Текст книги "Институтки"
Автор книги: Надежда Лухманова
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Глава XI
Великий пост. – Салопова в роли духовной путеводительницы. – Ужасный сон Бульдожки
Прошел Новый год с посещением родных и новогодними подарками, пришло Крещение, накануне которого Салопова в полночь ходила как привидение по классам, дортуарам, коридорам и всюду с молитвой ставила мелом кресты. Почернел снег в старом саду, повеяло весной, под окном громко зачирикали воробьи, настал Великий пост. Старший класс говел с особенным благоговением, почти все давали какой-нибудь обет и строго исполняли его. Ни ссор, ни шалостей не было.
Если сгоряча у кого-нибудь срывалось обидное слово, то она шла просить прощения у обиженной, и та смиренно отвечала ей: «Бог тебя простит». В день исповеди все девочки ходили торжественные и задумчивые.
– Душки, кто помнит, не совершила ли я какого особого греха за это время? – спрашивала маленькая Иванова.
– Ты на Масленицу объелась блинами… – отвечал ей из угла укоризненный голос Салоповой.
– Правда, правда! – Иванова хваталась за грудь и вытаскивала из-за выреза платья «памятку» – длинную узкую бумажку, на которой отмечала все свои грехи.
Девочки вообще записывали перед исповедью все свои грехи на бумажку, чтобы не утаить чего-нибудь перед священником.
– Салопова, должна я сказать батюшке, что я его лиловым козлом назвала, когда он пришел в новой рясе? – спрашивала тихонько Евграфова.
– Должна, непременно должна, плакать и каяться надо тебе за твое сквернословие.
– Салопова, поди сюда, – молила ее Бульдожка, – у меня есть секретный грех.
Салопова шла с нею за черную доску.
– Душка Салопова, только мне стыдно, ты никому, никому не говори!
– Все равно, Прохорова, там, – Салопова указала на потолок, – все тайное станет явным! Лучше скажи теперь.
– Салопова, мне очень стыдно, нагнись, я тебе скажу на ухо. – Салопова нагнулась. – Вот видишь ли, – шептала Бульдожка, – я видела во сне, что я иду по лестнице в одной юбке, нижней, и босиком, и встречаю Дютака, а он будто вот как мой папа дома, в халате и туфлях, мне так стало стыдно, я от него, а он за мной, я от него…
– А дальше что?
– Дальше ничего, я проснулась вся в поту, и так мне стыдно стало, ужас!
– У тебя все, Прохорова, шалости на уме. Вот мне всегда что-нибудь возвышенное снится, а ты – в одной юбке перед учителем! Была на тебе кофта?
– Не помню, Салопова, но, кажется, не было…
Салопова всплеснула руками:
– Без кофты перед мужчиной! Скажи непременно батюшке и положи сегодня вечером от себя двадцать поклонов…
Вообще, во время поста Салопова приобретала вес и значение, становилась авторитетом. Она знала все: какому святому молиться, от каких грехов отгонять козни дьявола и к какой категории принадлежит грех – к легкой или тяжкой.
Когда наконец бедный отец Адриан, весь красный, усталый, вышел из церкви, оба кармана его рясы оттопыривались, потому что в них он нес грехи всего класса, написанные на длинных листках. Кроме устной исповеди, девочки еще и трогательно просили его взять «памятку».
На седьмой неделе Великого поста старший класс был занят «христосными мячиками» – так назывались красивые шелковые шарики, которыми выпускные христосовались с «обожаемыми». Христосный мячик был типичной институтской игрушкой – красив, дорог и совершенно бесполезен. После того как ребенок подержал его в руках или покатал по полу, мяч немедленно пачкался и терял свой нарядный вид.
Прежде всего для такого мячика нужно было достать гусиное горло, хорошо вычищенное, высушенное. Такое горло доставали через горничных, и оно стоило иногда до рубля, смотря по нетерпению и богатству девочки. В него насыпали горох, который потом звенел внутри мячика, и после обматывали сперва грубыми нитками, а затем мягкой бумагой. Когда мячик достигал желаемой величины и безукоризненно круглой формы, по его, так сказать, экватору и меридиану на равном расстоянии втыкались булавки, затем между ними натягивали плотный шелк. Шелк натягивался по задуманному рисунку; самый простой и быстрый составлял шахматные квадратики в два цвета, самый трудный – золотисто-желтые звезды по темному фону.
Маша Королева была всегда особенно завалена заказами христосных мячиков. Насупив брови, помогая себе языком, терпеливая и аккуратная девочка достигала высот искусства.
Франк, всегда порывистая, тоже хваталась за работу, воображение ее горело, она хотела изобразить летящую комету, хвост которой был из огненных искр. Работала она усердно. Фон у нее был – ночное синее небо, для этого весь мяч был покрыт зеленовато-синим шелком, а на нем местами выложены неправильные серо-черные круги. «Дождь ливмя льет, несутся тучи!» – мысленно декламировала себе девочка…
За ее спиной остановилась Бульдожка и выразила на своем лице такое удивление, что к ней примкнуло еще несколько любопытных.
– Хорошо? – спросила Франк, не оборачиваясь.
– Н-н-недурно, н-н-ничего, – заикаясь тянула Бульдожка.
– Да ты вглядись! Вот видишь это… – она указала пальцем на комету.
– Да нечего мне растолковывать, сама вижу, это лиса бежит. Только почему это у нее из хвоста кровь?… Охотника-то ведь нет?
– Лиса? Это лиса?! – задыхаясь кричала Франк.
– Да и деревья у тебя странные, – вставила другая, – круглые, серые, без стволов.
– А трава синяя. Или это вода? – спросила третья.
– Это… это… – Франк от злости не находила слов… – это вы все дуры, где тут лиса?! Где деревья?! Это ночь в грозу и комета, несущаяся по небу!
За ее спиной раздался дружный хохот.
Подвернувшаяся Иванова вдруг выхватила из рук Франк мячик и побежала с ним по классу.
– Глядите, глядите, метеор летит, комета! – Франк погналась за Ивановой, но дорогу ей преградила высокая, неуклюжая, но чрезвычайно добрая и разумная Кадьян.
– Оставьте, Франк, – она всем говорила «вы», – пусть тешатся, ведь мячик действительно не вышел, я его видела. Помогите-ка мне лучше написать поздравительное письмо, мне надо такое… особенное… чтобы красиво вышло.
– Сейчас, сейчас! – Франк в эту минуту перехватила руку зазевавшейся Ивановой и отняла у нее мячик.
Взглянув на свою комету, она вдруг сама разразилась веселым, звонким хохотом.
– Бульдожка, а ведь ты права, это совсем, совсем лисица… Кто хочет кругляш с горлом? Кто хочет?
– Я, я, я, я! – послышалось со всех сторон. Мячик полетел вверх, его кто-то подхватил и принялся разматывать шелк, не вдохновлявший новую искусницу.
* * *
Яйца девочки сами не красили, вообще всякая «пачкотня» была им строго запрещена, но они все-таки умудрялись достать чистых яиц, сваренных вкрутую, и Женя Терентьева, талантливо лепившая и рисовавшая, делала для своих друзей рельефные картинки. Рисунок из теста накладывался на яйцо, а затем разрисовывался красками.
В Страстную субботу всем девочкам, имевшим родных, присылали из дома по целой корзине провизии. Тут всегда были кулич, пасха, яйца, фрукты, конфеты и так далее. Все делилось на группу, чтобы разговеться с друзьями, и из всего присланного делалась складчина.
Перед заутреней все снова просили друг у друга прощения, умиленные, кроткие, очень голодные, так как постились не в шутку, а по всем правилам. Все ждали с нетерпением благовеста к заутрене; праздничные платья, тонкие передники, пелерины и рукава, тщательно причесанные волосы придавали всем милый, нарядный вид. В пасхальную ночь старшим дозволялось не ложиться; вернувшись от вечернего чая, они сидели группами, расхаживали по коридору, и кто-нибудь беспрестанно бегал вниз по парадной лестнице и приносил известия о том, который час и пришел ли в церковь батюшка.
– Душки, ведь это наша последняя Пасха в институте, – сказала Пышка, подходя к группе, сидевшей у лампы на сдвинутых вокруг табуретах.
– Что-то Лосева поделывает? – вздохнула Вихорева, бывшая особенно дружна с нею.
– Кто последний писал ей? – спросила Екимова.
– Очередная Салопова.
– Салопова! Салопова! – закричали из кружка.
– Да она же не говорит, – ответила за нее Иванова, – ведь она со Страстного четверга ничегошеньки не ест и ни с кем не разговаривает.
– А знаете ли, медамочки, может, она и в самом деле святая!
– Ну да, святая! Отчего же она чудес не делает?
– Тс-с, тс-с, что вы, какой грех говорите! Вот нашли разговор для Страстной субботы.
– А у кого корзина для Грини?
– У Екимовой! – И десять голосов закричали сразу: – Екимова! Екимова! – другие бросились к ней, прося показать им корзину. А корзина была действительно чудом искусства: простая, лучинная, она была обтянута голубым и розовым коленкором; внутри лежала белая вышитая рубашечка, русская, с косым воротом, черные бархатные панталоны, расшитый шелками поясок, а затем пестрый шелковый христосный мячик – «писанка» работы Терентьевой – и масса разных «штучек»; все это было сработано, пожертвовано «тетями», державшими свой обет, данный Лосевой.
В первый день праздника все ждали своего приемного сына. Лосева, поддерживаемая всем классом письмами, советами, ласками, воспитывала своего брата и справлялась дома с хозяйством, как настоящая мать семейства.
– А знаете ли что, медамочки? Ведь мы встречаем славную Пасху. Иванова, запиши-ка в свою хронологию нынешний год; в нем была большая междоусобная война, выигранная рыжим полководцем, и один мирный договор двух враждующих партий.
– Ты, Терентьева, верно, опять что-нибудь путаешь, я ничего подобного не знаю!
– Да ты подумай, Иванова, подумай!
– И думать не хочу, все это глупости! Да и нет никакой новой хронологии.
– Да ты это о чем? – пристали к Терентьевой другие.
– Я говорю о победе Франк над всеми вами в истории с Метлой и о примирении нашего класса с Нот.
– А знаешь ли, Терентьева, – Франк задумчиво посмотрела на запертую дверь комнаты классной дамы, – я ужасно рада, что мы с ней примирились, доктор говорил нашим, которые были в лазарете, что она недолго проживет.
– Да что ты, Франк! – девочки приблизились к ней.
– Верно. Он говорит, что у нее чахотка и что только полное спокойствие даст ей небольшое облегчение, так и слава Богу, что теперь ее никто не дразнит и не изводит.
В это время дверь комнаты Нот открылась и она сама появилась в новом синем шелковом платье и белой кружевной наколке.
– Rengez vous, rengez vous, mesdemoiselles, – à l’église, à l’église![141]141
Стройтесь, стройтесь, мадемуазель, – в церковь, в церковь! (франц.)
[Закрыть]
Первый удар большого колокола домашней институтской церкви послал эхо по всем коридорам и спальням. Девочки вскакивали с мест, взволнованные, но серьезные, спешно строились парами, и вскоре весь институт стоял в домовой церкви.
– Я особенно люблю вот эту минуту, – шептала Русалочка, прижимаясь к Франк, когда, обойдя весь средний коридор, «искавшие Христа» остановились на паперти перед церковными дверями, – я верю в чудо, и всякий раз, когда услышу «Христос воскресе», мне так страшно и так радостно, точно вот-вот между нами явится воскресший Христос.
Франк тихонько пожала холодные, дрожащие пальчики Русалочки. Когда хор грянул «Христос воскресе», они первые поцеловались, у впечатлительной, нервной Русалочки по щекам текли слезы.
– Ах, душка, ах, душка, – шептала она, – когда я подумаю, что скоро выпуск и я снова увижу свой Кавказ, я готова плакать и смеяться. Господи, как хорошо!
Из церкви старшие, уже не соблюдая пар, здороваясь с встречными, христосуясь, бежали в столовую, там ожидал их чай, казенный кулич, пасха и яйца; каждая знала, что там, в дортуаре, начнется настоящее разговенье вкусными домашними припасами, но тем не менее голод брал свое, все ели и находили все вкусным.
– М-r Минаев! Христос воскресе! – и Надя Франк, подкараулив инспектора на парадной лестнице, присела перед ним, подавая христосный мячик.
Инспектор, одетый по случаю первого дня праздника в вицмундир[142]142
Вицмундир – форменный фрак гражданских чиновников.
[Закрыть], с комическим недоумением держал в руках христосный мячик, не зная, что с ним делать.
– Это ваша работа? Вы такая рукодельница? Прелестно!
Франк молчала, краснела и снова приседала, не имея сил признаться, что она выменяла у Пышки этот мячик на два апельсина и кусок сладкого пирога.
Глава XII
Черчение карт. – Последнее слово учителей. – Первые туалеты. – Публичный экзамен. – Обед выпускных
После Пасхи в старшем классе принялись чертить карты. Это было дело серьезное, и поручалось оно людям сведущим. Чтобы хорошо вычертить карту на черной классной доске, надо было обладать многими дополнительными знаниями, не имеющими ничего общего с географией. Каждую карту чертил «мастер» при помощи двух «подмастерьев». Тяжелую доску снимали с мольберта, клали на стулья и губками мыли теп лой водой с мылом, затем, дав ей просохнуть, обливали ее сахарной водой, отчего она делалась блестящей. Затем «мастер» распределял географическую сетку и ставил градусы долготы и широты, а «подмастерья» толкли мел и разводили его молоком – получалось месиво, густое, как манная каша.
«Мастер» чертил тонким мелом контуры карты, «подмастерья» с помощью кисти обводили их, тщательно прорисовывая все извилины толстым слоем меловой каши; затем наносились реки и снова обводились, тонко у истока и толсто в устьях, причем в кашицу для рек подмешивалась берлинская лазурь, потом города, обозначаемые крупными красными лепешками. Горы чертились особенно бугристо, с рельефом. Карта получалась цветная, оригинальная и на первый взгляд красивая. Так приготовлялось пять частей света и отдельно Россия, с разделениями по губерниям; тут царствовала пестрота невообразимая, так как каждая губерния имела свою краску.
Целыми днями по всему институту гремели инструментами, репетировались пьесы для экзамена. По вечерам в учительской спевались хоры. Попов надрывался из-за декламации и требовал завываний на все лады. Лафос бегал по классу и шипел про себя: «Sacristipristi…»[143]143
Черт побери! (ит.)
[Закрыть], слушая, как девочки перевирали Расина[144]144
Жан Расин (1639–1699) – знаменитый французский трагический поэт-классик.
[Закрыть] и Корнеля[145]145
Пьер Корнель (1606–1684) – французский драматург.
[Закрыть]. Зверев бранился больше прежнего.
– Ну чего вы как угорелая кошка мечетесь, – говорил он Екимовой, когда та бегала палочкой по карте, отыскивая «стольные» города.
В рекреационной зале раздавалось по целым часам: «Un, deux, trois, un, deux, trois, saluez, trois pas arrière, trois pas en avant!»[146]146
Раз, два, три, раз, два, три, кланяйтесь, три шага назад, три шага вперед! (франц.)
[Закрыть] Там учили девочек стоять, сидеть, подходить к столу, брать билет и уходить. Ни один любительский спектакль не имел столько репетиций, как публичный экзамен. По вечерам весь институт выводили в коридор и на парадную лестницу и там расставляли все классы по очереди; на каждой ступеньке по второму этажу от швейцарской и до самой залы стояло по две воспитанницы. Корова бегала взад и вперед, равняла девочек, сходила вниз и снова поднималась наверх, изображая из себя высокопоставленную особу; она хлопала в ладоши в те моменты, когда пора было девочкам приседать, и те опускались низконизко, с ровным жужжанием: «Nous avons l’honneur de vous saluer…»[147]147
Имеем честь приветствовать вас… (франц.)
[Закрыть] и так далее.
Только Степанов смеялся надо всем, проводил уроки как обычно и самым слабым грозил:
– Вот, честное слово, именно вас-то и вызову!
– Не вызовете, Павел Иванович, ведь вам же стыдно будет!
– Как мне? Как мне? Я добросовестно занимался, а вот глядя на вас, все ассистенты ахнут; я им так и скажу: вот поглядите – чудо девица, три года умудрилась слушать курс и не запомнить из него ни слова.
Ленивые трусили, они считали его способным на такую выходку.
С Русалочкой у Степанова завязались самые дружеские отношения. Он, общаясь с девочкой по нескольку часов в неделю, подметил и угадал то, чего не видели классные дамы, не разлучавшиеся с детьми, так сказать, ни днем, ни ночью. Он обрывал Чиркову, выставлял напоказ ее невежество, ее черствость и эгоизм, говорил с презрением о дружбе, которая порабощает и развращает; фразы его были всегда безукоризненно приличны, но метки и злы, как удары хлыста. Русалочку он, напротив, поддерживал, умел возбудить в ней самолюбие, он ласково глядел ей в глаза, смешил ее, давал массу поручений, спрашивал на каждом уроке, чем заставлял учиться, и девочка под его влиянием выправлялась и делала заметные успехи. Весь класс без слов понимал и одобрял поведение Степанова.
Наконец занятия в первом классе кончились, вывесили расписание экзаменов, и девочкам дали свободу, назначив для подготовки к каждому экзамену по нескольку дней. Учителя прощались на последней лекции, в которой каждый как бы резюмировал итоги целого года и говорил последнее напутственное слово. Все речи были напыщенны, шаблонны, только Зверев сказал правду:
– Учились вы почти все скверно, и это стыдно, потому что я преподавал вам отечественную историю; часто я был раздражителен и зол, но вы могли и ангела вывести из себя. Спасибо Франк, Вихоревой, Назаровой, Быстровой, эти были добросовестны. А впрочем, для жизни вам хватит и тех верхушек сведений, которых вы нахватались.
Степанов взошел в последний раз на кафедру и, когда все утихли, начал так:
О вы, чувствительные души, —
Разиньте рты, развесьте уши…
Весь класс покатился со смеху.
– А затем… – заговорил учитель серьезно, переждав смех, – прощайте, мои большие маленькие девочки;
жил я с вами ладно, и работой вашей я, за исключением нескольких, доволен. Идите в жизнь смело и помните одно – Майков сказал: «Где два есть только человека, там два есть взгляда на предмет». А я вам скажу – есть предметы, на которые у всех может быть только один взгляд, один и абсолютный, это на все, что касается чести и нравственности; в этих случаях не торгуйтесь с собою, не спрашивайте ничьего мнения; прямо спросите свою совесть – честно это или нет? И каждая из вас найдет в себе ответ. Поступайте согласно этому ответу. Ну, прощайте, дай вам Бог всего хорошего, не поминайте лихом своего учителя!
Степанов смахнул слезу и вышел из класса.
* * *
Наконец начались экзамены и рутинно, благополучно шли один за другим. Выпускницы были теперь почти без надзора. В пределах института они были свободны, ходили без спроса в дортуары, лежали днем на кроватях с книжкою, ходили учить в скелетную, в рекреационную залу и, занятые, уже более не придумывали никаких шалостей. Готовились девочки большей частью по двое: одна читает, другая слушает. По какому-то молчаливому соглашению было принято, чтобы хорошая ученица брала себе в пару слабую и таким образом невольно подгоняла ее.
В швейцарскую то и дело являлись маменьки в сопровождении портних и модисток. По лестницам проносили узлы и картонки. Девочки, в минуту отдыха собравшись гурьбой, рассматривали модные картинки, выбирали материи из кучи нанесенных им образчиков.
Когда одну звали к примерке, за ней бежал чуть не весь класс. По стенам в дортуарах на наскоро вбитых гвоздях появились пышные белые юбки с оборками и кружевами. Многие уже носили свое белье, спали в тонких вышитых кофточках, но главный восторг девочек вызывали цветные чулки. Желтые, черные, красные, синие ножки бегали по вечерам в дортуаре, стройные пестрые ножки прыгали на табуреты, влезали на шкапики.
Различие между бедными и богатыми при выпуске, как и при приеме родственников, ощущалось мало. Выпускные платья у всех были одинаковые, белые кисейные или тюлевые, воздушные, с одинаковыми широкими голубыми кушаками. Двадцать лет тому назад в таком платье девушка могла еще появиться на любом балу. Платья для визитов были разные, но качество материи, кружев, отделки еще не имело значения для неопытных институток, а потому каждой нравилось свое, выбранное по собственному вкусу. Затем шилось третье, повседневное платье, и выпускной гардероб большей частью кончался этим. Остальные наряды предполагалось шить уже дома. Корсетница, m-lle Emillie, приготовляла для всего класса корсеты по шесть рублей за штуку. Выпускные шляпки опять-таки были белые и очень сходные по фасону.
Баронесса Франк тоже появлялась в дортуаре. Наде шили очень недурной гардероб, потому что Андрюша отдал на это все свои скопленные гроши. Он сам бегал к модисткам, сам приходил примерять сестре ботинки и перчатки, сам выбирал ей шляпку. Ему хотелось видеть своего Рыжика нарядной. В маленькой квартирке матери, состоявшей всего из трех комнат, он таки ухитрился выкроить в столовой уголок и устраивал там для Рыжика кунсткамеру из «штучек».
Баронесса была хронически печальна и обижена: так как у нее не было ни экипажа, ни лакеев, то свет, конечно, был устроен неправильно и ничего в нем хорошего не было. Она всегда была в черном, ее шею и голову окутывал черный шелковый шарф, на платьях красовались остатки дорогих кружев, и потому высокая, с гладко зачесанными еще черными волосами, она казалась элегантной аристократкой. Пальцы у нее были желтые и длинные, глаза полузакрытые, губы бледные, говорила она всегда по-французски и как-то подавляла Надю, девочке всегда было боязно около матери.
Екимова и Аистова оставались пепиньерками; им шили белье, корсет и выпускное платье от казны в счет будущего жалованья и все делали так же, как у других. Обе девочки не имели родных, а потому не страшились перемен в своей жизни, а, напротив, радовались той относительной свободе и авторитету, которые они приобретали, поступая в пепиньерки.
Салопова уезжала прямо в монастырь, в Новгородскую губернию, где у нее какая-то дальняя тетка была настоятельницей. Еще две уезжали в гувернантки. К каждому выпуску в канцелярию института приходили письма с заявками на гувернанток. Начальство вступало в переписку, выговаривало жалованье, получало задаток, на который справляло первый необходимейший туалет девочки и ее отъезд.
* * *
Наступил страшный и желанный час. Девочки встали утром своего последнего институтского дня и в последний раз надели казенные праздничные платья, тонкие передники, рукава, пелеринки, причесались особенно тщательно; последний раз пошли они на общую утреннюю молитву, в столовую и оттуда, еле напившись чаю, бросились в классы через большую залу, где все было приготовлено к последнему акту институтской жизни.
От входной двери вдоль залы был оставлен широкий проход, устланный мягким красным ковром. Направо и налево крыльями шли по семь рядов красных бархатных кресел. В первом ряду посреди каждого крыла стояло одно золоченое кресло, выдвинутое несколько вперед. Перед первым рядом – столик с программами и тис ненными золотом билетами. Направо и налево – по два мольберта и на них большие черные доски с географическими картами. Затем, лицом к креслам, такими же двумя крылами, с проходом посередине стояли стулья для экзаменующихся девочек, а глубже – скамейки для второго класса и разных лиц, которым дозволялось присутствовать при публичном экзамене выпускных. Натертый, как зеркало, паркет, большие портреты в золоченых рамах, столы вдоль боковых стен, убранные розовым коленкором, с разложенными на них работами и картинами «кисти институток» – все придавало торжественный вид громадной комнате. А в окна глядело уже яркое майское солнце, мелькали тени проносившихся птиц; там, в глубине, старый сад трепетал распускающимися почками лип и берез, и жизнь звала девушек и обольщала их своими весенними чарами…
Зал наполнился классными дамами в шелковых синих платьях, забегали перетянутые «стрекозы», появились учителя в мундирах с узенькими фалдочками и треуголками под мышкой, на ходу они беспрестанно поправляли тонкую форменную шпажонку, бившую их по ногам.
Раздался громкий звонок. Девочки, не становясь в пары, гурьбой понеслись на лестницу, и каждая заняла давно и хорошо известное ей место. От самой швейцарской по обе стороны нижнего коридора и по всему среднему классному коридору вплоть до актовой залы стояли живые стены институток, и каждая из них в уме повторяла ответ, по-французски и по-немецки, на три традиционных вопроса: который вам год? в каком вы классе? кто ваш отец?
Все взоры были устремлены на широкие стеклянные двери швейцарской. Швейцар Яков в парадной красной ливрее с орлами, в треугольной шляпе, с большой булавой стоял в открытых дверях.
В самой швейцарской, у вешалок, разместился целый отряд старых, увешанных крестами гвардейцев. На площадке, у самых дверей в швейцарскую, стояли: инспектор, Корова и учителя. Классные дамы и пепиньерки стерегли каждая свой класс.
Maman сидела у себя, у ее двери стояла девушка Наташа, готовая бежать за нею по первому звонку.
Яков ударил раз булавою: к подъезду подкатила карета, из нее вышел худенький старичок и сейчас же стал сморкаться и кашлять перед носом невозмутимого Якова, затем прошел в открывшуюся перед ним дверь швейцарской. Ближайший солдат снял с него пальто, и старичок оказался в зеленом фраке, с большой звездой на груди. Старичка провели прямо к Maman. Карета подъезжала за каретой, выходили ордена, ленты, выплывали шлейфы и перья, и все это направлялось в приемную Maman.
Яков стукнул три раза булавою, и все всколыхнулось, зашумело, как рожь в поле под ветром, и затем вдруг замерло, оцепенело. Дверь Maman открылась, появилась Maman, вся в пятнах от волнения, в шумящем синем шелковом платье, белой кружевной мантилье и в воздушном тюлевом чепце с белыми лентами. Высокие посетители вошли в швейцарскую и через настежь распахнутые двери поднялись на первую площадку.
После приветствия и обмена любезностями с Maman и другими вся толпа гостей, во главе с высокими особами, двинулась к лестнице. Ряды безукоризненно подобранных по росту девочек приседали низко, плавно, с гармоничным жужжанием: «Nous avons l’honneur…»[148]148
Имеем честь… (франц.)
[Закрыть] По мере того как гости поднимались, белые переднички приседали, и сияющие глаза девочек провожали гостей.
За главною группой шли инспектор, учителя, Корова, а за ними двинулся и хвост процессии – два старших класса, стоявшие в самом низу. Все пошли в залу, и двери закрылись. Хор свежих голосов пропел гимн, затем молитву, и все сели.
Первым экзаменовал батюшка. Красивый, высокий, в новой шелковой рясе. Он встал направо, налево поместился инспектор. Вызвали пять учениц. (На публичном экзамене из каждого предмета вызывали по пять человек.) Названные выходили и ровно, глубоко приседали, потом подходили к экзаменационному столу, брали билеты, отступали три шага от стола и снова так же глубоко приседали.
Первой экзаменовалась Салопова. Подмигивая своими добродушными подслеповатыми глазами, она без запинки отвечала на все трудные вопросы катехизиса, наизусть, в каком-то экстазе, декламировала псалмы Давидовы и отвечала с таким полным знанием всех текстов, что высокопоставленное духовное лицо, слушавшее ее, пришло в восторг: «Поистине умилительно слушать эту отроковицу!»
За Салоповой шла Назарова, она рассказала о «лестнице Иакова» и о чуде с пестрыми и белыми ягнятами, и наконец маленькая Иванова так наивно и трогательно передала историю Иосифа, проданного братьями, что зелененький старичок со звездою даже прослезился.
Вторым предметом была педагогика и дидактика. Вышел Николай Минаев и вызвал пять учениц.
Высокая, стройная и спокойная Екимова взяла первый билет.
– Важнейшие науки воспитания суть дидактика и педагогика, – начала она. – Педагогика есть новейшая наука, основанная на наблюдениях и записках лучших воспитателей, людей, всецело посвятивших себя этому святому делу. Педагогика учит правильно распределять и направлять как физические, так и нравственные способности ребенка…
– А дидактика? – спросил ее старый важный генерал, не в шутку заинтересовавшийся такими мудреными по тому времени науками.
– Дидактика есть наука обучения, то есть приготовления умственных сил к восприятию научного обучения…
– Прекрасно, – отозвался снова генерал. – Весьма приятно слышать, что в институте проходят такие важные науки.
Минаев снова сделал шаг вперед:
– Это науки, введенные в курс только в этом году, ввиду того что многим, как именно и отвечающей девице Екимовой, придется быть в свою очередь воспитательницами…
Третьим предметом была русская история. Вышел Зверев и вызвал Франк, Бурцеву и других. Франк подошла с бьющимся сердцем. «Все, все, что хотите, – повторяла она в душе, – только не хронологию!» Билет был трудный – «Удельные княжества», но девочка вздохнула свободно… справимся! Она взяла мел, подошла к пустой черной доске, смело нарисовала на ней фантастическое дерево, «положила» в его короне Ярослава, затем на каждую ветвь повесила, как яблоки, его сыновей и внуков и пошла распределять их по всей тогдашней Руси.
– Charmant, charmant[149]149
Прекрасно, прекрасно (франц.).
[Закрыть], – кивала головою дама с перьями.
За Франк Бурцева, открыв свои большие синие глаза, подкупая всех своей хорошенькой поэтичной внешностью, рассказала об Отечественной войне.
– Москва пылала, пылали храмы Божьи, оскверненные неприятелем, и враг, теснимый со всех сторон голодом и холодом, отступил и бежал… – и щеки нервной девочки пылали тоже, голос ее звенел.
– Charmante enfant[150]150
Прелестное дитя (франц.).
[Закрыть], – сказала вполголоса высокая покровительница института и сделала ей знак. Бурцева, обезумевшая от счастья, как во сне, сделала несколько шагов, отделявших ее от золоченого кресла, опустилась на колени и с восторгом поцеловала протянутую руку.
Так шли предмет за предметом, сменялись учителя, чередовались девочки, и, наконец, экзамен по научным предметам кончился. Посетители встали и вышли в соседний класс, где им был приготовлен роскошный завтрак. Девочкам был принесен на подносах бульон в кружках и пирожки с говядиной.
После получасового перерыва все снова заняли свои места. Началась музыка. Играли на шести роялях, пели, декламировали. Затем преподносили свои работы и показывали свои картины. Наконец, были розданы медали, похвальные листы и аттестаты, и высокие гости уехали. Девочки провожали их бегом, врассыпную, до швейцарской, ворвались в самую швейцарскую и остановились в дверях здания, ослепленные солнцем, охваченные живительным весенним воздухом. Свободой, жизнью пахнуло им в лицо…
– Обедать! Обедать! Выпускные, обедать! – классные дамы и пепиньерки бегали и собирали рассыпавшихся по всему институту выпускных.
– Обедать! Обедать! – кричали, бегая всюду, и второклассные.
Обед для выпускных был сервирован в нижних приемных, в отделении Maman. На столах были вина и фрукты, прислуживали лакеи; в ближайшей комнате играл оркестр военных музыкантов, присланный, как оказалось, генералом Чирковым. Обе классные дамы, Билле и Нот, обедали в отдельной комнате, у Maman, с девочками же обедали учителя и пепиньерки. Все садились кто где хотел. Дисциплины не было никакой, девочки беспрестанно вскакивали из-за стола и передавали тарелки, доверху нагруженные кушаньями, второклассницам, стоявшим в коридорах.
В конце большого стола было особенно оживленно, там сидели Степанов, Франк, Русалочка – веселая, здоровая с тех пор, как с Кавказа за ней приехала мать, – Шкот, Чернушка, Попов, Евграфова, Зверев. Тут говорились даже речи, стихи, тут чокались от души.
– Русалочка, я к вам приеду на Кавказ, – говорил Степанов, – примете вы меня?
– Приму, приму, Павел Иванович, я уже маме говорила, что я вас ужасно люблю!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.