Текст книги "Дальше жить"
Автор книги: Наринэ Абгарян
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Пахлава
Невестка старой Маро погибла на третий день ливня, когда вконец развезло дороги и деревья намокли так, что не держали ветвей, – те безвольно висели, поникнув мокрыми листьями, а небесная река все струилась и изливалась, стирая мир прохладными своими потоками.
Старая Маро словно чувствовала, что случится беда, отговаривала невестку от поездки, хотя накануне сама же испекла большой противень пахлавы – тонкое тесто, воздушная прослойка из взбитых белков с сахаром и грецких орехов, румяная корочка, щедро политая разогретым на водяной бане медом с корицей – сватья любит корицу, так пусть ее будет вдоволь, как-никак юбилей, шестьдесят лет, дочь решила съездить порадовать мать, живущую на другом склоне Совиной горы. Два дня назад приехали ее братья – три молчаливых великана; когда они вошли в дом, воздух словно закончился, Маро оставила на ночь распахнутыми все окна, чтобы им было чем дышать. Братья возили в город молоканские продукты – моченые яблоки, капусту с брусникой, пироги с творогом и ягодами. На обратном пути заехали за сестрой. Маро сначала с легкостью согласилась отпустить ее, но потом испугалась. Уговорить не ехать не смогла.
Когда невестка собралась выходить, Маро предприняла последнюю попытку ее остановить – встала в проеме двери, загородила путь, замотала головой – не уезжай, дочка, пожалуйста, послушайся меня, не уезжай.
Все случилось на краю перевала, когда машина, вынырнув из ливневого потока, оказалась на горной петле, ведущей к Ущелью Сов, невестка сидела сзади, между двумя старшими братьями, придерживала на коленях поднос с пахлавой, на переднем сиденье расположился младший брат, за рулем был Крнатанц Хорен – он знал, где притормозить, а где проехать на большой скорости, держась как можно дальше от обочины.
Перед тем как выехать на опасный участок, он предупредил – сейчас рванем; братья подались вперед, заслонив собой сестру; мотор взвыл, набирая скорость, над перевалом дождило небо, облака спустились до самой земли и запутались в снулых кронах деревьев; пять, четыре, три, два, один, отсчитывал Хорен, выруливая к спасительному ущелью.
Никто не слышал звука выстрела, но все разом заметили трещину, неведомо каким образом появившуюся на лобовом стекле; она так стремительно расползалась во все стороны, словно бежала от себя самой, в центре зияла крохотная дырочка – след от пули, младший брат обернулся и сразу заплакал, сестра глядела удивленно и улыбалась, как в детстве, немного криво, левым уголком губ.
Старой Маро было шестьдесят два, когда погибла ее невестка, оставив маленьких детей. Это была первая смерть, случившаяся на дороге жизни, ведущей из Берда к Ущелью Сов, там теперь днями стоит такая тишина, что слышно, как распускаются горные цветы, а ночами не уснуть от уханья сов, но это сейчас, а тогда они молчали, и ветра не пели, потому что хозяйничала на перевале война.
Старая Маро умерла, когда старшему внуку исполнилось двадцать, встретила его из армии и на следующий день слегла, ушла накануне Пасхи, тихая и умиротворенная, положили ее между сыном и невесткой; сына война забрала сразу, невестку – чуть погодя, наверное, для чего-то это было нужно, чтобы он ушел первым, а в машине с четверыми взрослыми мужчинами погибла именно она, в этом, несомненно, крылся недоступный человеческому пониманию Божий замысел, думала старая Маро, пытаясь совладать с терзающей душу горечью, с которой, впрочем, она так и не сумела справиться, потому никогда больше не пекла пахлавы – слоеное тесто, взбитые белки с сахаром и грецкими орехами, румяная корочка, щедро политая медом с корицей, последняя ее пахлава так и осталась на коленях погибшей невестки, другой уже не случилось, да и какая может быть пахлава, когда сердце ноет и ноет от боли.
Гулпа
Корову пришлось зарезать. Хорен этого делать не хотел, тянул до последнего, все надеялся, что она выправится. Не доверял ее стаду, ходил на околицу, на самый берег реки, следил, как она пасется через силу, как, тяжело дыша, пьет воду – нехотя, внапряг, со всхлипом.
– Малишка, м? – бестолково увещевал он, гладя ее по золотисто-палевой холке. Ему до боли хотелось, чтобы она жила. Корова горько мычала, мотала головой, смотрела на него потускневшими глазами в окаемке белесых ресниц. Хорен прикладывал ладонь к ее горячему носу, расстроенно кряхтел. Все, что требовалось, чтобы хоть как-то облегчить ее состояние, он уже сделал: и живот жгутом из соломы растирал, и отварами чабреца и мать-и-мачехи поил. Знал, что от лечения толку не будет, но не мог безучастно наблюдать ее муки. Об истинной причине Малишкиной болезни он рассказал только своей матери. Та выслушала его молча, беззвучно пошевелила губами, потом отложила спицы, вытянула шею, подслеповато высматривая кого-то в окно, обеспокоенно спросила:
– Хорен вернулся из школы?
Хорен на секунду замешкался, потом успокоил ее – вернулся.
Она кивнула: «Хорошо».
Он поднялся, нерешительно потоптался, собираясь задать вопрос, потом махнул рукой, с кряхтением наклонился, поцеловал край ее пахнущей солнечным теплом косынки – мягкая бахрома защекотала лицо, он прикусил губу, удерживая рвущийся из груди горький вздох. Спросил, не надеясь на ответ:
– Я пойду, мам?
Она и не ответила.
Малишка умирала от обиды. Хорен знал это наверняка, но не стал никому, кроме матери, рассказывать. Все равно ведь не поверят. Кто бы знал, что такое может случиться именно с ней, такой пугливой и осторожной! Она с первых дней жизни была очень робкой, редко кого к себе подпускала, оказавшись в стаде, всегда ходила за пастушьим гампром[7]7
Армянский волкодав, порода собак, ведущая свое происхождение с Армянского нагорья.
[Закрыть] – куда он, туда и она. С ним безопасней. Первое время пес не обращал на нее внимания, потом стал раздражаться, однажды даже цапнул за бок, не больно, но чувствительно. Малишка замычала, расплакалась, пастух, рассказывая Хорену о случившемся, водил концом большого пальца по сгибу указательного: «Слезы вот такой величины, каждая аж с виноградину». Хорен тогда еле сдержался, чтобы не пнуть гампра под живот. Тот, учуяв его настроение, виновато попятился, низко опустив морду и пряча глаза, а потом и вовсе скрылся из виду. Малишка прощала, словно ребенок – легко и навсегда, потому на следующий день снова увязалась за псом. Памятуя о грозном нраве ее хозяина, гампр терпел, не огрызался, но потом потихоньку, неожиданно для всех, привязался к корове. Отныне, обежав стадо по кругу, он обязательно возвращался туда, где она паслась. В непогоду всегда оказывался рядом – Малишка боялась грозы и, расслышав первые, еще далекие раскаты, норовила несообразительно спрятаться: то за выступ скалы уйдет, откуда можно сверзиться в пропасть, то в овраг спустится, из которого потом трудно выбираться по скользкой земле. Однажды она отстала от стада и затерялась. Хорен нашел ее по протяжному вою шакалов – бежал на их леденящий душу зов, не разбирая дороги. К тому времени, когда он добрался до Малишки, они обступили ее со всех сторон и, медленно сжимая кольцо, надвигались, скуля и взвывая. Хорена тогда поразило, как она смотрела на них – отстраненно, поверх голов. Она даже не делала попыток защититься – стояла, словно каменное изваяние, словно памятник самой себе. Он полез в самую гущу, раскидал зверей. Когда подоспел гампр, руки его были изодраны в кровь, а на левой лодыжке зиял глубокий след от укуса. Кто его знает, что бы с ним стало, если бы не пастушья собака, под злым натиском которой шакалы нехотя, но отступили, а потом и вовсе разбежались – подвывая друг другу мерзким протяжным плачем. Малишка Хорена не признала, побрела, неловко переставляя ногами – мешало налившееся вымя. Он догнал ее, обнял за шею, погладил по морде, по ушам. Она замычала – обиженно, с укором. Он выдоил немного молока, чтобы облегчить ее состояние, вывел к реке – напоить. Пить она не стала, но шум воды ее успокоил – она словно ожила и даже немного утешилась. Возвращались долго, трудно – Малишка часто останавливалась, судорожно вздыхала, мотала головой, словно контуженая, или же норовила уйти в другую сторону. Хорен терпеливо возвращал ее, целовал в глаза, увещевал. Домой добрались поздно ночью. Все спали, кроме старшей внучки Лусине, которая, дожидаясь их, дремала на веранде, завернувшись в домотканый плед. Обняв деда, ничего не спрашивая, сама за него все и сказала – долго искал, устал. Хорен кивнул – так и было, цавд танем[8]8
Возьму твою боль (арм.).
[Закрыть]. «Я с ней справлюсь, ты иди», – успокоила его Лусине и повела корову в хлев. Вернувшись, помогла промыть рану на ноге, обработала ее лечебной мазью. «Шакалы?» – «Шакалы, будь они неладны!» – «Надо тебе завтра в поликлинику сходить». «Надо бы», – согласился Хорен, но так и не сходил – не до того было.
От того страха Малишка так и не оправилась. Потеряла аппетит, стала стремительно худеть. Прекратила доиться, потом и вовсе закровила сосками. Ни холодные и горячие компрессы, ни расплавленный пчелиный воск и теплые укутывания облегчения не принесли. Выписанные ветеринаром таблетки тоже не помогали. «Нужно зарезать, пока не поздно», – осмотрев в очередной раз корову, отвел он взгляд. Хорен хотел было выругаться, но сдержался. Был бы жив Мушеганц Арамаис, он бы придумал, как Малишку спасти. А этот молодой еще, жизни не знает, животных за равных не держит. А раз не держит – смысл от него толковое ждать?
С того дня он ухаживал за коровой сам, преданно – и без надежды.
– Ну как же так, а, Малишка? – спрашивал, заглядывая ей в глаза. Она жалобно мычала. Страдала от насекомых, которые, учуяв запах крови, роились вокруг ее тощего вымени, больно кусая и высасывая скудные жизненные силы. Первое время она отгоняла их вялыми взмахами хвоста, но потом и на это у нее не осталось сил.
Родилась она в лютый год войны, когда домашней живности осталось раз-два и обчелся. Невестка старой Маро, увидев ее, всплеснула руками, заахала: «Какая хорошенькая малышка!» Она была из молокан, говорила на певучем русском диалекте – растягивая к концу слова. «Малишка так Малишка», – согласился Хорен.
Он сам вызвался отвезти ее к матери, потому что знал каждую пядь дороги через перевал, там нужно было ехать умеючи, на разной скорости, чтобы снайперы не успели взять тебя на мушку. Прошло столько лет, но он и сейчас помнил хруст расползающихся по стеклу трещин и протяжный, неожиданно тонкий, детский вскрик младшего брата – Ка-а-тя, Ка-а-тюш-ка? Хорен развернулся на локте серпантина – впереди могла быть засада, – и погнал обратно на смертельной скорости по размякшей от дождей узкой – двум машинам не разойтись – дороге. Старшие братья, вплотную придвинувшись плечами, обнимали сестру, младший же придерживал поднос с пахлавой, на льняной ткани алели живым два крохотных пятна, он гладил их бережно пальцами – указательным, большим и снова указательным – и всхлипывал, как ребенок.
– Что за никудышный я человек, а, Малишка? Не смог уберечь невестку старой Маро. Не смог уберечь свою дочь Антарам. И тебя от шакалов уберечь не смог. Что за никудышный я человек такой? – шептал Хорен, гладя корову по тощей шее. Малишка тяжело дышала, мучилась от боли, но не плакала. Пахла не болезнью, а росой и незабудками. Хорен зарезал ее на заднем дворе, похоронил там же.
Когда он вернулся, мать сидела под тутовым деревом и вязала в четыре спицы детский носок.
– Скажи мне что-нибудь, – попросил Хорен.
Она улыбнулась – вскользь и рассеянно, он провел пальцем по ее руке – кожа была бледной, в ржавых крапушках, и сухой, словно забытый на столе лоскут лаваша.
– Скажи мне что-нибудь! – взмолился он.
Она довязала ряд, безошибочно – каким-то только ей ведомым чутьем умела различать цвет на ощупь, поменяла фиолетовую пряжу на желтую. Подняла на него свои бесцветные незрячие глаза:
– Вот, Хоренчику своему полосатые гулпа вяжу. Красиво?
Ковер
Крнатанц Лусине вышла замуж в день своего двадцатилетия. В первую субботу сентября приехали сваты – просить ее руки. Свекровь подарила кольцо – ярко-багровый рубин в окаймлении жемчужной пыли, браслет с искусной гравировкой и тяжеленные серьги – червонно-тусклые, надменные. Золовка вручила шелковое белье – Лусине никогда прежде не видела такого, но втайне мечтала: воздушная нижняя сорочка, тонкий пояс для чулок – каждая застежка бабочкиным крылом. Жених внес в дом ковер, положил почему-то на обеденный стол. Когда его развернули, у присутствующих перехватило дыхание. Нани[9]9
Прабабушка (арм.).
[Закрыть] перегнулась через подлокотник кресла, в котором просиживала дни напролет – потерявшая счет времени и событиям девяностолетняя старуха, – погладила ковер, прислушалась к шороху ворса, провела шершавыми пальцами по изнаночной стороне, спросила одними губами: Антарам ткала?
– Да, – бесслышно ответили гости.
– Вернулась наконец, – озарилась радостью нани.
Чтоб не задохнуться от полоснувшей душу боли, Лусине опустилась на пол, зарылась лицом ей в колени. Последний раз нани так улыбалась, когда младший праправнук, опрокинув на себя тяжелый чан с кипятком, чудом остался невредим. Вот тогда она и улыбнулась – легко и светло. И прочитала благодарственную молитву.
Нани давно никого не узнавала и проживала прошлое наоборот – после сердечного приступа отматывала время назад, словно пряжу распускала. Детей своих она теперь видела только маленькими, во взрослых их не признавала. Лусине навсегда запомнила, как плакал дед – единственный сын нани, могучий седовласый старик, несгибаемый и сильный, никогда прежде не замеченный в сомнениях и растерянности, как, мигом упав плечами и осунувшись лицом, он глухо зарыдал, когда на его вопрос о самочувствии мать отозвалась виноватым: «Прости, не признаю тебя, ты кто?» А на удивленный ответ, что это я, твой сын, кивнула на десятилетнего праправнука – того самого, что чудом спасся от кипятка: «Вон мой Хорен. А ты – кто?»
Без тени сожаления, чинно и безропотно, она отрекалась от прошлого, стирая из памяти все, что когда-то составляло смысл ее жизни: семью, соседей, отчий дом, подпаленные летом улочки старого Берда, холодный ветер, приносящий снежное дыхание гор, влажный след росы на шушабанде[10]10
Застекленная веранда.
[Закрыть] – если прищуриться, в каждом окошке можно поймать луч солнца. Дети ее теперь были мал мала меньше: Хорену десять, Манишак восемь, Зое семь, Жанне пять. И только внучке, Антарам, неизменно было двадцать пять.
Когда сваты уехали, Лусине сняла с себя подаренные украшения, убрала в ящичек комода, туда же сложила шелковое белье – красивое, но носить не станет, только на свадьбу, чтоб не обижать новую родню. Надела ситцевое простенькое платье – оно привычно пахло душицей и раскаленным утюгом, заплела волосы в тугую косу. Легла на ковер, накрылась его тяжелым краем. Несколько раз глубоко вздохнула – унимая сердцебиение, и, неожиданно для себя – уснула крепким, безмятежным сном. Ковер обнимал так, как обнимала в детстве мама. И как никто больше не обнимал.
Антарам ткала ковры. На каждый уходил год с лишним работы. У нее был редкий дар: она умела предугадывать цвет и обладала удивительным чувством меры. То, что у других выглядело незатейливым узором, в ее исполнении оживало и обретало смысл.
Ткать она научилась поздно – в двадцать лет. Ковров успела сделать всего четыре. С последним уехала в город – на выставку. Стояло затишье – как раз объявили перемирие и открыли дорогу, ведущую через перевал в большой мир. Но у войны свои правила, и всякое перемирие не что иное, как повод его нарушить. Потому из Берда Антарам уехала, а в город не приехала. Спустя сутки нашли тело водителя. Антарам исчезла. Ковер тоже.
Лусине было четыре года, она мало что помнила. Единственное, что осталось в сознании – стойкий дух остропахнущих лекарств, – нани именно тогда слегла с тяжелым сердечным приступом. А когда пришла весть, что Антарам в плену, она уснула и не проснулась. Врачам удалось ее спасти, но она почти ослепла и забыла о случившемся. Стала облетать событиями и людьми, словно осеннее дерево – листьями.
Антарам вернули, когда время отмерило зиму и половину весны. Тело – отдельно, руки – отдельно. На обритой голове – вытатуированное бранное слово – кяхпа[11]11
Проститутка (азерб.).
[Закрыть]. Нани этого не узнала, как и того, что теперь их род называют Крнатанц: Безрукие[12]12
Крнат (дословно) – человек с отрубленными руками (арм.).
[Закрыть].
Все, что осталось родне в память об Антарам, – ткацкий станок и безжизненные мотки шерсти. Последний ее ковер сгинул на перевале. Три других были проданы людям, уехавшим в чужие края. Каким чудом сватам удалось раздобыть пропавший ковер, нани спрашивать не стала. Обняла жениха, что-то шепнула ему на ухо. Тот скрипнул зубами, коротко кивнул.
Крнатанц Лусине вышла замуж в день своего двадцатилетия. Забрала из отчего дома только ткацкий станок и ковер матери. Повесила его на стену, сидела напротив, изучала. Не плакала, молчала. Через год она научилась ткать ковры. В народе их называли Антарамнер – Неувядающие. Поговаривали, что в рисунок каждого Лусине вплетает имя своей матери. Кому-то удавалось его прочитать, кому-то – нет.
Долина
Ночь разлеглась над миром, подоткнула тщательно горизонтовы края – чтобы ни лучика света, ни дыхания сквозняка, – присыпала дно неба звездной мелочью, притушила звуки-голоса, выпустила сов и летучих мышей – стеречь тишину. Совы, надменно ухая, летали среди деревьев, едва касаясь ветвей концами своих широких крыльев. Летучие мыши порхали так низко, что приходилось каждый раз втягивать голову в плечи – Карен до сих пор помнил детские страшилки о том, что, если они вцепятся в лицо – будет уже не отцепить. «Придется жить с летучей мышью на лице, пока она не состарится и не умрет», – звонко хохоча, дразнила его Лусине. «Ахчи[13]13
Просторечное обращение к девочке или девушке.
[Закрыть], не видишь, что ему страшно? Ты почему такая маленькая и такая вредная?!» – заступалась за племянника тетка Арменуш. Она была старше Карена на двенадцать лет и опекала его, как брата. Карену была приятна такая забота, но он каждый раз сердито одергивал тетку: «Да не боюсь я, просто противно!» На Лусине он обиды не держал – чего обижаться на девчонку, на которой решил жениться! А женится он на ней обязательно, вот только подрастет. Года через три точно женится. Лусине тогда было шесть, ему – девять.
С поста долина видна была как на ладони. Карен знал наизусть каждую ее пядь и даже сейчас, в почти кромешной ночной темноте, мог легко различить ломкое русло реки, змейку дороги, тянущуюся к подножью Девичьей скалы, и край заброшенного виноградника – он начинался с околицы Берда, тянулся к самой границе – несколько гектаров одичалого винограда, к которому почти два десятилетия не прикасалась рука человека.
Вчера днем приходила Лусине, на пост ее, конечно, не пустили, но дали им немного побыть наедине – все понимаем, влюбленные, трудно по пятнадцать дней находиться в разлуке. Они просидели все отпущенное время, держась за руки. Лусине рассказывала о деде, похоронившем корову, о прабабушке, которая не помнит ничего, кроме своих счастливых дней. О матери привычно молчала. У нее огрубели кончики пальцев и окрасились в черное ладони – чистила незрелые орехи для варенья. Украдкой оглядываясь, чтобы никто не видел, – а то замучают потом насмешками, Карен перецеловал каждый ее пальчик. Лусине их охотно подставляла, приговаривая: «Ты не думай, они скоро отмоются». «Да если бы даже остались такими!» – выдохнул Карен. «Все равно бы любил?» – «Все равно бы любил».
В ногах, залитая солнечным светом, простиралась долина – по-летнему щедрая и умиротворенная. Хотелось скинуть туфли, набрать полные легкие ветра и пуститься наперегонки от одного ее края до другого, до самой границы. Спрятаться в разросшихся кустах винограда, целоваться до одури – вдали от множества глаз, от людского внимания. Лусине свернулась бы калачиком, прижалась к нему, он приобнял бы ее одной рукой, а другой аккуратно срывал с виноградной лозы вьющиеся усики и ел, гримасничая от кислинки. «Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мной – любовь»[14]14
Здесь и далее цитаты из «Песни песней».
[Закрыть],– шептала бы она, и он бы слушал, млея от нежности. «Что яблоня между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами. В тени ее люблю я сидеть, и плоды ее сладки для гортани моей», – продолжала бы она. «Какие такие мои плоды сладки для гортани твоей?» – заерничал бы он. Она бы вывернулась, треснула его по лбу – балбес! Он прижал бы ее к себе – от балбески слышу! Им до боли хотелось скинуть обувь и пуститься наперегонки вдоль заброшенного виноградника, но они сидели, взявшись за руки, и наблюдали долину, в которой ни разу не были. Дети войны, навсегда запомнившие основное ее правило: здесь – родная земля, там – чужая. Между – ничейная, отторгнутая жизнью нейтральная полоса, дорога в которую отрезана всем.
Карен наблюдал долину днем и ночью каждые пятнадцать дней – срок, который ежемесячно служили мужчины, набранные из гражданского населения. Работы в приграничном, вечно воюющем регионе было не найти, вот они и подались на военную службу. Рискуешь жизнью, зато хотя бы деньги домой приносишь. Карен служил попеременно с отцом. Так и жили – первую половину месяца сын границу стережет, вторую половину – отец. Почти не виделись, зато дом и хозяйство были под присмотром, – матери с сестрой без мужской помощи не справиться. Да и младшей сестре отца, тетке Арменуш, помощь нужна. Отцу служба давалась с большим трудом – он воевал, вернулся домой калекой: с перебитым позвоночником, с осколками по всему телу. Вопреки прогнозам врачей – пошел. Осколки в теле иногда давали о себе знать – отец мучился болями, но старался не жаловаться, только отшучивался, мол, вы, главное, следите, чтобы молния не угодила в меня, она-то, дура, в любое металлическое бьет, а во мне столько железа, что, если выковырять, можно добротный плуг отлить. Карен лишь однажды видел его в плохом настроении, года два назад, когда приехал муж тетки Арменуш. Отец тогда помылся, побрился, показал матери, где спрятаны сбережения, надел чистую рубаху и ушел убивать непутевого зятя. Еле с полдороги вернули.
К энбашти[15]15
Так называемое «время волка», промежуток между полуночью и тремя часами.
[Закрыть] тишина сгустилась над долиной, приглушив уханье сов и шум ветра в кронах вековых дубов, но сразу же следом завыли-заплакали шакалы, навевая беспросветное отчаяние и тоску. Придя с войной, они, похоже, остались в этих краях навсегда. Их мерзкий вой стелился вечерами над домами, нагоняя страх на людей и домашнюю живность и доводя дворовых собак до бешенства – те лаяли до хрипоты, вырываясь из цепей. Шакалы были частью войны, они пахли ею.
Луна скользила по небосклону, озаряя его своим блеклым сиянием, Карен, разглядев ее маревный нимб, обрадовался, значит, утром опустится молочно-белый непроглядный туман и крестьяне смогут собрать урожай. Работать приходилось ночами или же в туман – в ясную погоду с той стороны границы прицельно били по мирным людям. Еще одного правила войны – сей страх бессмысленными жертвами – противник держался неукоснительно, не щадя ни малых, ни женщин, ни стариков.
Зашипела рация, Карен ответил и, уже отключившись, подметил справа, на самом краю виноградника, движение. В бинокль удалось разглядеть тень – не особо таясь, кто-то бежал напролом через нейтральную полосу к границе. Времени на раздумья не было, он вскинул винтовку, прицелился – все одно свой в ту сторону прорываться не станет. Подкошенная пулей тень рухнула, следом снова зашипела рация, Карен докладывал обстановку на бегу – «пост не покидать!» – рявкнула рация, но было уже поздно – он уже находился на полпути к тому месту, где лежал подстреленный. «Пришлите кого-нибудь на мое место», – выдохнул он, не замедляя бега. «Молись, чтоб он живой остался», – рявкнула рация и, зло выругавшись, отключилась.
Мужчина бездвижно лежал на животе, Карен пнул его ботинком, держа на прицеле, тот глухо застонал, попытался повернуться на бок, но не смог, только выдернул из-под себя руку – она была выпачкана кровью по локоть. Карен перевернул его на спину и обомлел – это был подросток, лет четырнадцати от силы, сильно избитый, с ушибами и ссадинами на лице. Быстро обыскав его и не обнаружив оружия, Карен осмотрел рану – она располагалась чуть ниже левых ребер, сильно кровоточила – но, кажется, была несмертельна. «Азери?» – спросил он, юноша не ответил, но заплакал.
Военные подоспели буквально следом, а дальше закрутилась обычная рутина – рассказать, как все было, написать объяснительную, почему не подчинился приказу и покинул пост, выслушать положенную по случаю ругань – капитан, знающий его чуть ли не с пеленок, припомнил ему даже прадеда Анеса: «Парень, ты такой же блаженный, как он, зачем пост оставил, вдруг это диверсия или обманный маневр, ты на войне или где?» – грохотал он. Отругавшись, вытащил две сигареты, одну протянул ему – кури, дурак.
Закурили.
– Знаешь, откуда этот азер?
– Никак нет, парон[16]16
Господин (арм.).
[Закрыть] капитан.
– Из Омарбейли. Обменяем. На наших, если получится – на двоих.
Карен неловко – совсем недавно научился курить – повертел в пальцах сигарету, обжегся. Глянул искоса на капитана. Тот коротко кивнул:
– Если не получится на двоих обменять – на одного обменяем, но с условием: пусть носом землю роют, но ковер найдут. Вернем мы ковер Антарам, я ведь тебе слово давал. Вернем.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?