Электронная библиотека » Надежда Лухманова » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Институтки"


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 11:44


Автор книги: Надежда Лухманова


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Чахоточная тоненькая Быстрова, прозванная Русалочкой за свои беленькие ручки, впалую грудь и большие синие глаза, бескорыстно жалась к Чирковой, точно инстинктивно чувствуя, что ей никогда не видать той веселой, пустой, но заманчивой жизни, пестрые картины которой развертывала перед ней ее светская подруга. Русалочка училась неровно, как неровно и нервно делала все. Родные ее были далеко, на Кавказе, на груди она носила образок святой Нины, бредила Демоном, замком Тамары и пела романсы надрывным, но замечательно приятным голосом, произнося слова с захватывающим выражением. До самого поступления Чирковой девочку все любили, баловали, ласкали, но теперь она отшатнулась от всех, стала резка, и ее синие чудные глаза оживлялись и блестели, только когда Чиркова рассказывала о театре. Девочка, привезенная в институт восьми лет, ничего не видала, и теперь фантазия ее следила за героями какой-нибудь ужасной драмы с таким увлечением и пылом, что Чиркова не жалела красок и, хотя в душе считала Русалочку неизмеримо ниже себя, гордилась тем влиянием, которое оказывала на нее.

Шкот, лежа на кровати у своей зажженной свечи, писала письмо домой; некрасивое, но симпатичное и серьезное лицо девушки было освещено, и по нему легко было понять, как одинока она, как далеки от нее обезьянки на высоких табуретах, долбящие «L’Egypte», и кучка Чирковой, и все эти беспечно сидящие девочки.

Мало-помалу все стихло, все разошлись по кроватям, чья-то рука потушила лампу, дортуар погрузился во тьму, и только слышно было, как Русалочка, лежа на соседней с Чирковой кровати, тихо и нежно упрашивала рассказать ей балет «Руслан и Людмила».

А лето шло к концу, скоро запрутся распахнутые окна и скроется из глаз девочек старый сад. Надя Франк точно дорожит каждой минутой и целые ночи сидит, забравшись с ногами на подоконник, и болтает со своей подругой, белокурой Людочкой. Кончив курс, Людочка не колеблясь приняла предложение Maman остаться пепиньеркой при младшем классе. Мать ее была без средств, и девушке все равно предстояло идти в гувернантки и, может быть, ехать в дальнюю провинцию, а у Людочки в глубине ее кроткого сердца сохранялся образ красивого офицера, Андрюши Франка. Она знала, что молодой человек вернется к выпуску, и бессознательно, в силу какого-то непобедимого инстинкта, желала непременно дождаться его в институте.

Сегодня, кончив дежурство, серенькая пепиньерка неслышно, как мышь, пробралась по коридору и явилась на назначенное ей Надей свидание.

Под окном лежал их любимый старый сад; среди черных кустов и деревьев громадным серебряным пятном вырисовывалась площадка, усыпанная светло-желтым песком; на лужайке и дорожках, залитых лунным светом, трепетали тени. Прохлада и ненарушимая тишина шли из сада в открытое окно.

– Люда, когда ты смотришь вниз, тебе не хочется броситься из окна?

– Господь с тобой, вот выдумала… Отодвинься, Франк!

– А знаешь, меня так и тянет, только я вовсе не хочу упасть, разбиться, нет, мне почему-то кажется, что меня какая-то неведомая сила подхватит и поставит на землю.

– Вот чушь! Самым исправным образом разобьешь себе голову.

– Нет, я убеждена, что со мной ничего не случится. Хочешь, попробую? – И Франк вскочила на подоконник.

– Франк, сумасшедшая! Сиди смирно или я сейчас уйду, я даже говорить с тобой не хочу!

– Ах, Люда, отчего у тебя нет такой веры… а у меня, ты знаешь, бывает, – именно вот так: в сердце горит, горит, и чувствуешь в себе такую силу, что кажется, весь дом, вот весь наш институт возьмешь на руки и подымешь.

– Неужели ты, Франк, бросилась бы из окна?

Франк засмеялась.

– Нет, конечно, не бросилась бы, это я так, тебя попугать хотела, а только, правда, мне иногда почему-то кажется, что со мной ничего не может случиться и что я все могу! Ты знаешь, мне говорил Минаев, что в древности христиане умели желать и верить и от этого происходили чудеса, и я знаю, что он говорит правду. Только всегда и всего желать нельзя, так желать можно только очень редко. Знаешь, я раз желала, чтобы солнце сошло ко мне. Я была одна-одинешенька в дортуаре, окно вот так же было открыто, и солнце стояло как раз против меня. Я протянула к нему руки и так желала, так желала обнять его! Мне стало холодно, в глазах шли круги, по спине ползали мурашки, и вдруг я почувствовала, как что-то теплое, круглое, чудное легло мне на руки и ослепило меня. Когда я открыла глаза, у меня болела голова, из глаз текли слезы, но, я тебя уверяю, солнце сходило ко мне!

– Господи! Франк, да ты совсем сумасшедшая! Ведь Солнце более чем в миллион раз больше Земли, лучи его жгут и высушивают почву, а ты говоришь, что оно сошло к тебе на руки!

– Ах, Люда… я чувствовала!

Девочки смолкли. Надя глядела в сад и снова теряла чувство действительности: и сад, и луна, и блуждавшие тени казались ей сказкой, но не такой, которую рассказывают, а которую переживают во сне. Людочка нахмурилась; ей хотелось совсем о другом говорить с подругой.

– Ты когда писала Андрюше? – спросила она, беря Франк за руку.

– Дусе? Я буду писать завтра. У тебя есть симпатические чернила?

– Есть, я всегда беру их для этих писем, да только теперь тебе зачем? Ты пиши завтра в саду, когда Нот уйдет завтракать, а после обеда я отпрошусь в гостиный двор и сама опущу письмо. Как ты думаешь, когда он приедет?

Франк вдруг вскочила с подоконника и схватила Люду за голову.

– Он приедет, он приедет, – пела она тихонько, – он приедет к сентябрю и навсегда; Андрюша переводится на службу в Петербург, мне это сказала вчера мама, он писал ей.

Людочка громко рассмеялась и начала целовать Франк.

– Кто это хохочет и спать не дает? – заворчала Бульдожка. – Это очень глупо!

Франк и Людочке вдруг стало очень смешно, они уткнулись в подушку на пустой кровати и хохотали как безумные.

* * *

Был утомительно жаркий летний день, и, несмотря на з апр ещен ие качат ься на «г игант а х» до о беда, первы й класс, воспользовавшись отсутствием Кильки, бросился на качели.

Ирочка Говорова, хорошенькая брюнетка, с замечательно толстой и длинной косой, была особенно весела; она перетягивала всех, кто хотел, то есть подпускала вниз свою веревку и тот, кто был наверху, летал особенно легко и высоко. Когда дежурный солдат, седой Савелий, появился на каменном крыльце института и, подняв высоко руку, три раза ударил в огромный колокол, Ирочка сбросила с себя лямку и раньше, чем на площадку стеклись все классы, влетела в галерею и, схватив свою кружку холодного молока, выпила ее до дна. За завтраком с Ирочкой сделалось дурно, она побледнела, ее начало трясти, в два часа ее отправили в лазарет, затем в класс проникли какие-то лихорадочные слухи; шепотом передавали, что Ирочке хуже, что у нее холера. Килька три раза бегала в лазарет, и к вечеру, не успела она привести класс в дортуар, как ее потребовали к Maman. Девочки, обрадовавшись отсутствию классной дамы, шалили. Бульдожка, вспенив мыло, достала откуда-то соломинку, пускала мыльные пузыри и любовалась перламутровым отливом, который им придавал свет лампы. Евграфова, намылив руки, гонялась за Петровой, громко напевая:

 
Черт намылил себе нос,
Напомадил руки
И из ледника принес
Ситцевые брюки.
 

– Да полно вам, барышни, – крикнула, не выдержав, рыжая Паша, – молитесь лучше за упокой души рабы Божьей Ирины, ведь барышня Говорова-то скончалась…

Минуту в дортуаре царила полная тишина, казалось, смерть распростерла свои крылья и дохнула холодом на юных девушек, полных здоровья и силы. Затем все разразились бурным отчаянием.

Ирочка умерла! Ирочка, такая здоровая, веселая, ласковая!.. Ирочка, хохотавшая сегодня на весь сад, перетягивавшая всех на «гигантах»?… Не может быть! Разве так быстро умирают? Значит, сегодня Ирочка, завтра другая, третья… Девочки кричали, громко перебивали друг друга, почти все плакали, некоторые молились.

– Паша, миленькая, ты наверняка знаешь, что она умерла?

– Знаю, барышня, потому что они были из моего дортуара, так меня приставили обмывать их.

– И ты обмывала? – девочки отшатнулись и со страхом глядели на ее руки.

– А то как же, разве я дам другим? Они были «моей барышней»… и мертвая-то барышня как живая, беленькая такая, а волосы, что вороново крыло, как положили в гроб, так по обе стороны, как покрывало, до самых ног лежат…

– Ее уже и в гроб положили?

– Да, они померли в обед, в четыре часа, а в семь их уже в гроб положили… – Паша заплакала, за нею зарыдал и весь класс.

Смерть вообще была редким явлением в институте. За два-три года умирали не больше одной, а тут так страшно, неожиданно была вырвана из жизни взрослая, здоровая девушка. Смерть казалась каким-то страшным насилием. И девочки рыдали не только от жалости к подруге, но и от страха перед неведомой, грозной силой.

– Со святыми упокой душу рабы Твоея, иде же несть ни болезнь, ни печаль, ни плач, ни воздыхания… – запела громко Салопова, став на колени и подняв руки вверх.

За нею и другие девочки бросились на колени и хором дрожащими голосами подхватили молитву.

Надя Франк упала на кровать лицом в подушку и, заткнув уши, судорожно рыдала.

– Молчать! – крикнула на весь дортуар Шкот. – Молчать, сумасшедшие! Салопова, не сметь юродствовать!

Авторитетный, здравый голос отрезвил девочек, как струя свежего воздуха, разогнал кошмар. Они повскакали с колен и начали раздеваться. Салопова уткнулась головой в пол и продолжала молиться тихо.

– Франк, перестань, перестань, опомнись… – говорила Шкот, ласково отрывая ее лицо от подушки. – Иди ко мне!

– Ах, Шкот, Шкот, ведь мы все умрем, все – и я, и вы, и мама, и Андрюша, и Кадошка, все, все, кто только живет, как это страшно!

– Да, но ни ты, ни я, ни Андрюша, ни твой Кадошка – никто не будет знать заранее, когда именно, и потому, если тебе, например, суждено умереть лет восьмидесяти, то ты слишком рано начала оплакивать себя. Ирочку жаль, очень жаль, но она сама виновата, вся в поту, запыхавшись, выпила холодного молока, у нее сделалось, говорят, острое воспаление. Ну, молчи, иди ко мне, сегодня я буду рассказывать тебе сказки, хочешь? – и Шкот увела к себе уже тихо всхлипывавшую девочку.

– Медамочки, ради Бога, чтобы сегодня всю ночь горела лампа, – молила маленькая Иванова.

Дортуар погрузился в тишину. Шкот убавила в лампе огонь и легла, в ногах у нее сидела печальная Франк.

– Франк, сколько дней нам еще осталось до выпуска?

– Сегодня девятнадцатое августа, выпуск первого мая… да у меня записано, только верно не помню.

– Ах, как я жду выпуска; я уеду в Шотландию. Если бы ты знала, Франк, как там хорошо! Горы, знаешь, высокие, до неба, и наверху всегда снег; теперь, когда я большая, я непременно с проводником пойду туда. В горах озера глубокие, тихие, вода в них синяя, как и небо, а какая там зелень, какие цветы в горах, совсем особенные! У нас там большой коттедж, знаешь, ферма. Дом наш стоит на выступе горы, совершенный замок! В нем есть высокие залы, а в них огромные камины, туда навалят толстых дубовых чурок, и огонь горит целый день. У нас есть башни, оттуда, из верхних окон, видно далеко-далеко широкие, ровные, как зеленый бархат, поля, там ходят стада; у коров на шее большие колокольчики и подобраны разных тонов, звенят, как музыка; коров стерегут громадные белые собаки, мохнатые, с длинными мордами, горные овчарки, очень умные и злые. Церкви там всегда стоят в саду, часто церковь соединена галерейкой с домом пастора, а пасторы там живут хорошо, сады у них, цветы… В четыре часа со всех сторон несется такой особенный звон к молитве, и где бы кого ни застал этот звон – в саду, на дороге, в поле, – каждый католик становится на колени и читает про себя ту же молитву, которую в то время читает и священник. Ты понимаешь, это их объединяет…

Франк слушала, вперив в подругу широко раскрытые серые глаза. Слова складывались перед ней в картины, живое воображение девочки схватывало яркие образы.

– Счастливая Шкот! А с кем ты туда поедешь?

– С дедушкой и бабушкой, только они у меня уже старенькие, – девушка потупилась, – а впрочем, никто, как Бог… может, еще проживем вместе годков десять…

Эти слова снова навели девочек на мысль о разлуке и смерти, обе стали говорить тише.

– Ты знаешь, – продолжала Шкот, – почему я учусь хорошо и особенно языкам? Я открою школу в нашем имении и сама буду учить мальчиков и девочек, то есть я и соседний пастор.

– А разве ты замуж не пойдешь?

– Какая ты смешная, почем я знаю! Хотя, вернее, не пойду. Пока старики живы, я не расстанусь с ними ни за что, а потом, когда их не будет, Бог даст, я и сама буду уже немолодая и меня никто не возьмет.

– Ах, Шкот, не говори так! Когда я думаю, что никто на мне не женится, я всегда плачу; мне стано вится так страшно, вот как умереть!

– Вот так Баярд, рыцарь без страха и упрека! Ай да Франк, не ожидала я от тебя такого признания, – смеялась Шкот, – да это с чего же?

– Ах, Шкот, как я вам это объясню, я и сама не знаю, почему это так надо – выйти замуж, а только с тех пор, как себя помню, для меня это всегда была самая страшная угроза, бывало, сердишься – нянька говорит: кто такую злющую замуж возьмет? В четыр надцать лет я вытянулась худая, шея у меня стала, что у гуся, длинная. Опять мама в отчаянии: пойми, говорит, ты бедная девочка и еще дурнеешь, у тебя, говорит, ни гроша приданого и весной все лицо в веснушках, кто тебя, говорит, возьмет замуж? Теперь, когда время идет к выпуску, у мамы, кажется, каждая третья фраза начинается с того: «Когда ты выйдешь замуж…». Вот теперь и подумайте, Шкот: что же это будет, если меня никто не возьмет и я останусь старой девой? Ведь вот, вероятно, оттого все старые девы и злы.

– Уж будто все старые девы злые?

– Ах, все, все, Шкот! Вот уж на наших глазах: кончит курс – ангел, останется в пепиньерках – ее обожают, а пройдет года три, наденет синее платье, и сейчас же готово – ведьма!.. Нет, Шкот, я непременно хочу выйти замуж и иметь дочь, которую отдам в наш институт. Знаете почему?

– Почему?

– Потому что это будет лет через десять-пятнадцать, а к тому времени сад наш разрастется и будет еще красивее, еще гуще, все учителя и классные дамы состарятся и станут гораздо добрее.

– Вот выдумала! Да через пятнадцать лет тут, пожалуй, никого и не останется из тех, кого мы знаем.

– Ну, новые будут. И знаете, я думаю, к тому времени все здесь будет лучше и свободнее, ведь и за наше время уж как много изменилось, и все к лучшему.

– Дай-то Бог! – сказала задумчиво Шкот. – Уж очень оторваны мы от семьи, как хочется домой! А тебе жаль будет кого-нибудь оставить в институте?

– Знаете, Шкот, кого мне очень, очень будет жаль?… Зверева.

– Ты с ума сошла! Что тебе за дело до него?

– Не знаю, Шкот, он выглядит таким больным, несчастным, а я у него учусь русской истории, стараюсь, даже по ночам учу. Он как вызовет одну, другую – врут, врут, а он сердится, кричит и, как намучается, сейчас вызовет меня. Я говорю и гляжу ему в глаза, а он молчит и успокаивается, глаза у него делаются добрые, лицо разгладится, вот точно я ему воды дала напиться! А мне его так жалко, так жалко, что и сказать вам не могу!

– Ступай спать, Франк! Спокойной ночи, поцелуй меня!

Франк горячо поцеловала Шкот, которую в душе очень любила, и пошла к своей кровати молиться и ложиться спать.

– Франк, – сказала Шкот на другой день, – я переменила твое прозвание, ты не Баярд, веселый рыцарь без страха и упрека, ты рыцарь, но рыцарь-мечтатель, ты – Дон Кихот!

Последний год за Франк так и закрепилось прозвище: Дон Кихот.

Глава VII
Выпускной класс. – Разборка кузенов. – Беседа с Рыжей Пашей. – Гадание

Двадцатого августа в институтской церкви отец Адриан отслужил молебен по случаю начала занятий и поздравил девушек с переходом в старшие классы.

Затем снова весь институт собрался в большой зале, снова вошли туда начальница, инспектор и несколько учителей.

Было произнесено несколько речей, сводившихся к тому, что надо хорошо себя вести и учиться. Девочки благодарили, приседали и наконец разошлись по классам, и начались занятия.

Первый урок был почти пропущен – Дютак мог заниматься только полчаса, Les jardins suspendus de Semiramis и L’Egypte[100]100
  Висячие сады Семирамиды… Египет (франц.).


[Закрыть]
одними были отбарабанены, другими исковерканы до неузнаваемости. Салопова, та прямо объяснила, что иностранные языки «Богу не угодны», и не училась и не отвечала, а так как все знали, что, кончив институт, она идет в монастырь, то ее оставляли в покое и переводили из класса в класс.

Грушецкая, «Дромадер», высокая, сутуловатая, с выступающими лопатками, так и вышла из института, называя своего брата, гарнизонного офицера, детским прозвищем «Кискенкин»; язык у нее был суконный, она кончила курс, буквально не умея ни читать, ни писать по-французски и по-немецки. Во втором классе с ней произошел случай совершенно невероятный. Зная, что ее должен вызвать немец к доске писать перевод, она с утра упросила Бульдожку за булку написать ей перевод. Бульдожка согласилась, добросовестно съела булку, написала ей бумажку и не велела никому показывать. Вызванная к доске, Грушецкая встала храбро и, к ужасу целого класса, начала четко и ясно выводить на доске мелом: «Die kuri, muri luri, ich gab dir opleuri»[101]101
  Бессмысленная тарабарщина, пародирующая немецкий язык.


[Закрыть]
. Тут весь класс покатился со смеху, и, услышав крики «Сотри! Сотри!», оторопелая Дромадер успела стереть свою кабалистику раньше, чем учитель встал с кафедры и прочел написанное ею.

Весь последний год старший класс «тренировали» как скаковых лошадей, тут была одна конечная цель – выпускной экзамен. Экзамены эти были не так важны для девочек, уходивших навсегда из институтских стен, как для учителей, преподавательская деятельность которых оценивалась именно этими испытаниями. Девочек старшего класса в последнем году делили на три категории; их, как золотой песок, фильтровали и просеивали, составляя отборную группу солисток, на которых и обращалось все внимание; затем хор, с которым занимались тоже, так как они годились для определенных вопросов, чтобы усилить общее впечатление, и, наконец, статисток, вроде Салоповой, Грушецкой, которые уже никуда не годились и фамилии которых каким-то фокусом даже не всегда попадали в экзаменационные списки. Все искусство инспектора, вся ловкость класс ных дам, вся опытность преподавателей сводились к тому, чтобы ни один из самых язвительных «чужих» не нашел возможным определить настоящую степень невежества выпускных девочек.

Корифеями выпускных экзаменов являлись: Лафос – француз, у которого четыре-пять девочек с чисто парижским произношением разыгрывали сцены Мольера и декламировали из Виктора Гюго и Ламартина; Попов – с блестящими отрывками из русской словесности, стихами и всем чем угодно, кроме правописания, которого не знала ни одна; Степанов, у которого девочки действительно знали хоть что-то в границах преподаваемого им курса естественной истории и физики; затем учителя пения, танцев, гимнастики и музыки, у которых девочки играли на стольких роялях одновременно, сколько могли найти в институте, и во столько рук, сколько хватало.

Мучениками последних экзаменов являлись: учитель рисования, которому надо было приготовить собственноручно тридцать недурных картин акварелью и карандашом и дать подписать каждой ученице свою фамилию, и учительница рукоделия, которая ночи просиживала за «институтскими» работами – роскошными капотами, чепчиками и другими «ouvrages fins»[102]102
  Тонкими работами (франц.).


[Закрыть]
, которыми восхищались все зрители…

В этом году стараниями инспектора для первых двух классов прибавился новый предмет и новый учитель: Николай Матвеевич Минаев, брат инспектора, он начал преподавать педагогику и дидактику. Признано было, что девочкам, треть которых готовится быть гувернантками, надо знать науку воспитания и обучения детей. Насколько педагогика послужила к развитию умственных способностей девочек – это вопрос, но для класс ных дам наука эта стала «bête noire»[103]103
  Ненавистной (франц.).


[Закрыть]
, потому что дала повод критиковать все их поступки, так сказать, на законном основании.

Бежали дни, слагались в недели, недели уводили за собой месяцы, и незаметно, среди занятий и мелких институтских событий, наступило Рождество и приблизился годовой бал, который давал от себя каждый выпускной класс…

Девочки в складчину устраивали буфет и приглашали на этот бал кого хотели – таковы были традиции. Приглашения писались самими воспитанницами и только тем лицам, которые, по общему мнению, заслуживали того. Пригласительное письмо писалось коллегиально от всего класса – это был, так сказать, первый акт гражданской свободы выпускного класса. Разговоров об этом и приготовлений к нему была масса. Кавалеры могли приглашаться и «с воли», но список их с пометками: «frère, officier de la garde», «cousin, cadet», «oncle, procureur»[104]104
  «Брат, офицер гвардии»; «кузен, кадет»; «дядя, прокурор» (франц.).


[Закрыть]
и так далее – передавались на обсуждение начальницы, и она по каким-то высшим соображениям ставила у иных крест согласия, а других вычеркивала.

– Mesdames, кто хочет кузена, у кого нет? – спрашивала Назарова.

– А какой у тебя кузен, военный или штатский? – обращались к ней.

– Это товарищ брата, правовед, брат говорил, un charmant garçon[105]105
  Прелестный мальчик (франц.).


[Закрыть]
, он очень хочет быть на нашем балу.

– Ну, дай Ивановой. Иванова, возьми кузена, ведь у тебя никого нет!

Иванова летит к концу класса:

– Кузена? Ну давай, только с условием, чтобы он со мной танцевал! Слышишь, Назарова?

– Ну да, конечно, я скажу, я скажу ему, давай записку.

Иванова пишет: «Екатерина Петровна Иванова, дочь надворного советника, 17 лет». Назарова прячет записку, а ей отдает данную ей братом: «Сергей Николаевич Храброе, правовед, 19 лет, сын действительного статского советника».

Такие записки необходимы. Maman может вдруг спросить:

– Кто ваш кузен, ma chère enfant[106]106
  Мое дорогое дитя (франц.).


[Закрыть]
?

– Серж Храброе, Maman, élève de l’école de droit, son père général tel…[107]107
  Ученик школы права, его отец генерал (франц.).


[Закрыть]

Или его при входе могут спросить:

– Кто ваша кузина?

– Catiche Ivanoff[108]108
  Екатерина Иванова (франц.).


[Закрыть]
, – отвечает он без запинки…

Чтобы узнать «кузена», которого никогда в глаза не видели, в лицо, заранее договаривались, кто с кем войдет, или где встанет, или вденет цветок в петличку. Молодым людям было труднее разбирать своих кузин, потому что те, как в сказке о тринадцати лебедях, на первый взгляд казались все на одно лицо – со своими форменными платьями и одинаковыми пелеринками.

В этом году бал был назначен на четвертый день Рождества, а теперь приближался канун – сочельник, и девочки сговаривались гадать и наряжаться и ходить по классным дамам. Раздобыв часть костюмов из дому, часть смастерив из разных тряпок, девочки составляли пары: цыган и цыганка, франт и франтиха, пастух и пастушка.

– Шкот, не знаете ли вы гадания, только очень верного? – спросила Франк свою авторитетную подругу накануне сочельника.

– А ты веришь в гадания?

– Да я не знаю, я никогда не гадала, но, видите, теперь мне хотелось бы… вы скажите, ведь вы, верно, знаете?

Шкот задумалась.

– Нет, право, не знаю, читать читала, только все не подходящее; вот: Татьяна у Пушкина идет на двор в открытом платье и наводит на месяц зеркало, или вот – Светлана садится перед зеркалом в полночь, ведь это все тебе не подходит? Вот что, Франк, ты спроси лучше нашу дортуарную Пашу, она наверняка все знает и посоветует тебе.

– А ведь это правда, Шкот, Паша точно все знает!

Франк дождалась вечера сочельника и, когда все легли спать, отправилась в умывальную к Паше.

– Вы что, милая барышня, гадать, что ли, хотите?

– Да, Паша, я хотела бы погадать, мы все хотели бы, да не умеем.

– Вот что, барышня, я об гаданиях много знаю, слыхала от подружек, да только ведь гадание – вещь страшная, неровен час и не отчураешься. Вот так-то одна гадала, пошла в овин…

– А что такое овин, Паша?

– Не знаете? Ничему-то вас, барышня, не учат! Вот институт покидаете, на волю выходите, а несмышленыш вы, как дите малое, только что каля-баля по-французски да трень-брень на рояле…

Паша даже вздохнула. Вздохнула и Надя Франк – а ведь правда, кроме нотаций, выговоров и уроков, никто, никто за все семь лет не говорил с ними; ни одной беседы вот такой, простой, дружеской, как с этой рыжей Пашей, не было у нее никогда ни с кем из взрослых. Никто не думал хоть немножко разъяснить массу смутных вопросов, догадок, зарождавшихся в душе. Напротив, на каждый смелый вопрос был один ответ: – «Ayez honte de demander des choses pareilles. Taisez-vous, mademoiselle, ou vous serez punie!»[109]109
  Стыдитесь спрашивать о подобных вещах. Замолчите, мадемуазель, не то будете наказаны (франц.).


[Закрыть]

– Овин, барышня, это сарай такой, в поле стоит, один, под осень в нем хлеб молотят, ну а зимой он пустует. Так вот, одна девушка, Марьей ее звали, надумала гадать, сволокла она тайком в овин скамью, расстелила на ней полотенце, а на него поставила поддон с хлебом и солью крупной. В полночь прибегла она к овину, вошла в него, жутко так, ветер кругом воймя воет, мороз от угла в угол щелкает, а в овине темно, потому окон нет, одни ворота широкие, а она за собой их примкнула. Стала она вызывать: «Суженый, ряженый, приди ко мне наряженный!»… Ну и пришел…

– Как же он пришел, Паша? Скажите, что же дальше-то, потом? – вся похолодев, упрашивала ее Франк.

– Наутро хватились в избе – девки нет, где да где, а подружки и проговорились: в овин, мол, гадать ходила. Ну, туда. А овин-то заперт, и вход самый завалило, замело, снегу страсть, горой стоит, видно, «сам» замел и ход туда. Мужики за лопатами, едва снег отгребли, входят, а девонька у самого входа лежит вся белая-белая, глазыньки закрыты, и душенька вон вылетела. Скамья опрокинута, хлеб далеко валяется. Крест-то, барышня, как гадать, она сняла с шеи, вон «он» ее, видимо, и придушил…

– Господи, какие страсти! – Франк перекрестилась.

– Гадают у нас, барышня, и так: надо пойти в двенадцать часов, ну, хоть на двор, а не то так в комнату, только где молодняк месяц в окно смотрит. Взять надо с собой белое полотенце и разостлать его так, чтобы луч месяца лежал как раз на нем, и одного только стеречься надо, чтоб ни своя, ни чужая тень не легла на холст. Завернуть этот луч да и нести его к себе под подушку. Во сне, как на ладони, вся будущность так и привидится, только уж разговаривать, как идешь назад с лучом-то, нельзя ни слова, а то чары пропадут. А то вот вам, барышня, деликатное гадание. Пойдите вы в полночь к часам и, как пробьет двенадцать часов, послушайте кругом, может, и услышите чей голос.

– Куда же я пойду, к каким часам? Ах, стойте, стойте, Паша, я пойду по парадной лестнице на среднюю площадку, там ведь у нас большие круглые часы и бьют так звонко, что в классах слышно.

– Вот-вот, барышня, это и есть, что вам надо.

– Вот спасибо, Паша, только как я узнаю, когда мне на площадку идти часы-то слушать?

– А вот постойте, барышня, у меня спички есть, я спущусь сперва сама и посмотрю, который теперь час.

Паша стала обуваться и кутаться в платок, а Франк отошла к окну умывальной и села на подоконник; прижавшись лбом к холодному стеклу, она снова глядела вниз, в старый сад. Молодой месяц стоял на небе и сиял серебряным полурогом, сад лежал под белой пеленой, а деревья в фантастических ватных одеяниях тянули друг к другу ветвистые руки; кусты стояли роскошными шатрами, покрытые ярко-белыми сводами. Крыши галерей казались белой нескончаемой дорогой, и все было тихо, ни живой души, как в заколдованном зимнем царстве.

– Ступайте, барышня, пора, через семь минут часы будут бить полночь.

Франк заволновалась. Запахнувшись плотнее в платок, как была в юбочке и одних чулочках, она вышла из умывальной в коридор, на церковной площадке сделала земной поклон перед закрытыми вратами, спустилась по широкой лестнице в средний этаж и едва дыша, с бьющимся сердцем присела на полукруглую скамейку, стоявшую в нише под часами. Сквозь два круглых окна по бокам стены шел серебристый луч месяца и робкими полосами, струясь, как вода, бежал по ступеням лестницы вниз. Едва девочка немножко успокоилась, как в конце классного коридора стукнула дверь, послышались тихие голоса, шаги приближались к лестнице. Франк неслышно, как мышь, соскользнула со скамейки и, обойдя кругом, присела за ее высокой деревянной спинкой. Чуть-чуть выглядывая, она увидела трепетный свет свечи, бежавший к лестнице, и услышала мужской голос.

– Не беспокойтесь, ради Бога, тут светло! – голос был Минаева: очевидно, у Коровы в «Чертовом переулке» было какое-нибудь совещание насчет праздников, елки и бала.

– Пожалуйста, не беспокойтесь, мы сойдем, – это был бас толстого эконома Волкова. – Вот как мы засиделись у вас, Марья Федоровна!

– Что делать, днем-то некогда поговорить. Вы как думаете, Виктор Матвеевич, свадьба-то их состоится?

– Да, наверное, только счастья-то мало в этом, тут и Сорренто[110]110
  Сорренто – город в Италии.


[Закрыть]
не поможет!.. Слышите, двенадцать бьет.

Часы густо и звонко пробили полночь…

«Свадьба состоится. Счастья не будет… Сорренто», – повторяла Франк в уме. Неужели это и есть пророчество?

Гадание так понравилось Наде Франк, что на другой день она сообщила всему классу о том, как ловят луч месяца. Девочки пришли в восторг, даже Русалочка оживилась и объявила, что и она пойдет ловить месяц в два полотенца и принесет одно для себя, другое для Поликсены Чирковой. Людочка тоже объявила, что пойдет вместе с Франк.

Салопова пробовала объяснить, что гадание есть «бесовское наваждение», но ее никто не слушал, и ночью веселая компания, опять в чулках, юбочках и теплых платках, отправилась гадать.

Девочек собралось тринадцать человек, но они не пересчитывали своей компании; гурьбою вышли в половине двенадцатого из дортуара, прошли тихонько коридором и спустились по второй лестнице, но, дойдя до среднего этажа, нашли стеклянную дверь запертой. Это была первая неудача, пришлось вернуться обратно, пройти снова мимо погруженных в сон дортуаров других классов, выйти на церковную площадку, в средний коридор, миновать все темные, молчаливые классы и войти в залу.

Жутко было девочкам, шаги их глухо отдавались в коридоре, из открытых настежь дверей классов глядели на них еле освещенные месяцем ряды пустых парт, в рекреационной зале кое-где блестели золоченые рамы картин.

Паркетный пол точно колебался от движущихся лучей куда-то спешившего по небу месяца.

Молча разостлали девочки свои полотенца, у Бульдожки месяц три раза убегал с полотенца. Петрова посадила свою тень на полотенце Евграфовой, в то время как та уже завертывала в него свой луч. Девочки толкнули друг друга и поссорились. Иванова бегала на четвереньках, а Русалочка, разложив на окне свои два полотенца, стояла сама вся облитая лунным светом, ее большие глаза сияли, лицо было прозрачно-бледное, а темные длинные волосы прямыми прядями, как смоченные водой, падали почти до полу.

– Русалочка, Нина Бурцева, уйди от окна, я тебя боюсь! – крикнула Екимова.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации