Текст книги "АлексАндрия"
Автор книги: Наталия Ермильченко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
АлексАндрия
Наталия Валентиновна Ермильченко
Иллюстратор Наталия Ермильченко
© Наталия Валентиновна Ермильченко, 2023
© Наталия Ермильченко, иллюстрации, 2023
ISBN 978-5-0059-8174-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
От автора
Давным-давно «АлексАндрией» называли сборник сказаний об Александре Македонском, знаменитом полководце, который в IV веке до нашей эры пытался завоевать весь мир. Это ему, к счастью, не удалось, но слухи о нем распространились, понятное дело, далеко за пределы его родной Македонии и еще много веков будоражили воображение жителей разных стран. Со временем история его военных походов подзабылась (учебников тогда не писали), а имя – нет. Например, в XIV веке нашей уже эры люди знали, что жил на свете такой интересный и необычный человек, Александр Македонский, совершивший множество подвигов. Никто, правда, не помнил, каких именно, поэтому их придумали заново – так полководец стал сказочным персонажем, и так получилась книга. На Руси ее прочитали уже в следующем, XV веке (скорости тогда были другие), но полюбили и назвали «АлексАндрией».
Это все к чему?
А к тому, что в наше время, хоть оно и не древнерусское и уж совсем не древнемакедонское, есть свой великий Александр – Александр Сергеевич Пушкин. Он не завоевывал страны – он создал современный литературный русский язык и чувства добрые лирой пробуждал, что гораздо лучше.
Что такое Александр Македонский – один урок истории Древнего мира! Тогда как Александр Сергеевич с нами рядом всю школьную программу.
Как звали папу Александра Македонского? А его любимого коня? То-то и оно. Зато всякий нынче, даже тот, кто так и не выучил наизусть ни одного из множества пушкинских стихотворений, помнит про михайловскую ссылку, болдинскую осень, женитьбу на Наталье Николаевне Гончаровой и дуэль с Дантесом. Даже двоечник и прогульщик, бывший или действующий, твердо скажет, что Пушкин – классик русской литературы и «наше все».
Почему бы, в таком случае, не посвятить ему новую «АлексАндрию»?
Кто-то, возможно, засомневается: а не рано ли – не подождать ли еще лет тысячу? На этот вопрос отвечает наука. Ученые доказали: способность к мифотворчеству и сказкосочинительству – неотъемлемое свойство человеческой психики. Люди творят мифы, не переставая – было бы кому записывать. И, кстати, полевые записи пушкинистов 30-х годов ХХ столетия показывают, что Александр Сергеевич даже тут обогнал своего македонского тезку. В Псковской губернии он стал сказочным героем уже через сто лет после своей последней дуэли. Именно тогда филологи узнали от своих респондентов, что «Пушкин крестьянам волю-то и открыл!» (а вовсе не подписанный в 1861 году императором Манифест, как они думали).
Так что ждать еще тысячу лет автор решительно отказывается!
Вообще-то автор не сомневается, что каждый, кто неравнодушен к Александру Сергеевичу, сочиняет в уме свою собственную «АлексАндрию». Автор даже мечтает увидеть когда-нибудь энциклопедию мифов и сказок о Пушкине, объемом не уступающую двухтомнику «Мифы мира».
Но кто записывать-то будет – Пушкин?
Книга I
Приключения Пушкина
Действующие лица и места действия:
Пушкин – наше все
Няня Арина Родионовна – подруга дней его суровых
Пегас, конь – крылья его гения
Михайловское – тот уголок, где он провел изгнанником два года незаметных
Тригорское – соседний уголок
Прасковья Александровна – маменька Осиповых-Вульф
Барышни – Осиповы-Вульф
Анна Керн – славны Лубны за горами
Генерал Керн – медведь
Лев – царь зверей
Пущин – первопроходец
Баба Яга – мимолетное виденье
Дубровский – не Байрон
⠀
Раз Пушкин собрался в лес на льва охотиться. Няня ему и говорит:
– Ты, батюшка, первым делом на хвост его смотри. Если кисточка бутоном – значит, лев для охоты годится, а если цветком – ни за что не стреляй.
Взял Пушкин хлеба краюшку, пришел на опушку, а там – осень. А осень ему больше даже нравилась, чем львы. «Дай, – думает, – сперва тут похожу, вдруг рифма подвернется».
Бродил он, бродил под деревьями, листьями шуршал да шуршал – устал. Сел на пригорке, стал хлеб жевать да в поля поглядывать. «Унылая пора, – думает, – очей очарованье…»
Тут за спиной вроде как замурлыкал кто-то:
– Бонжур-р… бонжур-р…
Оглянулся Пушкин – а это лев!
Пушкин хлеб уронил. «Пальну, – думает. – Вон Осиповы-Вульф у себя в Тригорском тигров настреляли!»
Хватился ружья, а вместо него – трость. Взял по привычке. Ох, тошно!
А лев рядом сел и горбушку сгрыз.
Покосился Пушкин на его хвост: кисточка на нем что лилия. И весь-то лев словно процветший: когти клевером, грива хризантемой, а морда – ирисом.
– Ты, Пушкин, царь поэтов, а я – царь зверей; выручай, брат, – говорит, – а то у меня стихи встали.
– Много ль написал?
– Две строчки всего:
Я вас любил. Любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем…
Ну, Пушкин и придумал остальное. Потом спрашивает:
– А ты как определяешь, совсем угасла, или не совсем?
– Мне кисточка соврать не дает. Так-то она бутоном, а коли влюблен, – распускается. Вот и хожу: хвост лилией, а морда – ирисом; за версту все ясно.
– Ты, стало быть, по осени цветешь?
Лев кротко так на него глянул.
– Да почти круглый год…
Пушкин царя зверей по гриве погладил.
– Эх, – вздохнул, – я и сам, брат, вечно того… морда ирисом!
И пошел домой письмо писать. Анне Керн.
* * *
У Пушкина в Михайловском сенокос неважный был. Как осень – Пегас недоедает. Только его и хватало до Тригорского дотащиться. Подойдет, бывало, с Пушкиным к дому Осиповых-Вульф, а младшие кричат:
– Экий у вас, Пушкин, аргамак!
Иной раз, правда, и соберется с силами, разгонится в поле, крылами машет… Тогда Пушкину приходила, конечно, на ум строфа-другая.
А летать Пегас не летал. Не мог. Пушкин оттого горевал. Думал на Пегасе за границу махнуть без документов. Уже и вещички собирал понемногу, а тут такое дело.
Однажды к Рождеству Прасковья Александровна овса прислала. Пегас и воспарил.
Мороз и солнце – день чудесный! Пушкин как раз в Тригорское собрался с барышнями чай пить. Глядь – под ногами вроде как ель сквозь иней зеленеет! А еще пониже речка подо льдом блестит. «Ай да Пушкин…» – думает.
Холодно, боязно, и главное – очень чаю хочется.
Летит Пушкин – только рифмы в ушах свистят. Погода – природа, дворе – январе, мишура – вечера…
До Опочки «Евгения Онегина» закончил. Как Опочка показалась, Пушкин спохватился.
– Пегий, куда летим-то? – кричит.
– На Парнас, хозяин.
– В Грецию?!
А у Пушкина с собой ни чернильницы нет, ни пера, ни бумаги, ни денег. И лампа дорожная дома осталась. Опять же очень чаю хочется.
– Эй, Пегий, – кричит, – поворачивай в Тригорское! На высоте морозы – не розы, не дотяну до Эллады!
Так и не попал за границу.
Прилетели к Осиповым-Вульф, а у них аккурат самовар вскипел. Барышни, жженка, моченые яблоки…
Пока то да се, Пушкин и забыл, что в воздухе сочинил. Так оно всегда бывает, если сразу не запишешь.
* * *
Пушкин, если ни в кого не был влюблен, скучал и томился жизнью. Выйдет, бывало, на крыльцо, размахнется тростью да и запустит ею в белый свет. А потом искать идет. Так только и мог развлечься немного.
Однажды метнул трость куда-то, а найти не найдет. Все Михайловское облазил – нету. Верно, в Тригорское улетела. Пушкин забеспокоился: палка-то тяжеленька, девять фунтов весу; не зашибла бы кого из барышень.
Собрался было к Осиповым-Вульф, да надумал еще разок в парк заглянуть: может, из дриад кто подобрал.
Видит: у беседки Баба-Яга стоит, на трость его опирается.
– Ну, Пушкин, я твою трость поймала, бери теперь меня замуж.
Пушкин говорит:
– Зачем тебе, бабушка, замуж? Ты ж одной ногой в полугробу!
Баба-Яга тростью оземь ударила и обернулась блистательной дамой. Из высшего света, стройна, высока, изящно одета, тонкие черты, красивые черные волосы…
– А теперь? – спрашивает по-французски.
Пушкин поклонился.
– Доходу мало, сударыня.
– Думайте, Пушкин, семь дней. Надумаете – оставьте тут где-нибудь свой автограф, хоть на коре, хоть в пыли дорожной – тотчас явлюсь под венец. А коли нет – я через неделю палку-то в девять фунтов весом легко вам на крышу закину. Не обрадуетесь.
И это все тоже по-французски.
Снова тростью оземь ударила и вместе с ней пропала.
Пушкин домой вернулся, чувствует – влюблен. Няне своей ничего не сказал, засел стихи писать. Только голову от тетради поднимет – а перед глазами та дама стоит, которой Баба-Яга оборотилась. Так и грезил всю неделю.
То представит, как набрасывает ей на плечи шубу, усаживает в карету, целует ей руки.
То вдруг подумает: «Есть что-то воздушное и трогательное в ее облике – эта женщина не будет счастлива, я в том уверен!»
А то и вовсе жениться решит. Хотя с другой стороны, что если красавица станет выказывать себя Бабой-Ягою? Впрочем, женщины все таковы: от гурии до фурии – один шаг!
«С третьей же стороны, – рассуждает, – наша бедная лачужка и печальна, и темна. Если в крышу тростью угодить, проломит, пожалуй. Еще печальней будет. Чинить-то на что?»
Маялся-маялся, а на седьмой день Арина Родионовна вишневой наливки ему принесла графинчик и говорит:
– Что, батюшка ты, приумолкнул у окна?
Пушкин ей и открылся.
Няня даже к наливке не притронулась: повернулась, да и в кухню. Ночь целую не спала, все травы варила, молитвы шептала, дом кропила.
Утром Пушкин встал с постели – крыша цела вроде, у крыльца трость валяется.
Обошлось!
Пошел с этой тростью к Осиповым-Вульф, а там Анна Керн!
Хотя странности-то с ним после случались… Раз видели будто Пушкина в Святых Горах на ярмарке чудно одетым: в ситцевой красной рубахе, в соломенной шляпе. Ленточкой голубой подпоясался и, знай себе, апельсины ест – один за одним, один за одним. И к трости железной бубенчики привязаны.
Общество в шоке, а Пушкин ни сном ни духом: он в это время дома стихи писал.
Вот оно как…
А через несколько лет Пушкина под венец потянуло с преогромной силой; никто остановить не мог. Стал он жену баловать да по моде одевать. Однажды глянул на нее, когда она платье новое примеряла, – а перед ним вылитая та дама, и наряд тот же! «Да… – подумал, – я должен был на тебе жениться…»
Ну, а вскоре Арины Родионовны не стало, потом Пушкина, и дом в Михайловском за ветхостью снесли.
Вот и кто была на самом деле Наталья Николаевна?
* * *
Раз Пушкин пришел в Тригорское, а там переполох: Анну Керн медведь унес! Ключница видела, Акулина Памфиловна. Барыня, говорит, со двора в дом шла, обедать, а медведь из-за угла как выскочит, хвать за талию – и к лесу.
Пушкин едва выслушал – побежал Анну Керн выручать.
Примчался в лес, а там сучья трещат, птицы кричат; он по шуму похитителя и обнаружил. Крупный зверь оказался, старый, седой. На задних лапах через подлесок брел, Анну Керн на плече тащил, а дама уже и без чувств. Пушкин ему:
– Стой! Стой, разбойник!
А у самого ни ружья, ни пистолета; трость и ту в Тригорском бросил.
Медведь ношу в крапиву скинул, развернулся – и к нему.
Ну, Пушкину-то ради Анны Керн даже ногти об медведя обломать не жалко, хоть он их до такой длины дохолил, что крестьяне, бывало, за черта принимали.
Попятился медведь, оземь грянулся, через голову перекувырнулся. Видит Пушкин: стоит перед ним военный.
– Позвольте представиться, – говорит. – Генерал Керн. А это вот – моя законная супруга.
Пушкин не растерялся.
– Если вы медведь, а прикидываетесь генералом, то вы опасное животное. Если же вы генерал, а прикидываетесь ради обмана медведем, то вы бесчестный человек!
– Ну что ж, извольте стреляться.
Тем временем Анна Керн очнулась и обратно в Тригорское убежала. Она и всегда так: чуть недосмотрит генерал, непременно сбежит куда-нибудь.
Тут деревенские на подмогу подоспели и сама Прасковья Александровна с рогатиной, да уж поздно: дуэль на завтра назначили.
Генерал в лес удалился, а Пушкин домой пришел да до сумерек в погреб из пистолета палил.
На следующий день, как уходить собрался, говорит няне:
– Нет ли, мама, чего-нибудь с собой пожевать?
Няня мигом сообразила, что к чему: у Пушкина привычка была во время дуэли жевать. Сбегала на огород:
– Вот, возьми хоти огурчиков…
А пока несла, пошептала над ними тайно: «Стань ты, Пушкин, комаром!»
Генерал уж на опушке поджидает. И Прасковья Александровна тут, командует:
– Теперь сходитесь!
Пушкин огурцом захрустел. Целится генерал, а в кого целится – не поймет. Будто и не Пушкин перед ним стоит, а комариный рой пляшет. Думал, гипертонический криз начинается, заморгал, свободной рукой в карман за таблеткой полез. Тут, и правда, один комар прилетел, да впился ему в правый глаз. В поле надо было стреляться!
У генерала нервы сдали, озверел он и кинулся в чащу. Оттуда потом жене развод прислал.
Но пришлось-таки Анну Керн из Тригорского увезти – мало ли что…
* * *
Раз Пушкин собрался в Тригорское. Идет, одной рукой трость подбрасывает, в другой пистолеты держит: прихватил барышням похвастаться, сколь метко стреляет. Вдруг подлетела к нему тройка, а в ней – разбойники. Пушкин их тотчас признал по разнообразию одежды и по общему вооружению. Охнуть не успел, а уж ящика с пистолетами нет.
Следом коляска подкатила, и вышел из нее атаман. Пушкин как глянул:
– Байрон!
(У него дома портрет был.)
А незнакомец улыбнулся слегка и говорит:
– Нет, я не Байрон, я другой.
– Кто же?
– Дубровский!
– А я – Пушкин.
Ну, и разговорились.
Пушкин Дубровскому:
– Пистолеты бы вернули! Это моя утеха; без них я в изгнании совсем пропаду.
Дубровский распорядился.
Пушкин тогда:
– А вы ведь не нашей губернии разбойник. Выходит, и нам теперь опасаться нужно?
А тот:
– Не бойтесь, сюда меня привели обстоятельства чрезвычайные. Да мне, может, недолго уж осталось разбойничать.
– Это как же?
Дубровский и говорит:
– Знайте, что я рожден был для иного назначения; я – егерский офицер. Я, Александр Сергеевич, не совсем уж невежда, я «Руслана и Людмилу» наизусть помню. Что же до разбоя, то вот вам вкратце моя история.
Полк наш некогда стоял в Лубнах. У тамошнего предводителя дворянства была красавица дочка шестнадцати лет. Все мы во главе с командиром нашим о ней мечтали, но меня она, кажется, отличала более других. И вот вообразите. Прибывает к нам дивизионный генерал, старик пятидесяти шести лет, сватает ее, и родители соглашаются, а мне – отказ! Я пришел в отчаяние, готовил красавице побег, но отец сторожил ее, и расстроить ужасный брак не удалось.
Прошло несколько времени, я был уже в Дерпте, как вдруг нам присылают того самого генерала. Жена его приехала с ним. Мы встретились.
Она страдала в обществе мужа – грубого, злопамятного; я старался, как мог, ее поддержать. Наше взаимное чувство крепло. К несчастью, его не удалось сохранить в тайне, и генерал выказал в полной мере злодейский нрав свой. Месть его была страшна. Он лишил меня куска хлеба, выгнал из отеческого дома и послал грабить на больших дорогах. Вот эти молодцы – по большей части бывшие мои крестьяне. Они не захотели повиноваться новому помещику.
Пушкин растрогался.
– Где же теперь ваша дама? – спрашивает.
– Слышал я, что она разъехалась с ненавистным мужем, а сейчас гостит у Осиповых-Вульф. Вы бываете в Тригорском; не откажите передать Анне Петровне письмо. Она, верно, помнит еще своего Иммортеля! Я прошу ее ехать тотчас же со мною за границу.
– Милый, да ведь она третьего дня отбыла с Прасковьей Александровной в Ригу!
Дубровский побледнел. Волнения души лишили его силы. Он успел вынуть из кармана томик «Руслана и Людмилы», прошептал Пушкину просьбу расписаться на память и упал у колеса. Разбойники окружили его, подняли, уложили в коляску, и все поехали в сторону, оставя Пушкина посреди дороги.
Долго он там стоял. «Какова Анна Керн! – думал. – Это надо же: Иммортель! Я и сам бы ее увез куда-нибудь». Развернулся – и домой, письма ей писать: авось хоть в Михайловское приедет.
Потом только трости хватился.
А в пограбленной губернии грозные посещения прекратились, дороги стали свободны. Пошли слухи, что Дубровский скрылся за границу.
Пушкин, бывало, как вспомнит о нем, так возмущаться начнет:
– Трость-то мою с собой прихватил, мошенник! Теперь, небось, по Парижу с ней гуляет. Уж лучше бы Анну Керн вместо нее похитил.
Никак успокоиться не мог.
А Байрона портрет Осиповым-Вульф подарил.
* * *
Пушкин по-французски говорил, как француз, а сидел по-турецки, как турок. Кто увидит – залюбуется. А в Михайловском, в ссылке, он еще, по-турецки сидя, ноги узлом завязывал – йогам подражал. Все Вяземский: прислал из Петербурга «Упанишады» на французском языке. Ну, Пушкин и увлекся учениями Востока.
Выйдет в одной рубахе на крыльцо, сядет эдак и напевает:
– Ом-м…
Няня ему:
– Да не ом, батюшка, – ам! Ам! Кушать извольте, обед стынет!
А Пушкин свое:
– Ом-м…
А то еще бормочет:
– Эта бесконечная вселенная – колесо…
Няня, бывало, прибежит в Тригорское вся в слезах, жалуется: дескать, заболел наш Александр Сергеевич индийской болезнью.
Раз Прасковья Александровна в Михайловское человека прислала с предупреждением: едет-де к ним Святогорского монастыря настоятель, отец Иона. А Пушкин по обыкновению на крыльце. Спаси, Господи! Няня всполошилась, говорит кучеру:
– Ты, Петр, барина в одеяло возьми да снеси в байню. А я скажу, что он в лес пошел гулять. Ох-ти… не доведет до добра ученье это немецкое!
Петр одеяло вынес, только развернул – Пушкин и взлети над крыльцом на высоту перил! Сидит в воздухе по-турецки, ноги узлом завязаны, сам вдаль смотрит. Кучер ловить кинулся, думал – упадет. А Пушкин на двор слетел и на траву опустился. Петр к нему, а Пушкин с места снялся – и в парк.
Петр ему:
– Барин, погоди!
А Пушкин как муха: взлетит и сядет, взлетит и сядет. Да все дальше от бани.
И так-то кучер с ним умучился! Уж отец Иона уехал давно, а он все за Пушкиным по парку с одеялом бегает. Наконец, крикнул с отчаяния:
– Тпр-р-ру! Не балуй!
Тогда только Пушкин угомонился.
Петр его не раз потом спрашивал:
– На что тебе, барин, Индия-то эта?
А Пушкин в ответ все подмигивал:
– Восток – дело тонкое, Петруха!
Но уж как Анна Керн в Тригорское приехала, он про «Упанишады» думать забыл.
А за Прасковьей-то Александровной долго еще замечали: варенье в медном тазу помешивает, и тихонько в такт:
– О-ом-м… о-ом-м…
* * *
Пушкин был другом животных, особенно зайцев.
Нынче всякий рассказать может, что как стало Пушкину известно про дела на Сенатской площади, он на следующий день собрался – и в Петербург, бунтовать. Поехал, а зайцы перед санями так и шастают: вправо-влево, влево-вправо. Не будет, значит, дороги. Пришлось назад повернуть. А пока Пушкин дома сидел, зайцев ругал, в столице аресты начались.
Пушкин после этого зайцев очень полюбил.
Придет в лес:
– Здоровы ли, зайцы мои? – кричит.
Сядет на пенек и ну читать поэму. «Бахчисарайский фонтан», либо «Цыган». Пока читает, все зайцы к нему прискачут. Тихонько слушают, а закончит Пушкин, – ушами аплодируют. И так почти каждый день. Иной раз к Осиповым-Вульф не успевал.
В ту зиму и охоты никакой не было. Гончие возьмут след, хозяин выбежит на поляну: зайцев – видимо-невидимо, а стрелять неудобно – поэт стихи читает. Встанет охотник в сторонке под деревом и сам заслушается.
До того дошло, что Прасковья Александровна ревновать стала.
– Совсем вас, Пушкин, зайцы околдовали!
А Пушкин моченые яблоки ест и посмеивается:
– Зайцы дело свое знают; они меня от ареста спасли.
Однажды весной собрался Пушкин, как обычно, зайцев проведать. Видит: Сороть разлилась, да как еще! Сам-то он на высоком берегу жил, а другой берег весь под воду ушел. Островки только от него кое-где остались. А на те островки зайцы понасели: их разлив врасплох застал. Увидели Пушкина – ушами замахали от радости, а иные так и вплавь к нему бросились.
Пушкин вскочил в лодку, рукава засучил. Едет зайцев по дороге вылавливает. А вода тем временем прибывает, последние островки заливает. Еле успел всех зайцев собрать. Столько их в лодку набилось, что аж друг на друге сидят. Пушкина со всех сторон облепили, грести не дают; чуть все вместе на обратном пути не затонули.
Пришлось их, конечно, домой вести – не отпускать же мокрыми в лес, простудятся еще. Стали Пушкин с няней зайцев простынями сушить, да у печки греть; потом и ночевать оставили. Утром проводили.
Эту историю Некрасов описал в своей поэме. Только Пушкина почему-то по-другому назвал: дедушка Мазай.
* * *
Пушкин, бывало, идет направо – песнь заводит, налево – сказки говорит.
Раз вышел из дома – и направо. На ходу песню сочинять начал, увлекся. Шел да пел, по сторонам не глядел. Долго ли, коротко ли, очутился он в незнакомой усадьбе. Видит – английский парк, широкое озеро, усеянное островами.
Пушкин приумолк. А то хозяину, может, песен не надо, и лучше будет ему сказки говорить. Стал он молча в парке гулять, пейзажами любоваться. Вдруг слышит голоса.
Сперва женский:
– Ну, где же Пифия?
Мужской ответил:
– Да спит опять где-нибудь под кустом.
– Пора уж ее будить: не ровен час, хозяин хватится.
Тут вступил новый мужской голос:
– Только сегодня, чур, не я!
– Почему ж не ты?! – вскричал первый мужской. – И так все время сидишь, отдыхаешь. Сандалии надел – и слетал по-быстрому!
– Твоя Пифия, ты и ищи!
– У меня плащ за кусты цепляется!
– Будет вам, лучше посчитайтесь, – сказал женский голос.
Пушкин подкрался поближе. Смотрит: лужайка, на ней фонтан в виде чаши, а вокруг мраморные статуи: Афродита Книдская с кувшином, Аполлон Бельведерский в плаще и Отдыхающий Гермес – босиком. Сандалии его крылатые на земле валялись. А напротив Афродиты еще был постамент, пустой.
Подняла Афродита свой кувшин, кинула Гермесу. Начали мраморные боги кувшин тот друг другу перебрасывать и по очереди говорить такие слова: «Урну – с водой – уронив – об утес – ее дева – разбила – дева – печально – сидит – праздный – держа – черепок…»
Сказавши: «черепок!», запустил Гермес в Аполлона кувшином и полез за сандалиями. Обулся – да прямиком к Пушкину. Под мышки его подхватил, приволок на лужайку, и водрузил с размаху на пустой постамент.
– Ты что принес?! – возмутился Аполлон. – Это не Пифия!
А Гермес на это:
– Просил побыстрее, я и слетал.
Афродита едва кувшин свой не уронила:
– Мужчина! Давайте его оставим! Смотрите: постамент ему почти впору.
А Пушкин уж и так будто окаменел: стоит – не шелохнется.
Аполлон его оглядел:
– Да… К нему не зарастет народная тропа…
– Мне что! – пожал плечами Гермес. – Лишь бы по кустам не шастал, как Пифия.
А у Пушкина-то дела совсем плохи. Ему бы спрыгнуть, а он все стоит, усыплен своим воображеньем. Статуей себя представил! Уже и трость белеть начала.
Тут вышла из кустов мраморная девушка – полуодетая, сонная и с треножником.
Афродита ей говорит:
– Пока ты спала, Гермес вот этого смертного нашел. Будет с нами стоять, как любимец богов. Уступи ему постамент: у тебя вон табуретка есть, посидишь возле фонтана.
А Пифия в ответ:
– Тоже мне, боги! Мало того, что мраморные, так еще и копии. А он-то – оригинал!
Афродита нахмурилась, кувшином машет:
– А я хочу, чтоб он остался!
– А я говорю: нечего ему с нами делать!
– Ну, вот: теперь вы считайтесь! – обрадовался Гермес. – Кто «черепок», тот проиграл.
Дамам деваться некуда – принялись кувшин друг другу кидать: «Урну – с водой – уронив – об утес – ее дева – разбила – дева – печально – сидит – праздный – держа – черепок».
Пушкин от этих слов очнулся, наконец.
– Чудо! – кричит. – Не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой;
Дева над вечной струей вечно печальна сидит!
Аполлон Бельведерский аж плащом всплеснул:
– Поэт! Чувствую ведь родное что-то. Поэт, не дорожи любовию народной!
А Пифия свое:
– Извольте слезть, молодой человек. Вы памятником попозже станете, годиков через сто.
Гермес со своего постамента слетел, Пушкина подхватил.
– Ты царь, – сказал, – живи один!
Да и зашвырнул в небеса. Пушкин и не помнил, как обратный путь проделал; у крыльца только в себя пришел.
Он потом не раз пытался ту усадьбу отыскать. Выйдет из дома, свернет направо – а песня какая-то другая поется. И куда только его не заносило – все не то!
Стих же Пушкин хорошо запомнил и через несколько лет записал. Но, поскольку не знал точно, где усадьба расположена, посвятил его бронзовой деве из Царского Села. Тоже все-таки статуя!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?