Электронная библиотека » Наталия Брагина » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Зеркало времени"


  • Текст добавлен: 13 мая 2024, 16:20


Автор книги: Наталия Брагина


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +
II

Всякий раз, как в моей памяти всплывают поросята – темношерстные, голенастые с вечно свисающими слюнями из несмыкающихся ртов – «такие зачучверенные» (как на украинский манер выражалась мама) – рядом с ними появляется фигура «соседки их другого дома» Антонины Викторовны Тарле. С ней в большей степени, чем с другими взрослыми участниками заговора, связано чувство ужаса перед убийством. Даже не дядя Митя – он был мужчина, о нем давным-давно был известно, что ему «все равно, что траву косить, что кабанчика забить». А именно она – наша соседка – поразила меня новыми возможностями женской натуры. Она говорила и действовала бесстрашно, в ее лице не было заметно сомнения или брезгливости ни при обсуждении, ни в момент действия. Ее внутренняя устойчивость особенно бросалась в глаза при сравнении с испуганным выражением маминого лица, появлявшимся, как только возникала поросячья тема. Если б не эта женщина, врядли бы мои родители сумели так рачительно распорядиться дядимитиным подарком. Она же превратила трагическое действо в обыденый случай: «Ну, достали мяса – что же теперь его не есть? А если бы на рынке купили? Это просто счастье, что из такого некудышнего поросенка столько всего получилось». Не знаю, действительно ли она была столь крепкой духом, или чувствовала, кому-то надо быть решительным…

Собственно заклание поросяти, как мне кажется, и послужило прологом дружеских отношений между моими родителями и Антониной Викторовной Тарле – соседкой «из другого дома». Когда она появилась в нашем дворе, я не знаю, но все то время, что она жила в соседнем доме, сохранялась тесная связь нашей семьи с этой одинокой женщиной.

Происходила Антонина Викторовна, по ее словам, из орловских дворян, о чем говорила безо всякого смущения. В те годы открытое признание своего непролетарского происхождения не сулило ничего хорошего. Да в общем и не было ничего хорошего в ее жизни. Хотя следует признать, что и не самая горькая доля выпала ей. Была она женой фронтовика, работала надомницей – получала где-то на Башиловке куски брезента для шитья руковиц – значит могла расчитывать на продоволь-ственую карточку, тем самым была признана равноправной советской гражданкой. Но мне и в голову не могло придти равнять ее с кем-нибудь из соседских женщин. Скажем, жила на втором этаже ее дома, рядом с нею, Васильева Анна Наумовна. Тоже жена фронтовика, надомница, растившая двоих детей. Так же, как и Антонина Викторовна, подрабатывавшая портняжным делом. Так их даже ставить рядом нельзя. У Антонины Викторовны было несколько полноватое, но очень ладное и гибкое тело, белое овальное лицо с большими карими глазами в темных ресницах, над которыми ровными дугами рисовались блестящие черные брови – предмет особого моего интереса. Темные гладкие расчесанные на прямой пробор волосы были собраны низко на шее во внушительный пучок. В маленьких розовых ушах висели золотые сережки с удивительно переливающимися сиреневыми камушками. В нашем дворе никто больше не носил серег. У нее был мягкий низкий голос, которым она пела не слышанные мной до той поры романсы.

Помню ту новогоднюю ночь, когда подкрепленные плотью свежеубиенного поросяти взрослые бурно веселились. Света не было. Керосиновая лампа вначале стояла не столе, позднее ее переставили на пианино. Из-за длинных теней вся картина этой ночи представляется таинственной. Мама играла на пианино, все пели. А потом Антонина Викторовна одна пела романсы: что-то про тройку, про неведомых ямщиков, про горячую любовь… Все было для меня внове: и музыка, и слова, и чувства… Под конец, совсем уж разойдясь, буквально на пятачке (из-за тесноты единственной отапливаемой комнаты), Антонина Викторовна стала выплясывать «цыганочку». Мама, сперва не очень уверенно подбиравшая незатейливый мотив, постепенно набирала темп, а Антонина Викторовна все быстрее и быстрее кружилась в фантастическом танце. При этом вся она как бы переливалась, плавно изгибаясь, то поводя плечами, то как бы пуская по ним мелкую дрожащую волну. Общий восторг. Все хлопают. А Антонина Викторовна, смеясь и сверкая веселыми белыми зубами, говорит, что в Орле она танцевала цыганочку на столе, после чего мужчины поднимали ее на руки и стоя пили шампанское… Представить это было просто невозможно, хотя бы потому, что мне не пришлось не только попробовать, но и бутылки из-под шампанского увидеть. Однако, как мне показалось, на родителей милое откровение нашей соседки произвело несколько озадачивающее впечатление. Позднее при неоднократном обсуждении событий той волшебной ночи, выпавшей моим родителям в самый беспросветный период войны, можно было слышать фразы вроде той, что «а Антонина-то Викторовна оказывается женщина с изюминкой…», произносимых с загадочной улыбкой, понятной только собеседникам. К счастью для меня, это никак не отразилось на взаимном расположении соседей.

От Антонины Викторовны исходил удивительно приятный теплый дух. Мне кажется, это был естественный запах ее тела. Ну можно ли было говорить о каком бы то ни было равенстве между нею и ее соседкой Анной Наумовной Васильевой – женщиной с мучнисто-белым плоским лицом, с почти незаметными глазками и такими же белыми, как бы сырыми, руками. От ее толстого живота, обтянутого замусоленным передником, шел устойчивый запах селедки, которую моют холодной водой в чугунной раковине.

В комнате Антонины Виктровны, которая и была ее нынешним домом, стоял редкий для военного времени запах кофе, который она молола на ручной деревянной мельнице, а потом варила в большом серебряном кофейнике на керосинке. Она уверяла, что может спокойно обойтись без еды, но без кофе не проживет и дня. Вся комната была заполнена дивными предметами: ножная зингеровская швейная машинка на затейливой чугунной подставке вечно завалена невиданной красоты лоскутами. «Остатки прежней роскоши», – говорила Антонина Викторовна, мастерившая загадочные, но модные одно время, шемизетки, блузочки и прочие диковинки, никак не напоминавшие ватники москвичек тех военных лет. Рядом стопки однопалых руковиц цвета хаки и обрезки брезента. Вполне можно было согласиться с уверениями Антонины Викторовны, что «до войны она была первой модницей и кокеткой». Но, увы, довоенные наряды красавицы-соседки сейчас переделывались для богинь военного времени. Эфемерные изделия ее сильных белых рук превращались в ходе многостороннего обмена в так любимый ею кофе. А брезентовые руковицы были честным оправданием ее рабочей карточки.

Плотно прижавшись друг к другу, стояли в ее комнате темнобокие шкафчики, комоды, этажерки, столики, на которых вперемежку соседствовали фарфоровые чашки, хрустальные графины, сковородки, кухонные ножи, шляпки, шкурки каких-то дореволюционных зверей… На одной из стен висел прекрасный, как мне казалось, ковер, каскадом спускавшийся на ложе, именуемое тахтой. У нас не было тахты, да, кажется, и ковра тоже – были кровати, раскладушки, папин кожаный диван, всю войну простоявший в неотапливаемой и потому необитаемой комнате, а тахты не было. Оставшиеся между предметами мебели пустоты на стенах были заполнены многочисленными фотографиями в красивых рамках. Антонина Викторовна говорила: «Это наш дом в Орле», «Это мои родители – к счастью уже умерли» (непонятна была радость по поводу смерти родителей). «А это моя сестра с мужем – счастливые – успели удрать» – опять загадка: от кого удрать? Зачем? И куда? Но деликатно молчу, вопросов не задаю – мама учила, что невежливо спрашивать человека, если он сам не рассказывает. «А вот смотри – это мой муж… Бросил меня здесь одну…». На фотографии строгие черты, высокий лоб, задумчивые глаза – молодой очень красивый мужчина. Меня что-то тревожит в его лице, да и подстрижен не так: и не «полька», и не «бокс». Светлые волосы свободно спадают чуть не до плеч. Он художник. До войны он писал картины. Повсюду стоят и лежат его кисти, специальные ножи, бутылочки и баночки с чем-то жидким или густым. Мне боязно даже дотронуться до этих волшебных предметов… Но запах! Какой божественный запах… «Так пахнет скипидар», говорит Антонина Викторовна. «Котик держал в нем свои кисти (мужа звали Яковом). Сейчас уже все высохло, остался один запах…». Рядом с входной дверью в углу комнаты выгорожено крохотное пространство, где до войны была не то кухня, не то ателье художника. Там на темной стене висит единственное полотно мужа Антонины Викторовны. Это большой натюрморт: на деревянной доске или столе стоит сковорода с яичницей-глазуньей. На переднем плане кухонный нож с деревянным черенком, в глубине картины складки ткани и, кажется, бутыль – но это уж совсем невозможно рассмотреть. Почему-то мне неловко долго глядеть на полотно, но и оторваться я не могу. Оранжевый круг желтка кажется заходящим солнцем в морозный день. От картины идут странные звенящие волны света…

До войны я была в том возрасте, когда детей не кормят глазуньями, а потом не стало яиц и вообще не до глазуний было. Только-только стали «давать» по карточкам американский яичный порошок, в лучшем случае пригодный для омлета. Появление реальной глазуньи в моей жизни было настолько нереально, что не возникало даже желания ощутить ее собственными органами чувств. У нее не было вкуса и запаха, невозможно было представить ее плотность или мягкость. Это была прекрасная абстракция, игра цвета. Мое наслаждение было лишено плотского вожделения. Возможно, это был уникальный случай, когда почти осязаемое изображение жизненных реалий превращалось в абстрактный цветовой импульс, вызывавший ликование духа. Поистине можно сказать, что это было чистое наслаждение чистым искусством.

Слегка посмеиваясь, Антонина Викторовна говорила: «Смотри, смотри – вот все, что он мне оставил… Ну, на антресолях еще есть кое-что, но врядли мы сможем добраться до этих работ до его возвращения… Да и без света ничего не увидишь…». И я смотрела, смотрела… Старалась под любым предлогом заглянуть к Антонине Викторовне и, несмотря на почти непроницаемую тьму в том углу, продолжала неотрывно смотреть на волшебное полотно. Я мечтала о встрече с художником, о том, как мы будем дружить. Он будет рисовать, а я смотреть и вдыхать волнующий запах скипидара. Тогда я не знала, что еще более волнующим для меня окажется запах масляных красок.

Между тем, из случайных фраз и отдельных слов бесед Антонины Викторовны с моими родителями в моем воображении лепился не очень привлекательный образ ее мужа. Она ставила ему в вину, что он не воспользовался, якобы, имевшейся возможностью и не уехал с ней за границу еще до войны. Она упрекала отсутствующего мужа в том, что вместо того, чтобы постараться получить бронь: «Почему-то Кукрыниксы не воюют», он мотается по окопам…». Или, скажем, выправить «белый билет»: «У Якова с детства была слабая грудь». Можно было, в чем она была убеждена, в конце-концов устроиться военным корреспондентом. «Так нет – в первый же день помчался в военкомат – а теперь ищи ветра в поле…» Было ясно, что он «совсем не думал о жене», бросил ее одинокую на произвол судьбы. Мне не была понятна причина ее обиды на мужа: даже если он был совсем больной, с его стороны было особенно благородно поспешить на фронт. Поминался в те минуты и дальновидный дядя Митя. Да что толку во всех этих «если бы», не знала я того, что знали, но о чем не говорили, взрослые – Яков Тарле был немцем, и судьба его была предрешена. А Антонина Викторовна продолжала плодить свои химерические обиды – одну чуднее другой. Как, к примеру, можно было объяснить такую фразу: «Я его знаю! В первом же бою он сдался немцам и давно уже разгуливает по Берлину… А я здесь совсем одна…». Помимо жалости к себе самой была в ее бредовых мыслях слабая надежда на то, что немецкое происхождение мужа поможет ему «уйти от этой треклятой жизни». Она открыто не любила «эту» жизнь и в глубине души, думаю, подозревала, что не выбраться мужу-немцу из советской мясорубки. Но ей некого было больше винить в том, что, как ей казалось, незадалась жизнь. Она была на излете молодости, красива, наивна – ей хотелось танцевать, привлекать внимание «настоящих мужчин», а не «этих дворников», ей хотелось жить.

Всю войну от Якова не было вестей. Антонина Викторовна продолжала надеяться и ждать. Родители деликатно помалкивали. Что-то такое было известно об «интернировании» советских немцев, но с какой целью никто не знал. Закончилась война и, казалось, все живые вернулись домой. «Ни вдова, ни мужняя жена», – с тоской говорила о себе Антонина Викторовна, услышав об очередном запоздалом возвращении «с войны». Она все еще ждала чуда. Но чуда не было – Яков Тарле не возвращался.

Правда, до Антонины Викторовны доходили какие-то странные слухи. То будто бы кто-то видел Якова в звключении среди пленных немцев… Но власти никак не ставили об этом в известность его супругу, да и вообще не трогали ее. То будто бы твердо было известно, что он погиб, защищая свое неласковое отечество. Но тогда вдова должна была бы получить «похоронку». Так и этого не было. Она терпеливо ходила в военкомат, но ее Яков нигде не числился: ни среди живых, ни среди мертвых. Ее же не оставляла надежда: «Ох, чует мое сердце, сбежал мерзавец… Ну, дай Бог ему счастья…». Это было последнее утешение. Пусть без нее, но он перехитрил «эту проклятую власть».

Мне так и не довелось увидеть больше ни одной работы Якова Тарле. Вскоре после войны Антонина Викторовна обнаружила в Москве свою племянницу и съехалась с ней, обменяв ее и свою комнаты на отдельную квартиру. Она покинула наш двор первая, еще не ведая, что произойдет общее переселение всех жильцов в связи со сносом «голландских домиков» и строительством на этом месте огромного многоэтажного дома. Гиганта, съевшего заодно с коттеджами кусты акации и сирени, проточный песочек дорожки, по диагонали пересекавшей двор, сурепку, пастушью сумку и все прочие цветы и травы, покрывавшие землю нашего двора. Съедены были и дровяные сараи – место обитания моих незабвенных поросят. Увы, все что возбуждало мои детские чувства и озадачивало разум, утратило материальность и само собой было вынесено в запасники памяти. Правда, остались два удивительных резных дубовых стула: один стоит в доме моей сестры, другой у меня. Это подарок Антонины Викторовны. Да еще, когда косят в солнечный полдень сборный сорняк в реликтовых московских двориках, сжимается сердце, пелена опускается на глаза… И мелькают перед глазами с визгом несущиеся поросята, пляшет цыганочку веселая красавица и яичница на полотне волнует воображение предчувствием нескончаемого счастья.

Герой на своем месте

«Спасите! Помогите! Убивают! Ааа… ааа…», – разрывает тишину зимнего вечера то ли крик, то ли вой. Раздается глухой тяжелый звук – что-то падает совсем рядом с нашей дверью. Вой и крики о помощи продолжаются, но в более низкой тональности: кажется, что голос идет из-под цементного пола в нашем парадном (так именовался вестибюль-прихожая). К мольбам и рыданиям присоединяются невнятные угрозы, напоминающие рычание. Слышатся ритмичные удары: как будто палкой выбивают матрас – звук тупого удара мгновенно гаснет в чем-то плотном и мягком.

Комната, в которой я делаю уроки, на первом этаже и имеет общую стену с этим парадным. События развиваются за входной дверью нашей квартиры, в непосредственной близости от которой я нахожусь.

Меня подбрасывает и сметает со стула. В мгновение ока долетаю до входной двери и столбенею. Совершенно отчетливо мужской голос безо всякой опаски орет: «Сволочь! Сука! Проститутка! Убью! Задушу, б….!». Хрипы, рычание, возня… Ясно – убийца приканчивает свою жертву. Картина мгновенно представилась мне во всех деталях: за нашей дверью какой-то садист душит поваленную им жерству. Но она еще жива, еще дышит, слышны последние хрипы и стоны. Ужас парализует меня. Я не могу сдвинуться с места, не могу издать нн единого звука. В мозгу лихорадочно пульсирует одна-единственная мысль: «Надо вызвать милицию, надо вызвать милицию, надо вызвать…».

Родители дома, но нас разделяет кухня и еще одна комната, и звуки смертельной схватки им не слышны. Но, видно, еще очень тесная связь скрепляет мамино и мое сердце. Она внезапно выбегает в наш коридор-прихожую и с ужасом бросается ко мне, трясет за плечи: «Деточка, что? Что с тобой?». Я же все так же безгласна и неподвижна. До мамы вдруг доходят звуки дикой борьбы за дверью. Она обхватывае меня и пытается увести – но ноги мои не могут оторваться от земли. Едва слышным голосом мне удается выдавить из себя: «Он убил ее… Надо вызвать милицию-ю-ю-ю…». Со мной начинается истерика, которую ни мне, ни маме никак не удается остановить. Мама в панике начинает звать отца: «Миша! Миша! Милицию! Скорую помощь! Там человека убили!».

Наконец, появляется встревоженный отец, который не столько услышал, сколько почувствовал мамины призывы. Отец ведет себя более хладнокровно. Видимо, что-то ему подсказывает, что мы не совсем точны в оценке ситуации. Он пытается открыть входную дверь – она не поддается: какая-то тяжесть не позволяет сделать даже небольшую щелочку. Тем не менее отцу удается различить голоса и понять, кто жерва, а кто палач. «Никанор Петрович! Прекратите безобразие, иначе придется вызвать милицию!», – суровым голосом говорит папа в дверь. В ответ молчание. Потом слабый голос жертвы неуверенно простаныва-ет: «Убил окаянный… Совсем убил». «Никанор Петрович! Последний раз говорю: ведите себя прилично!», – папа признанный советский интеллигент, убежден в благотворном действии слова. «У, сука, я тебе припомню…», – глухо бормочет упомянутый Никанор Петрович и, стуча деревянным костылем по цементному полу, ретируется в свою квартиру напротив нашей.

Глухо матерясь, пытается закрыть за собою дверь, но это невозможно. Между нашими квартирами, головой упираясь в нашу закрытую дверь, а ногами в их открытую, простерлось мощное тело его благоверной супруги Анны Федоровны. Кряхтя и стеная, супруга с трудом поднимается. Наконец можно открыть нашу дверь и обозреть поле битвы. В подъезде темновато – свет идет только из нашей двери – тем не менее можно разглядеть кровавые пятна на лице Анины Федоровны. Мама приносит перекись и йод – хочет оказать первую помощь при ушибах. Папа настаивает на вызове милиции: «Он же вас изувечил и должен понести наказание за свое хулиганство…». Совершенно неожиданно тело Анны Федоровны начинает оседать и становится очевидным, что она хочет пасть перед папой на колени: «Христом-Богом молю! Не зовите милицию! Не надо! Он убьет меня!». «Да ведь и так он вас может до смерти забить», – говорит папа. «Не-е! Он меня любит. Это он только попугать меня хочет». «Но какой пример он детям подает! Ведь ваши дочери все это видят и слышат. Как они будут потом относиться к родителям?».

Вопрос кажется Анне Фкдоровне диким и чем-то даже пугает ее. «Нет-нет, они ничего не видят, они учатся… Не надо никуда звонить… Он любит меня», – поспешно бормочет Анна Федоровна, которую с большим трудом вернули в вертикальное положение мои родители. Она горячо отказывается от медицинской помощи и стремится как можно быстрее освободиться от своих благодетелей и пронырнуть в свою квартиру. Стороны расходятся. Отец повторяет с некоторым удивлением: «Странная женщина – Никанор настоящий хулиган». Мама пытается привести меня в чувство и сделать вид, что нет и не было никакой драмы, а только пустой анекдот. За все время действия я так и не сдвинулась с места, разве что рыдания сменились тяжелой икотой.

Семейство Пасенковых появилось в нашем доме сравнительно недавно – возможно, в конце сорок третьего – начале сорок четвертого года. Состояло оно из пяти человек: главы семейства Никанора Петровича, его супруги Анны Федоровны и трех девиц разного возраста. По самоназванию они были Катька, Нинка и Зинка. Старшей из них в момент появления было, видимо, лет двенадцать, средней – лет девять, и младшей между шестью и семью годами.

Казалось, не было никаких оснований для появления в нашем доме новой семьи. Квартира напротив нас стояла опечатанная с лета сорок первого года, когда вместе с «тридцатым заводом» (там делали самолеты) был эвакуирован в далекий Куйбышев наш сосед Лысов Пал Никитич. Был он весьма уважаемым работником этого завода, который и гарантировал сохранность его жилья до возвращения домой.

Однако Никанор Петрович, видимо, был еще более уважаемым членом общества, раз власти сочли возможным не только выдать ему ордер, но и сбить печати с пустующей квартиры. Новый жилец оказался худощавым неулыбчивым военным, единственным недостатком которого, на первый взгляд, было отсутствие части ноги до колена. Правда, кроме гимнастерки и галифе ничто не выдавало его воинскую принадлежность. Он не носил никаких знаков – ни различия, ни отличия. Не было у него ни фуражки, ни пилотки. Пожалуй, только широкий солдатский пояс, да хорошие, как говорили, «хромовые» сапоги могли служить дополнительным свидетельством в пользу его армейской прошлой или нынешней службы. Ну, да все это очень сомнително. Сама не раз видела на Ваганьковском рынке инвалидов, торгующих всей этой воинской амуницией.

Н-да… Следует упомянуть, что сапог-то у Никанора Петровича было не два, а всего один. Вместо второго сапога, а вместе с тем и ноги был у нашего нового соседа деревянный протез в виде большой бутылки, который немилосердно скрипел при ходьбе. Этот скрип оживлял в моей памяти еще свежую сказку о медведе, где была такая относившаяся к нему фраза: «Скурлы-скурлы на липовой ноге». Точно так же скрипела никанорова нога.

Иногда липовая нога отсутствовала – было известно, что она пристегивается – и Никанор Петрович ходил на костылях с подколотой к поясу брючиной. И костыли, и липовая нога играли заметную роль в жизни семьи Пасенковых, да и для нас были небезразличны. Ибо, помимо их прямой роли как средств передвижения, они служили инструментами активного воспитания и наказания членов никаноровой фамилии. У нас, как очевидцев и невольных участников борьбы Никанора Петровича за чистоту дел и помыслов своей супруги, создавалось впечатление, что липовая нога была более сподручным инструментом – ей он орудовал как-то ловчее. Похоже, что и действовала она доходчивее и убедительнее. Во всяком случае супруга быстрее затихала. При работе же костылем возникало множество проблем. Во-первых, не было должного размаха. Во-вторых, из-за мощных форм супруги костылем сразу было трудно достигнуть требуемого места поражения. Удар выходил неприцельным, скользящим, как бы щадящим, что лишь растягивало время экзекуции и порождало лишний шум.

По характеру звуков и призывов за нашей дверью – ибо это цементное пространство между нашими двумя квартирами стало местом активного действия Никанора Петровича – было ясно, каким орудием он пользуется. В случае деревянной ноги надо было принимать срочные меры спасения – прицельный удар мог наконец поразить уязвимое местечко. Не раз мы звонили в милицию. Но она довольно скоро перестала реагировать на наши сообщения. «Это безобразие, – горячился папа, – милиция обязана бороться с хулиганством, а они даже не приезжают… он совсем распоясался… ему в тюрьме место, а его даже на трое суток не забирают…».

Напрасно отец пытался найти управу на главу пасенковской фамилии у властей. Может, знали они, что Никанор Петрович не бытовой хулиган, а кое-что посущественнее. Во всяком случае, еще когда милиционеры приезжали по нашим вызовам, выходили они от «хулигана» быстро и как бы несколько пристыженные. «Ну что вы ломитесь в открытую дверь, – говорил наш участковый, – вас ведь он не трогает, да и с ней обращается несмертельно. А уж в их семейные дела вы не встревайте».

Мы бы и рады не встревать, так ведь были периоды, что жить было просто невозможно. Когда Никанор Петрович действовал костылем, то-есть не на поражение, мы всей семьей навалившись на дверь, пытались сдвинуть воющую Анну Федоровну в сторону ее собственной квартиры. И тогда в образовавшейся бреши начинал действовать папа. Сначала со своей территории, постепенно выдвигаясь на нейтральную, он настигал уклоняющегося от нотаций «хулигана» на его собственной территории. Сцена пустела, зрители могли расходится. Кроме нас, однако, никаких зрителей больше и не было. Интересный при этом факт обнаруживался. Чем бы ни охаживал Никанор Петрович свою разлюбезную супругу, какие бы стоны и вопли она не издавала, ни за одной дверью не было слышно ни единого шороха. Никакого бестактного любопытства не было. А между тем, в перерывах между семейными акциями, в отсутствие самих скандальных героев их поведение активно обсуждалось обитателями нашего двора. Все единдушно сходились во мнении, что «по Никанору тюрьма плачет, что этого бандита даже милиция боится, что для него и законов-то нет, а что Анна Федоровна – дура – и так ей и нужно…».

Папа, имевший давно устоявшееся реноме истинного коммуниста-ленинца, хотел он того или не хотел, вынужден был находиться на передовой линии огня. В данном случае передовая пролегала прямо за нашей дверью…

Не знаю, уж чем и объяснить, что Никанор (как он именовался заглазно) ни словом, ни взглядом не обидел никого из нашей семьи. Вообще он не вступал в какие-либо отношения с соседями. Мне кажется, он даже не здоровался.

Пожалуй, здесь самое место представить портрет этого человека. Никанор Петрович Пасенков был среднего роста, худощав – можно даже сказать жилист, темнорус, лицом бел. В лице все было как-будто узкое: глаза, рот, лоб. Но была в этом лице и какая-то молниеносность: из-под летящих бровей внезапно сверкали светлые глаза, так же внезапно раздвигались бледные губы, за которыми обнаруживался полный набор мелких острых зубов. Это быстрое движение губ никак нельзя было считать улыбкой – это была ни к кому не относящаяся ухмылка в пространство. У него были жилистые руки с длинными тонкими пальцами, которыми он как-то особенно ловко держал костыли. Когда же он ходил на липовой ноге, то поражала почти кошачья ловкость и гибкость его движений. Но это, так сказать, портрет героя в раме, статуарный портрет. В зависимости от того, выходил ли Никанор Петрович из дома или возвращался в него, менялся и облик его и характер движения.

Служил ли где или работал на какой ответственной работе наш сосед, понять было невозможно. Уходил из дома он в разное время, хотя, как правило, в дневное. Возвращался тоже в разное время, а длительность его отсутствия была совсем уж непредсказуемой. Бывали случаи, что делал он две-три ходки в день, но редко. Во время своих выходов не был он замечен ни у одного распивочного места в ближайшей округе. Также никто не видел его пользующимся шестнадцатым или двадцать третьим номерами трамваев, остановка которых была как раз напротив нашего дома. Стремительно пересекающий небольшое пространство нашего двора Никанор Петрович имел вид очень озабоченного, чрезвычайно спешащего делового человека: его прямые волосы, влажным косым крылом чуть прикрывали нахмуренный лоб. Взгляд был сосредоточен и устремлен долу. Белая рубашка с отложным воротничком, если было жарко, или гимнастерка были тщательно заправлены под ремень. Начищенный сапог блестел, как асфальт после дождя. Все говорило о том, что срочное дело, по которому так торопился наш сосед, было наиответственнейшим.

Естественно, все были заинтригованны праздничной деловитостью Никанора Петровича – всем было любопытно узнать, что ж это за цель, к которой совершает он свои марш-броски. Рядили-гадали. И так, и эдак прикидывали. А понять, так ничего и не поняли. Тем более, что возвращался он, как правило, в одном и том же виде: буйная голова болталась, как подсолнух созревший, чуб трепался на ветру, рубаха выползала из-под ремня.

Зимнее возвращение отличалось сбитой на затылок серой солдатской ушанкой, распахнутым ватником и сильно обнаженной шеей под незастегнутой гимнастеркой. И зимой, и летом из его болтающейся головы неслось невнятное бормотание, перемежающееся иногда явственно различимым матом. Но, как уже было отмечено, все это не имело видимого адресата и не затрагивало напрямую ничью честь.

Никанор Петрович с великим трудом преодолевал две плоские и очень широкие ступеньки нашего крыльца, открывал своим ключом квартиру и… дальше начиналось воспитание супруги.

Загадкой оставалась и вина его терпеливой Анны Федоровны. Тело этой великомученницы, как мощным панцирем, было покрыто толстым слоем жира. Маленькая голова, едва прикрытая тусклыми волосами, как бы истекала нежнейшим жиром. Глаза терялись во всем этом изобилии, так что и цвета их никто не видел. В отличие от своего супруга, казавшегося почти что щеголем – по пути «туда», Анна Федоровна выглядела монашкой. Что-то не то темносерое, не то темнокоричневое упаковывало во все сезоны ее грешную плоть. Двигалась она вперевалку – торопливость была ей вовсе не свойственна. Предположить в ней коварство, хитрость и тем более склонность к блудодейству, на чем особо настаивал в своих поучительных выволочках Никанор Петрович, было просто немыслимо.

Если полагаться на внешние наблюдения, то вся жизнь Анны Федоровны Пасенковой была направлена на добывание корма для семьи. Именно с этой целью она устроилась на фабрику-кухню того самого авиационного завода, где работал прежний жилец занятой ими квартиры. Уходила Анна Федоровна на работу ни свет-ни заря и возвращалась затемно. Конечно ее утренний проход выпадал из-под моего наблюдения – завод работал круглосуточно, а первая смена начиналась в восемь утра. Зато вечернее возвращение вполне было доступно для обозрения. Тяжело переваливаясь, к подъезду приближалась темная фигура, по обеим сторонам которой висели огромные клеенчатые кошелки. При определенном напряжении зрения можно было различить контуры разнокалиберных кастрюлек, мисок и неизменного бидона. Если же в этот момент оказаться в тесной близости от Анны Федоровны, то можно было почувствовать запах заправленных жареным луком столовских щей и еще чего-то более солидного, что вполне могло иметь отношение к мясу.

С дочерьми Никанора Петровича и Анны Федоровны отношения у меня были самые приблизительные. Не совпадали мы с ними почти по всем статьям. Из трех разновозрастных сестер ни одна не была мне ровесницей. Все трое не проявляли никакого интереса ни к дворовой, ни к какой иной жизни: книг не читали и не намеревались читать их когда-нибудь. «А зачем это нужно? Чего надо мы и так узнаем», – говорила старшая Катерина (по дворовому Катька). Городские игры были им неведомы: ни в «штандар», ни в «классики», ни даже в пряталки они не играли. Говорить было с ними совсем не о чем – им же вообще запрещено было разговаривать «на улице». Чаще других заводила со мной беседы Катька, которая почему-то считала нашу семью очень богатой и важной, отчего проявляла зависть и подобострастие. Мне было просто противно, когда она вдруг масляно суживала глаза и тягучим голосом тянула: «Да-а, а вы вон как живете… У вас даже пианино есть…». Мне же ужасно хотелось посмотреть, что там у них есть. Да не очень-то они были гостеприимны. Пожалуй, раза два-три мне удалось побывать в их доме.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации