолет без двигателя, хотя по инструкции этот самолет без двигателя не садился. После посадки самолет взорвался. Чудом оставшись в живых, изувеченный, он долго лечился. Потом у него открылся туберкулезный процесс; после госпиталей он год провел по санаториям. К службе в авиации был больше непригоден. После этого он поступил в университет, который сейчас и собрался бросать из-за невыносимо сложившихся обстоятельств: рухнуло все.
Любовь и расстроившийся брак – как нельзя более близкое мне на этот момент – настроило частоту восприятия. Я принял случившееся внутри себя, сокрушаемая жизненная стойкость растравила душу, высокое мужество прошлого поразило воображение, закрепив, зафиксировав все.
Собственно, это был готовый материал для повести, и воспринятый, казалось, достаточно глубоко, чтобы переплавляться в подсознании.
Я увидел этого человека (то есть заметил специально впервые) через несколько дней. Он бы невысок, хрупок, светловолос, с предупредительными без угодливости манерами. Говорил тихо и немного, улыбка у него была неуверенная, застенчивая, болезненная какая-то – и вместе с тем открытая и подкупающая. Пожалуй, будет вернее сказать – готовность стать открытой, если будет уловлено чувство искреннего расположения в собеседнике, – вот что в ней подкупало. Я никогда не слышал, чтобы он смеялся. В целом он очень располагал к себе.
Я узнал у него позже, что тот последний вылет на самом деле был с инструктором, на учебной реактивной машине со сравнительно невысокой скоростью. Двигатель отказал при заходе на посадку. В кабине появился запах гари. Сажал инструктор. Они успели выскочить и отбежать несколько метров, когда самолет взорвался. Так что на его долю в этом ЧП героизма, строго говоря, не приходится.
Эту историю, насколько мне известно, кроме меня от него слышали только раз друзья по комнате.
Если б я не услышал ее впервые от другого, в романтизированном варианте, все восприятие, естественно, выстроилось бы несколько иначе.
2
В тот же вечер (идя домой, я «художественно размышлял» об услышанном) в сознании моем к этой истории подверстался еще один случай, слышанный примерно годом ранее.
В другом общежитии, на чьем-то дне рождения, в большой, голой и неуютной комнате с каким-то казарменным освещением, – я был приглашен близкой приятельницей, с которой в недавнем прошлом мы были влюблены друг в друга – коротко и несинхронно: капризные следы приязни не изгладились до конца.
Речь шла о людях малознакомых – мы перекидывались послеприветственными фразами, и только. Он – рано жиреющий, невыбритый, подслеповатый в очках, при этом насмешливый, эгоистично-добродушный и мягко-уверенный; она – небольшая, худощаво-стройная, смуглая брюнетка, нервная, пикантно-вульгарная, с хрипловатым голосом и тоже с какой-то неопрятцей. Узнав об их близости, я испытал удивление, сдобренное букетом неприязни, высокомерия, разочарования, ревности – на мой взгляд, они не подходили друг другу; к нему я относился в глубине души свысока – если можно взгляд мельком считать отношением, но на этот-то краткий момент отношение появилось! – а она мне немного нравилась – не настолько, чтоб это имело какие-то конкретные следствия, не видя, я никогда не вспоминал о ней, пожалуй, – но немного нравилась, так, вообще.
Далее моя приятельница излагала: она ради него разошлась с мужем, а он, подлец, не хочет на ней жениться, а она после черт-те какого от него аборта никогда не сможет иметь детей, а он, подлец, тем более не хочет на ней жениться. Но в голосе мой приятельницы звучала «половая солидарность», выглядела эта пара не слишком привлекательно, и основным ощущением у меня осталось ощущение чего-то нечистого – без особого сочувствия, тем паче сознания обычной трагедии рядом с тобой.
Но отвлеченно, теоретически, ситуация эта закрепилась в глубине сознания. И в глубине сознания в абстрагированном виде она была облагорожена – юношеское стремление к романтизации.
3
Юношеское стремление к романтизации, пожалуй, завело меня в конечном счете в психоневрологический диспансер.
По мере накопления информации количественные изменения, как им и полагает, перешли в качественные, и выяснилось со всей неотвратимостью, что мир устроен неправильно и скверно. Мир был бессмыслен в изначальной основе своей, и это съедало личность безысходным отчаянием. Люди были дурны и безнравственны – хотя когда не думал об этом, они бывали часто очень симпатичны, – я тянулся к людям, одиночества не переносил.
Короче – мне хотелось послать все к чертовой матери и уехать как можно дальше и делать там что-нибудь такое простое, сильное и настоящее например, бить котиков на Командорах (по секрету – у меня и сейчас бывает такое желание, только слабее). Но мне не хотелось менять университет на армию – я стал хлопотать об академотпуске. И, пройдя через пинг-понг ряда мест, поставил докторицу, рыжую веснушчатую симпатягу, перед дилеммой: или я получаю академотпуск, или на повышенную свою стипендию покупаю себе в комиссионке ружье с патроном и пишу прощальное письмо. (Вообще все это история довольно комическая. Через пару дней в общежитие пришла медсестра и, постучав в комнату напротив моей, где я как раз сидел в гостях и пил чай, стала расспрашивать меня, не знаю ли я меня из комнаты напротив и не замечал ли за мной в последнее время странностей в поведении, на что я отвечал, что со мной, по моему мнению, очень плохо; прочие присутствующие сидели с неподвижными, изредка дергающимися лицами. Позднее, по мере приближения сессии, по протоптанной мной тропинке отправились за академотпуском четверо коллег; пятый был встречен гомерическим хохотом и просьбой оповестить, что план по филологам университета выполнен и местов нет.)
Около месяца я ходил на своего рода оздоровительные процедуры, проводя в гостеприимном заведении время от десяти до трех дня. Бесплатное двухразовое питание позволяло мне экономить стипендию для нужд более веселых. Среди реквизита пылилась гитара – я учился играть (и научился, на горе всего этажа общежития), и даже удостоился предложения выступить в концерте самодеятельности больных; известие, что я играю в концерте самодеятельности сумасшедшего дома, сильно подействовало на знакомых, – но в действительности я только выступил подставным за команду медперсонала диспансера на каких-то соревнованиях по стрельбе. Медперсонал был расположен ко мне и тактичен, но так до конца и не смог взять в толк, какого лешего мне не хватает, подозревая в тайном умысле. Однако к моим планам трудоромантитерапии врачи относились одобрительно, находя их весьма здравыми; и вздыхали.
В процессе такого лечения я подвергся беседе с психологом – тихой, тактичной, незаметно-милой девицей лет тридцати, с тренированным выражением отсутствия глубинной грусти. Беседа проводилась на тему: несчастная любовь, причиняющая страдания, – это любовь не к человеку, а к собственному чувству. Я энергично защищался, скоро вывалив на доброго психоаналитика не очень хорошо усвоенные отрывки из Фрейда и Спинозы, и блокировал противную сторону. Душеспасение заглохло. После чего мне предложили систематизировать картинки с простейшими предметами, обозначить условными рисунками и восстановить десяток продиктованных слов и еще ряд слов запомнить. Заключения этих тесто я не знаю.
Академотпуск был получен.
4
И вот – лето. Иссык-Куль. Вечер.
Еще тепло, но прозрачно-черный воздух холодеет с каждой минутой горы.
Танцплощадка – бетонированная, окруженная скамейками, за ними ряд кустов; фонари, музыка по трансляции. Только молодежь, девушек гораздо больше – танцуют многие друг с другом. Свитера, брюки – одеты в основном по-походному. Все трезвы – со спиртным туго, – но весело, запах большой воды, вдоль побережья теряются огни кемпингов. Приезжают сюда обычно дней на десять-пятнадцать, знакомства припахивают р-рымантикой, головы легки и кружатся – хорошо.
Оцениваю себя глазами окружающих: элегантно-экзотичный тут костюм (светло-серая форма ленинградских стройотрядов шестьдесят седьмого года), белый банлон, свежая полубороденка – симпатичный мальчик.
Стесняюсь, однако, держусь скованно – и напускаю на себя разочарованно-скучающий и загадочно-замкнутый благородный вид. Во-первых, танцевать я еле умею – а хочется, естественно. Во-вторых, развязность моя часто сменяется застенчивостью – как сейчас, – дело обыкновенное. В-третьих, со вчерашнего вечера я вообще не могу внутренне раскрепоститься. Дело в том, что меня, беспризорного «дикаря», приютили на свободную койку в свою комнату четыре девчонки. И когда трое – в их числе инициаторша благодеяния – вышли перед сном мыться, четвертая, глядя в глаза, довольно спокойно пообещала: «Замерзнешь ночью – приходи, согрею». Несколько обалдев и обмерев внутренне, я – внешне – сказал «обязательно» в таком же тоне – и не пришел: среди четырех разбитных девочек я чувствовал себя несколько затравленно, несвободно – к сожалению, пожалуй, двоих из них и к гораздо большему сожалению своему; примешивалась и проблема буриданова осла, сдобренная забавно-тупой формой тактичности: я чувствовал некое моральное право на себя той, которая, собственно, поселила меня сюда, но не считал гарантированным, что она не выпихнет меня из своей постели, если я туда полезу, а принять в ее присутствии приглашение другой затруднялся, – присутствие же еще двоих усугубляло положение; в таком пикантно-анекдотическом бестолковом положении я был в первый раз в жизни (и в последний). И ни одна из них не была так чтобы слишком хороша.
(Все это время я не переставал любить другую, далекую.)
Танцы продолжаются. Стою. Раз пригласил замухрышку поскромнее.
Одна девушка выделяется – в светло-кремовом брючном костюме (очень по моде), тоненькая (даже излишне худощава), прямые каштановые волосы (негустые) по плечам, личико милое (и заурядное: отвернись – забудешь).
Приглашаю ее на твист (который танцевать в общем не умею). Нерешительный полуотказ: она не умеет; во мне сразу появляется отрадное превосходство, настроение и уверенность повышаются: я вас научу. Голос у нее не красивый; у очень женственных натур случается мелодичный высокий голос, очень плавный на интонациях, буквально льющийся из горла без обрывов; у нее не такой, обычный голос.
Учу ее твисту – зрелище жалковатое. Но она мила и сама по себе выделяется, я тоже; на нас смотрят с чувством много больше положительным, чем усмешливо. Мое тщеславие польщено.
Следующий танец медленный – нечто вроде танго. Тихонько переступаем рядом, прикосновение ее рук и талии под моей рукой отчуждено. Кисть ее руки в моей длинная, худая, влажноватая и при своей безучастности на ощупь неприятна. Двигаемся мы с моей партнершей плохо, контакта движения не возникает; держится она деликатно-сдержанно, но чуть улавливается некоторое внутреннее раздражение; я теряюсь, внутренняя связанность начинает вновь увеличиваться. Пытаюсь задержать, изменить этот процесс, пробую с подобающе-нейтральных фраз завязать разговор – без успеха. Ясно уже – знакомство не состоялось, но во внешней части сознания еще не исчезла надежда (действие некоторой инерции восприятия и спекулятивной подстановки желаемого за действительное).
На следующий танец мне отказано – в деликатно-милой форме, но голос недвусмысленный.
Отхожу за край, курю. Делается грустно, какая-то возникает отверженность. Уязвленное самолюбие, несбывшаяся надежда – пусть маленькая, незначащая, но когда она разбивается, то в этот самый момент из почти ничего превращается мгновенно и неощутимым образом в нечто значительное. Девушка в общем-то хороша, сейчас она больше чем просто нравится мне: я задет, горечь гордости и обиды просачивается; растраву души можно было бы сформулировать примерно так: «Разве ей не ясно, что я хороший; я, хороший, не нужен ей… как неправильно и плохо все устроено».
Она ничего, ничего не понимает… Она не знает, кто я, какой я, какая жизнь за мной…
И по нередкой привычке, как фразы поручика Ромашова, играю внутри себя, ориентируясь на нее, историю: я герой-курсант, у которого заглох в полете двигатель истребителя и который не катапультировался, спасая бог весть что внизу, и посадил самолет, чудом выжив после взрыва его на земле, и списан навеки из родной авиации, и трагическая любовь заставила меня страдать в сумасшедшем доме и бросить университет, а вот сейчас я полюбил по-настоящему впервые и с первого взгляда. (В психологии, вроде, подобные явления классифицируются как «косметическая ложь».)
Я танцевал с ней еще раз и нескладно как-то пытался изложить эту версию – без признаков сочувствия и успеха. Она не была расположена выслушивать, я в волнении говорил ненатуральным голосом – одно другое усугубляло.
Танцы кончились быстро.
Она прошла к юноше – видимо, ждавшему ее. Они ушли обнявшись. Выглядел юноша никак; я, по моему убеждению, производил более выгодное впечатление. Вслед им я пережил быстро улетучивающуюся сложную смесь тоски, разочарования, высокомерного презрения, зависти, злости и тихой жажды чисто плотских ощущений. Через минуту это состояние утеряло конкретную направленность, и исчезло уже в обобщенной форме (кроме своего последнего пункта) тем скорее и легче, что подошли мои попечительницы, и возник веселый разговор – треп, и мы поли к себе, и рядом были готовые разделить мои чувства – кои я и оставил самому себе со смутным сознанием собственной незадачливости и спекулятивными морализаторскими построениями в пользу целомудрия.
5
Он говорил обо всем с циничной издевочкой и писал стихи о паладинах и принцессах. То был человек веселый, слабый и несчастный, принадлежавший к числу тех, у кого вроде бы все в общем не хуже, чем у других, но имеется в их характере некая черта, которая помимо их воли и сознания отравляем им жизнь. Он был привязчив – но привязанности его были неуверенно-непрочны при ласковости; по обыкновению он прикрывал неуверенность иронией, сарказмом. Его нельзя было обидеть – он уходил раньше, чем чувствовал только возможность неприязни; при своем грязном языке был крайне тактичен. Он сходился с людьми быстро и готовно без назойливости – потребность в привязанности была постоянна, и так же постоянно рвались прежние связи: его болезненно-самолюбивая и неуверенная натура не могла быть стойкой. Стихи его – жестоко-романтические, литературные, юношеские свидетельствовали о возвышенных идеалах чувствительной души. Картины гуаши и акварели на опять же жестоко-романтические темы условно-примитивные по технике, которой он и не мог обладать, но замысел бывал не банален, а композиция и сочетания цветов изобличали вкус. Выглядел он так: высокий – впечатление больше от худобы и разболтанности, в дешевом несвежем костюме, с маленькой блеклой челкой и ранними залысинами, за очками в тонкой золоченой оправе глаза с ехидцей, с ехидцей же тонкогубая улыбка и в точности соответствующий им голос. За ним не было известно никаких любовный историй – а менее всего он был склонен к аскетизму. Он пил. Дважды вскрывал себе вены – второй раз, прежде чем перевязать его и вызвать скорую, ребята набили ему морду. Лечился от алкоголизма, от психостении, дважды был отчисляем из университета – второй раз окончательно. Симпатий он не вызывал – производил впечатление какой-то нечистоплотности, полной ненадежности и при известном изяществе развязного поведения не был обаятелен.
Мы оба любили бывать в гостях в одной и той же комнате – не по-общежитски уютной и на редкость нешумно-гостеприимной. Книги стояли аккуратными рядами, пол блестел, даже висел коврик на стене. Гостей кормили по-домашнему пахнувшим варевом, и вообще окружали всегда какой-то атмосферой желанности. Хозяйка была добра и обладала редким талантом слушать: слушать, будучи естественно и органически настроена именно на твою волну, и сопереживая искренне и тактично – и – вот удивительно! именно таким образом, как тебе в этот момент было приятнее.
Он подарил ей одну свою картину (внешне, надо сказать, к художеству он не относился всерьез). Картину прикнопили на стенку, – и, пожалуй, всем она немного понравилась.
Лист приблизительно 0.7х0.9, густо-синий сверху и желтый конус света в нижней половине от фонаря на черном столбе, смещенного от центра вправо. Справа и чуть ближе столба – тонкая фигура девушки в белом брючном костюме, с черной сумочкой на ремне от плеча и черными прямыми волосами ниже плеч, лицо отвернуто. Левее и дальше от фонаря – юноша в стилизованном старинном костюме, со шпагой на перевязи, златокудрый и печальный. За ним, в синей тьме – парусник у набережной, углы и крыши многоэтажных домов и фигура на постаменте – памятник с простертой по ходу корабля рукой.
Я увидел ее впервые через несколько дней по возвращении из академотпуска, спустя полгода после микрособытия на танцах. И полуусловно нарисованная фигура девушки – клешенные брюки белого костюма, свободно лежащие волосы, все под фонарным светом в темноте – ассоциативно к той девушке с Иссык-Куля и всей внутренне сыгранной тогда истории присовокупила эту картинку и все с ней связанное.
И материал (хватило бы на повесть – но подсознательно я ориентировался на рассказ) как художественно нечто стал завершен, – в условиях, сходных с теми, в которых и возник: вечер, и в общем некуда пойти, комната общежития с тихой и доброжелательной атмосферой.
Он хранился в уголке сознания, как яйцо в яичнике.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.