Текст книги "Странствие бездомных"
Автор книги: Наталья Баранская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 43 страниц)
Переправа
Контрабандная тропа вела через Вильну на Кенигсберг. Она шла через многие «перевалочные» пункты и была нелегка. Хорошо ли обдумала мама свое решение, хватит ли у нее сил? По фотографии, сделанной в Киеве после выхода из тюрьмы, видно, что она больна. Исхудавшее лицо: обтянуты скулы, запали щеки, ввалились глаза. Вот во что превратили ее два года «странствий», подпольной бездомной жизни. Особенно видна перемена, если положить киевскую фотографию рядом с той, что была сделана в Питере, проездом из Пскова в Полтаву. «Мне здесь тридцать лет», – сказала о ней мама. Выражение спокойной решимости во взгляде, в сжатых губах. Только что состоялось нелегкое для нее прощание с семьей. Но округлость лица и полнота плеч сохранились от здоровой спокойной жизни в черниговском лесу, в «большом гнезде» Радченко.
А на киевской фотокарточке у мамы вид обреченной. Если вдуматься, то трудный переход границы предопределен. Ей некуда притулиться. У нее нет дома, нет семьи. Конечно, родные мужа в Киеве предлагали кров на первое время, заботу и помощь, но она не могла это принять. Со Степаном Ивановичем они расстались – зачем пробуждать напрасные надежды? Может, там, за границей, удастся хоть немного передохнуть, даже подлечиться.
Переправа оказалась длительной и настолько трудной, что мама могла на пути слечь, не добравшись до цели. Из Киева она поехала в Вильну, как условилась с братом Леона Исааковича, Борисом Гольдманом (в будущем – член ВКП(б) Горев). Он имел связь с контрабандистами, перевозившими не только товары, но и людей. От Горева Любовь Николаевна получила два паспортных бланка; один заполнила на свое имя, другой оставила чистым «на всякий случай». Это ее чуть не погубило. По дороге на Сувалки, где было первое звено контрабандной цепочки, пришлось заночевать на одной станции – мама легла на диване в дамской комнате, положив голову на свой чемоданчик (это был весь ее багаж). «Каков же был мой ужас, когда вдруг открылась дверь и вошел жандарм! Он пристал ко мне с расспросами: „Куда вы едете? Почему тут расположились? Не собрались ли за границу?“ „Вот и конец, – подумала я, – заберут, обыщут и отправят в Сибирь (в кармане-то у меня чистый паспортный бланк!)“» «Собрав всё свое мужество» (ее слова), мама рассказала жандарму про тетку в Сувалках, к которой будто бы едет на праздник (приближалось Рождество), тетка подобрала будто для нее, вдовы, хорошую партию, вот и едет знакомиться… Простая житейская история успокоила жандарма, он ушел, но мама, конечно, уже не заснула.
Ехала она не одна – с ней переправлялся незнакомый эсдек из Екатеринослава. Только адрес в Сувалках и дальнейший маршрут связывали их. В Сувалках допоздна разыскивали гимназиста, который должен был «передать» их дальше. До утра гимназист предложил маме кровать с грязным тряпьем в нетопленой сторожке, где мужчины пытались растопить дымящую печку. Утром гимназист отвел продрогших гостей к рабочему-бундовцу, там они провели день в тепле, в разговорах о местных социал-демократических делах, а вечером бундовец отвел путешественников в дом контрабандистов. Тут Любовь Николаевна впервые познакомилась с бытом еврейской бедноты.
Контрабандой подрабатывала большая семья. В одной комнате, в тесноте и грязи, жили пожилая пара и их дочь с мужем и тремя детьми. Молодое семейство ютилось на одной большой деревянной кровати. Дети, бледные и худые, все время хныкали и плакали, мать возилась с ними, а старшие были заняты переговорами с приходящими к ним «клиентами». Из разговоров на еврейском, пересыпанном русскими словами, мама поняла, что они занимаются в основном перевозкой товаров. Переправа через границу людей, видно, была сложнее, и пришлось ждать три дня. В этой тесноте, шуме и грязи ждать было нелегко. Наконец бабушка семейства, как видно, главная в делах, сообщила гостям, что повезет их ночью «мит а кареткес» до следующего пункта.
К утру они приехали на постоялый двор. Хозяин, старый еврей, напугал маму, сказав, что по ней сразу видно, что она «христианка» и, наверное, ни слова не знает по-еврейски, а значит, везти их в «каретке» с местными жителями невозможно. Вывод был таков: переправа будет стоить не по три рубля, а по пятерке с головы. Повышение цены подкрепилось криком: «Ай-вай, идет стражник!» Была ли тревога настоящей или ложной, но маме пришлось просидеть полчаса в платяном шкафу. Затем ее вместе со спутником заперли в холодной пристройке до вечера. Тут обнаружился третий «клиент» – молодой человек, уклонившийся от воинской повинности и пробирающийся в Америку. На прощание всех троих накормили сытным обедом «с жареным гусем или уткой и с пивом по особому заказу мужчин». Это была первая горячая еда за три дня.
«С наступлением темноты нас повели леском, недалеко, уложили в длинную телегу, накрыли брезентом и строго-настрого велели молчать. Повезли лесной дорогой по ухабам и рытвинам. Меня, как назло, стал разбирать смех, а возница сердился и грозил меня высадить…»
А впереди было еще три перевалочных пункта.
Привезли их в польскую деревню – сначала в большую избу, где ночевали солдаты из пограничной стражи да непрерывно кашлял старик хозяин – вероятно, чахоточный. Из разговоров солдат стало ясно, что в эту ночь перехода не будет. Затем еще сутки «беглецы» провели в избе польской крестьянки, вдовы с детьми. Хозяйка прятала своих постояльцев за печкой – боялась.
«Хотелось спать, было смертельно холодно и голодно, – пишет мама. – Хозяйка затопила печь кизяками, от чего изба наполнилась дымом, сварила нам картошки и дала кипяток. Наступил вечер, мы с минуты на минуту ждали отправки. На дворе свистел ветер, крутила метель. Никто за нами не шел. Я не могла больше лежать за печкой, хотелось поговорить с молодой женщиной, узнать о ее жизни. Она зажгла каганец и села за прялку. Прялка жужжала, за окном свирепела снежная буря. На сердце была гнетущая тоска. Дети кашляли, поминутно просыпались с плачем. Хозяйка попросила меня сшить для девочки платье из бумазеи, я охотно согласилась… Шить было нелегко: нитки грубые, самодельные, игла толстенная, ножницы тупые… Мы обе сидели за работой, и под жужжанье прялки я слушала ее рассказ о печальной вдовьей жизни, гнетущей бедности».
Только на следующую ночь, когда улеглась метель, за «беглецами» пришли. Сразу заторопили. До границы надо было идти пешком, по глубокому снегу.
«Я едва поспевала за нашим провожатым, ноги увязали в снегу, ватное пальто было мне не по силам, но я старалась не отставать, надо было поспеть к границе до смены стражи. Обливаясь потом, я ныряла без конца по сугробам под окрики проводника: „Скорее! Скорее!“. В спешке я даже не заметила, когда именно мы перешли эту заветную границу».
Проводили их до харчевни. Измученная мама едва дышала. «Наконец можно было сесть», – говорит она. У всех был такой усталый вид, что старый хозяин-еврей, не говоря ни слова, налил всем по рюмке водки. Мама, не пробовавшая водки раньше, выпила не раздумывая и сразу ожила. А часа через два всю группу – собралось уже семь человек – довезли до железнодорожной станции Голдап. Дали билеты до Кенигсберга, в поезд велели садиться всем порознь, в разные вагоны, по-русски не говорить, в Кенигсберге быть осторожными – там подозрительных «на эмиграцию» задерживают.
Через день мама была в Берлине. Явка у нее была к русскому врачу-эмигранту. От него она получила все необходимые сведения – где, с кем ей надо встретиться. Доктор расспросил о самочувствии, предложил послушать. «Но даже и без осмотра я могу сказать: вам необходим санаторий».
В Берлине, перед отъездом в Цюрих, мать повидалась с товарищами по Лукьяновке – беглецами-искровцами. Их тоже встревожил ее плохой вид, и они уговаривали полечиться. Спорить она не стала – действительно ей было плохо. Но поступила по своему усмотрению: никакого пансиона, тем более – санатория (никогда не соглашалась потратить на себя лишний рубль). В Цюрихе мама сняла комнатку «с обедом». За полтора месяца тихой спокойной жизни – еда вовремя, чтение, прогулки – успела отдохнуть. Она поздоровела и сразу заскучала «без дела». В Париже шла оживленная подготовка ко второму съезду партии. В феврале 1903 года Любовь Николаевна включилась в эту работу – искровский клуб, диспуты, рефераты, прием приезжающих из России. За три месяца до начала съезда (он открылся 17/30 июля 1903 года в Брюсселе) мама поправилась, набралась сил и на вопрос о самочувствии отвечала: «Я совершенно здорова», – хотя это было не так.
Любовь Николаевна впервые оказалась за рубежом. О своих впечатлениях от европейских городов – пусть недолго, но она побывала в Берлине, Цюрихе, Париже, Брюсселе и Лондоне – мама ничего не написала. Самым важным для нее оказалось сопоставление европейского благополучия и устроенности (хотя бы внешних) с неблагополучием и неустроенностью жизни в России. Самыми яркими картинами для нее оставались те, которые открылись ей на западных окраинах страны. Они как бы завершили ее знакомство с жизнью простого народа на огромном пространстве России. В юности это были поездки из Сибири в Москву, в Петербург по рекам, по железной дороге, затем – Черниговская губерния, Псков, Полтава, Харьков, мотание по югу страны, поездки в третьем классе – не только из экономии, но и для общений, и вот, наконец, многодневный, почти что пеший («полупеший») маршрут от Сувалок до границы.
Так все «заграничные впечатления», всё прошлое, передуманное и подытоженное в «тихие» месяцы (равно как и ознакомление с рабочим движением Запада), подвели маму к перемене в ее судьбе. Перелом определился на съезде, при расколе партии: Любовь Николаевна выбрала демократический, или «мягкий», как тогда говорили, путь меньшевиков во главе с Мартовым.
В дни съезда произошло и второе важное для Любови Николаевны событие: встреча с Владимиром Николаевичем Розановым.
А жизнь «в странствиях» продолжалась, и конца ей не было видно.
Глава VI
Гнездо на волнах
Любовь и розыск
Встретились они на съезде, приметили друг друга, участвуя в общих дебатах о пути революции, но познакомились позже. После того, как вернулись в Россию.
Любовь Николаевна, оставив мужа с детьми, свято верила, что отныне ее судьба связана только с революцией, но жизнь рассудила иначе.
Владимир Николаевич обладал обаянием, природу которого угадать не так просто. Мужественной красоты в нем не было, не чувствовалось силы и твердости, хотя он был храбрым, способным к смелым действиям и даже отчаянным поступкам. Большой рост – два метра – заставлял его сутулиться, отчего плечи казались узкими. Это желание пригнуться, свойственное очень высоким людям, постоянно задевающим то за притолоку, то за ветку, у отца имело еще одно основание: он часто бывал «в розыске», за ним охотилась полиция, уличным шпикам просто было найти его в толпе, где при среднем росте легко скрыться. Но и при легкой сутулости он был строен, даже изящен. От его лица исходило ласковое свечение, особенно хороши были глаза – большие, карие, ясные. Конечно, он был красив. В его красоте была капля южной «сладкости», что придавало его облику мягкость в ущерб мужественности. Откуда эта «капля», могу только догадываться. Вероятно, передалась через мать, совсем некрасивую, от ее отца, красавца Степана Троицкого. Три фотографии в альбоме Розановых подтверждают сходство отца с его дедом.
Каким увидела Владимира Розанова мама в год их знакомства? Конечно, уже не таким, как на фотографии 1896 года, где Володя так вдохновенно романтичен. Ближе ко времени их знакомства – карточка, сделанная в Смоленске в 1900 году. Однако таким спокойным и здоровым в 1903 году он не выглядел. И спокойствие, и здоровье были утрачены, как и у мамы, в эти же годы (1901–1902). Портретный набросок отца оставил в своих мемуарах его друг Владимир Осипович Цедербаум, вспоминая их встречи в Полтаве в 1901 году.
«Огромного роста, худой, точно весь высохший (он болел тогда туберкулезом), с большой рыжей бородой, Розанов производил впечатление загнанного и усталого до последней степени человека. В свободное от деловых бесед время он усаживался на диване, вытянув вперед свои длинные ноги, и в этой позе, не двигаясь, мог просиживать целые часы, не произнося ни слова, не то дремля, не то о чем-то глубоко задумавшись. Молчаливый, замкнутый, он на первых порах производил впечатление сурового человека, и лишь временами легкая мягкая улыбка, освещавшая его лицо, смягчала это впечатление».[11]11
Левицкий В. (В. О. Цедербаум). За четверть века. Революционные воспоминания. Т. I. Ч. 2. М. —Л., ГИЗ, 1927. С. 96.
[Закрыть]
Отец был тогда в группе социал-демократов, только начавших выпускать газету «Южный рабочий» (Харьков). Вел газету опытный литератор Е. Я. Левин, находившийся в Полтаве; Розанову досталась нелегкая работа по изданию и распространению. «Южный рабочий» печатался в разных местах, надо было находить согласную помочь подпольную типографию, выпускать номер, забирать тираж. Иногда приходилось редактировать, случалось и писать статьи. В сборе материалов с мест участвовала вся группа. Газета была в несколько страниц, выпускать ее регулярно не удавалось.
Как видно, нагрузка эта с бесконечными разъездами («За год я проехал десять тысяч верст», – говорил отец) была ему не по силам.
Хорошо, что сохранились у меня семейные альбомы. Еще раз разглядываю три фотографии отца.
На первой он двадцатилетний студент-медик, только что исключенный из университета, призванный Великой Идеей защиты народа, – горящие глаза, жиденькая первая бородка, косоворотка пестренького ситчика – символ «опрощения» (подумать только – снимку сто лет!). На второй, 1900 года, сделанной в Смоленске (напомню – там произошла его встреча с уезжавшим за границу Лениным), отец – вполне респектабельный господин в воротничках и галстуке бантом под загустевшей подстриженной бородой. Обе карточки представляют отца до встречи его с мамой. А вот третья, сделанная в 1906 году в Петербурге, на которой отец красив, элегантен и, похоже, знает это, относится уже ко времени их любви, к испытанию первой разлукой.
Как же познакомились мои родители? Об этом вспоминает мама в письме ко мне от 19 августа 1939 года. Она только что узнала о смерти моего отца. Она в Ялте, в «добровольной ссылке» с 37-го года (об этом рассказ впереди). Мама огорчена печальной вестью, но крепится. Тяжело в одиночестве переносить горе. Всё еще – через столько лет! – она любит отца, а может, в ней только жива память об этой любви, и в ее письме об отце много нежности. Большое письмо. Есть в нем и простая хронология их встречи, знакомства. Обращаюсь пока только к этой части письма.
На съезде 1903 года за границей отец выступал под фамилией Попов, но упоминалась также и партийная его кличка Мартын – южнорусское название длинноногой цапли. Маме это прозвище понравилось.
Знакомство произошло, как пишет мама, «…в 1903 году осенью, когда я была нелегальной (вместо того чтобы отбывать пять лет Восточной Сибири по делу организации „Искры“) и он был тоже нелегальным… После съезда он в качестве члена Центрального Комитета объезжал города и делал доклады. Видела его раза два на собраниях… В 1904 г. я провалилась в Москве, была задержана полицией, но случайно выпущена [уговорила полицейских отпустить ее из засады. – Н. Б.] и должна была экстренно удирать, поехала в Ростов-на-Дону. Там я встретила Мартына, который после провала большой группы товарищей был чуть ли не в единственном числе и ведал многими делами по южным организациям… Там на воле я провела недель шесть и вместе с другими товарищами была арестована… Мартын спасся от ареста, выскочив в окно от Розалии Самойловны,[12]12
Локкерман (?).
[Закрыть] когда пришли к ней с обыском, и пролежал ночь в погребе, заросшем травой, и оттуда удрал благополучно…».
Затем Владимир Николаевич опять разъезжал по делам партии. Весной 1905 года он был арестован на квартире писателя Леонида Андреева, где проходило заседание ЦК РСДРП.
Об освобождении отца по амнистии в октябре 1905 года маме сообщил их общий знакомый В. Н. Крохмаль. Она в это время была в Одессе. Сообщил не в письме, среди прочих новостей, а послал телеграмму. Видно, брачный союз моих родителей был уже признан друзьями. Официально же брак так и оставался незаконным, так как оба они не были разведены (с первой женой Эммой Г. отец расстался в конце 1890-х).
Союз двоих в жизни, полной опасностей, тревог и разлук. Супружество без дома, без уверенности в завтрашнем дне. Страх друг за друга, вероятно, крепил и обострял их чувство.
Для матери в этой любви открылось новое, ранее не изведанное – море нежности и поэзии. Отец не писал стихов, но знал и любил поэзию. Сам он был поэтом в любви. Давал Любе милые прозвища, носил на руках, напевая романсы, любуясь, расчесывал волосы, которые она отпустила по его просьбе, и читал наизусть стихи любимых поэтов – Лермонтова, Гейне. Ему, образованному, начитанному, артистичному по природе, был открыт мир искусства, и он вводил ее в этот мир, увлекая и чаруя. Мир матери был проще и скуднее, без полетов фантазии, но зато жизненнее, прямее и правдивее. Для нее мир прекрасного был закрыт в детстве, что определялось убеждениями ее отца, поклонника Писарева. Чтение и образование Любы были односторонни, развивали в ней критическое осмысление действительности и силы деятеля, отстраняя от созерцания и любования «созданьями искусств и вдохновенья». Отец был совсем другим, он был художественно одарен, и если бы не втянулся в революционное движение, возможно, стал бы писателем или художником. Дядюшка, Василий Васильевич Розанов, неоднократно сожалел о загубленных способностях «племянника Володи».
В мамином альбоме есть любительская фотография: родители снялись вместе с друзьями на опушке леса во время прогулки. Судя по всему, где-то на юге. На снимке изображены две пары и «одинокая» дама. В одиночестве оказалась Елизавета Ивановна, жена Леонтия Ивановича Радченко. Легко догадаться, что фотографом был именно он, не оставивший своего юношеского увлечения и в зрелые годы. Группа рассыпалась по опушке: мама рядом с тетей Лизой, особняком держится Розалия Самойловна, жена Крохмаля, – Рузя, как звала ее мама, – а позади дам стоят мужчины: Крохмаль и Розанов. Оба в косоворотках навыпуск, с поясками, но в шляпах (мода на косоворотки еще не прошла). Высокий худой господин в клетчатой рубашке – мой отец. Удивительно четко получились лица, особенно у мужчин, стоящих в тени (любительскому снимку без малого девяносто лет). Вероятно, в присутствии Леонтия Ивановича мои родители не афишировали свои отношения, о которых были осведомлены друзья.
Они любили друг друга и были счастливы, не задумываясь о том, что не принадлежат себе, не могут иметь даже того малого, что имеет каждая птица: ветки, кочки для гнезда. Судьба их не зависела от них самих: ее определяла саморастущая Великая Идея и другая, более реальная сила, грозящая сиюминутной опасностью, – полиция и жандармы.
Для мамы новая любовь открывала неведомые ранее духовные богатства и тонкие оттенки. Любовь в первом ее браке походила на простую гамму, а новая любовь звучала, как музыкальное сочинение. Мама считала, что это «любовь на всю жизнь».
Вернемся к событиям того времени. В конце 1905 года родители вновь встретились – в Петербурге. Отец вышел из тюрьмы, мать вернулась из Одессы – амнистия коснулась и ее. Не надо скрываться под чужим именем. За полгода пребывания в Одессе она увидела и пережила много страшного. Волнения революционного 1905 года: забастовки в порту и на Пересыпи, восстание на броненосце «Князь Потемкин», стрельба – ружейная на улицах, артиллерийская с моря, и напоследок – чудовищный еврейский погром в городе, особенно жестокий в тех районах, где жили еврейские рабочие, с которыми мама общалась. Любовь Николаевна говорила, что была совершенно больна от страшных впечатлений. Думаю, одесские потрясения укрепили в ней отвращение к насилию. Оказавшись в эпицентре сражения двух сил, она преодолевала молодые свои взгляды на методы революционной борьбы.
Мама приехала в Питер в ноябре, но и месяца они не провели вместе, как отец был арестован на заседании Петербургского Совета рабочих депутатов, проходившем в Вольном экономическом обществе. Он провел несколько месяцев в Крестах, отбыл срок. И опять они «в работе», обоих избрали на объединительном съезде РСДРП в Центральный Комитет. Мама отдала в Музей революции фотографию из альбома, сделанную в то время: группа, в которой есть и мои родители.
В конце лета 1906 года Мартын отправился в Харьков представителем ЦК РСДРП на конференцию южных социал-демократических организаций. Конференция в полном составе была захвачена жандармами прямо на заседании (вероятно, это было предательство). Арест произошел, по словам мамы, в августе. Опять Кресты, следствие, а весной 1907 года отца освободили под залог до суда, как и многих других обвиняемых. Надо было внести немалую сумму – тысячу рублей. Мама писала, что они с трудом по частям смогли собрать такие деньги. Я считала, по рассказам родителей, что деньги дал Алексей Александрович Тарасевич, друг отца, помещик, сочувствовавший социал-демократам и помогавший движению. У его жены было имение на Волыни – Иваново, где отцу случалось недолго отдыхать. Сейчас услышала другую версию: деньги племяннику дал Василий Васильевич Розанов, тогда уже известный писатель. Впрочем, спорить тут не о чем: мамины слова «с трудом собрали» могут означать, что деньги занимали у разных лиц.
Недолгая свобода, да и свобода ли в ожидании суда? Суд был назначен через два месяца; легкого приговора, по мнению юристов, ожидать не приходилось: отцу грозила каторга. Тарасевич уговаривал на суд не являться – Бог с ними, с деньгами, Владимир Николаевич отдаст, когда «разбогатеет». Но отца долги тяготили, и на суд он отправился.
Опять расставание, разлука, и, может быть, надолго. Мама очень беспокоилась: отец болел, каторга может просто убить его. Однако судьба сжалилась – суд был отложен до 1908 года, потому что большинство отпущенных под залог не явились.
Но родителям не до отдыха, спасибо и за то, что они сейчас вместе. Партийные газеты закрыты, социал-демократическая фракция Государственной думы арестована, «свободы», которыми поманил 1905 революционный год, – малое движение вперед к переменам – кончились; наступила реакция. Революция вновь уходит в подполье.
Незаметно подошел срок вновь назначенного судебного рассмотрения по делу захваченной в Харькове конференции. Отец собирался явиться, мать тревожилась – у него опять обострение. Туберкулез более всего косил в России бедных и подпольщиков-нелегалов, людей бездомных, неустроенных. Тарасевич опять упрашивал не думать о деньгах – ведь суровый приговор может лишить отца не только свободы, здоровья, а самой жизни. Наконец уговорили, убедили. Отец вновь переходит на нелегальное положение, скрываясь от суда.
Началась новая «охота», опять он в розыске. В Департаменте полиции составлялись списки «политических», бежавших, скрывающихся, ушедших от ареста, дознания или суда. Списки эти печатались, рассылались «господам губернаторам, градоначальникам, обер-полицмейстерам» и др. по всем губерниям, городам. Имена «розыскных» сопровождались данными: год и место рождения, описание внешности, сведения полицейского наблюдения, сроки и места заключения, ссылок, партийные клички и пр.
«Розанов Владимир Николаевич, сын действительного статского советника, имеет клички Мартын, Абрам Моисеевич, Сербский, родился в Нижнем Новгороде, вероисповедания православного, бывший студент Московского университета… скрылся перед обыском в его квартире». Это из «розыска», опубликованного в 1904 году по делу о Центральном и Киевском комитетах РСДРП.[13]13
См.: Тимонин А. Мы о них не знали. История одной находки / «Известия». 1984. № 12.
[Закрыть] В новых розыскных списках должны были прибавиться и новые провинности отца: «уклонение от суда» и «сокрытие местопребывания».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.