Текст книги "Плюс-минус бесконечность"
Автор книги: Наталья Веселова
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Алексей в ужасе открыл глаза, увидел только тьму и вдруг парализующее испугался, что ослеп, – ведь только что, когда он спускался за лекарством, был замечательный пасмурный, но сухой осенний день – с листвой цвета карри и старого лимона, с высоким простоквашным небом в брызгах райских яблочек! Он вздрогнул, рванулся сесть, бурно дыша, простер руки – и будто мазнул кончиками пальцев по чему-то рыхлому, сразу отпрянувшему… Голос прорезался, и несчастный гулко протрубил: «А-аллю-у!!». Шаги, приподнявшиеся с каблуков еще выше, на цыпочки, с шуршанием унеслись, ясно скрипнула туда-сюда дверь, но зато он теперь знал, что со зрением все в порядке, потому что одновременно с дверным скрипом мелькнул тусклый, будто дальний свет. Он сидел на диване, свесив ноги и едва переводя дух.
Значит, правда. Значит, не казалось. Значит, и то – тоже было. Но так отчетливо – в первый раз… Сначала у него сама собой переместилась рукопись. Обычно он раньше десяти никогда из постели не выбирался, а тут вдруг ранним утром одолело нечто вроде невнятного эротического сна – вылез босиком, потный и плохо пахнущий, на кухню за минералкой – и с изумлением обнаружил прямо на кухонном столе свою едва начатую амбарную книгу. Да, действительно, он накануне перечитывал написанное за день, нежась на упругом диване со стаканчиком арманьяка, но ведь перед сном пунктуально отнес все бумаги наверх! Или не отнес? Аля встала в своей избушке рано – ключи от дома у нее тоже есть, разумеется, – прошла за чем-то, имея твердое на то разрешение, в его кабинет – и заинтересовалась, а потом забыла вернуть? Это настолько на нее не похоже, что даже рассматривать смешно! Тогда Алексей первым делом проверил дверь – оказалась запертой… Пришлось обозвать себя маразматиком и признать, что наверх отнести все-таки лишь собирался…
Через день, возвращаясь в дом из вконец одичавшего сада, который тщетно пытался обследовать, увидел в окне привидение. Случайно поднял взгляд на свое почти чердачное оконце, как зачем-то каждый раз делал юнцом, подходя ко входу, – а там словно кто-то отскочил от окна, и отчетливо дрогнула отодвинутая занавеска! Поскольку ни в каких призраков Алексей отродясь не верил, возможность галлюцинаций у себя признать не хотел, а секретарша еще полчаса назад отправилась на рынок в Ораниенбаум, то первым делом он подумал о воре, потому что дверь за собой, выходя, не запирал. Поколебавшись, все-таки боязливо сунулся на веранду, постоял, послушал: ни шороха, ни вздоха; повел глазами туда-сюда: ничего, чем можно было бы, если что, защититься! Осторожно глянул сквозь стекло на кухню: никого – зато, бесшумно пробравшись туда, вынул тесак поувесистей из подставки для ножей! Чувствуя себя чуть более уверенно, как и всякий мужчина, которому удалось заполучить какое ни есть оружие, двинулся в обход владений – но лишь убедился, что дом совершенно пуст и противоположная дверь, выходившая когда-то на задний двор, а теперь – прямиком в заросли чубушника, заперта на четыре оборота ключа. Снова обругал себя, на этот раз – неврастеником, рухнул прямо в рабочей куртке в кресло, жахнул полный стакан чего-то крепкого из первой попавшейся бутылки – и только тогда перестали трястись руки… К слову сказать, первая паническая атака здесь, на даче, случилась именно тогда – но удалось выскочить на воздух, продышаться, отсидеться на крыльце до Алиного возвращения… И еще в кармане куртки оказался телефон – Алексей долго истерически жал единицу, установленную в качестве «горячей кнопки» Алей на саму себя, – и действительно, скоро услышал ее близкий, теплый, слегка мурлычущий голос, сразу вселивший надежду и покой: «Сейчас, Алексей Саныч, я уже подъезжаю…».
Вспомнились и мелочи – вроде странных шумов и шорохов – но, будучи человеком искусства, он с романтическим удовольствием думал о том, что старые дома, даже те, в которых, как в этом, внешне ничего не осталось от прежнего, все равно живут своей таинственной внутренней жизнью и, может быть, тоже умеют вздыхать и плакать о былом… А может, сверчок какой-нибудь за печкой поселился, или мыши наведываются… Он взрослый нормальный мужик – и что, пугаться всего этого должен? А еще лучше – взять и сказать Але: давай уедем, мне тут страшно, и все время кажется, что в доме кто-то есть. Она решит, что старик начал впадать в детство, – и уж точно никогда… А ему еще хотелось надеяться, что у них просто все развивается – медленно, постепенно, неторопливо, и когда-нибудь, если он сам решит попытаться…
Но теперь, постепенно приходя в себя в неожиданной тьме (выходило, что вырубился не менее чем на полсуток, хорошенькое дело!), он начал осознавать, что все странности, происходившие с момента приезда, неслучайны и зловеще связаны между собой. И другое смутно припоминалось: будто даже слышал сквозь глубокий сон что-то угрожающее, ярко осознанное, но сразу позабытое, – а потом списал на кошмар… Так, надо валить отсюда. Утром же он скажет Але, чтоб собиралась, – наплевать, что ей там покажется: она наемный работник и пусть делает, что велят! Очевидно же: по дому кто-то беспрепятственно шляется, баба какая-то, – не хватало только, чтоб его тут зарезали! Кстати, откуда он понял, что баба? Духи? Нет, что-то другое, какое-то более глубокое узнавание… Да какая разница – просто унести бы ноги!
Алексей уже достаточно окреп, чтобы подняться, уверенно шагнул к стене, нашарил выключатель… Мягко зажегся неяркий, уютный свет, все кругом выглядело надежно и дружелюбно, будто родное, – а ведь он чуть больше недели здесь прожил, вот чудеса! Во всем этом была, конечно, полная Алина заслуга: как только он рассказал ей между делом об этой давно забытой и покинутой своей недвижимости, она загорелась и сначала создала дизайн-проект от «а» до «я», потом полгода неустанно моталась на своей маленькой, красной с черным, похожей на юркую божью коровку машинёнке, между городом и этой чужой для нее дачей – контролировала каждый шаг работников, носилась в Питере по магазинам, выбирая материалы, мебель и фурнитуру – от наружной штукатурки и краски до ручек шкафчика в ванной – душу вкладывала, старалась угодить, ни копейки не взяла за эти лишние хлопоты! Конечно, она любит его, что и говорить, и нет у нее никакого другого мужика: так только о любимом заботятся! Так вьют только собственное будущее гнездо! Вот уж дом-то он ей в любом случае завещает, дочери и так много всего достанется… Это Аля уговорила его приехать сюда на осень, чтобы и отдохнуть, и поработать всласть, от души, на свободе – и (об этом, конечно, промолчала) побыть с ним наедине, еще больше сблизиться… Она уже и стряпает ему почти как мужу, и одежду его в машинке стирает… Какая же она секретарша – она почти жена, только без секса… Пока… А завтра он скажет ей, что они немедленно уезжают, бросают этот выстраданный ею дом, быть может, навсегда, потому что ему сначала грезились в нем привидения, потом слышались странные звуки, и в конце концов спьяну померещилось, что в темноте над ним склонилась посторонняя женщина… Хорош он перед Алей окажется, нечего сказать! Нет, посмешищем для нее становиться Алексей не собирался. Ничего он ей не скажет. С сегодняшнего дня возьмет себя в руки, ограничит коньячок до… Ну, скажем, не больше стакана в день – но маленькими порциями. Будет дышать здоровым осенним воздухом, ходить на этюды – как там залив поживает, больше полувека его не видел! – а рано утром и по вечерам работать над воспоминаниями: ведь неплохо, черт возьми, получается, и, кажется, проглядывают не банальные мемуары, а что-то похожее на большую интересную повесть… Да и надо, наконец, выплеснуть вон из души эти мутные помои, застоявшиеся там за столько лет! И еще одну очень важную вещь предстояло Алексею обдумать и решить: надо ли встретиться с дочерью по возвращении в город? Найти ее просто – той же Але поручить, и все дела – а дальше что? Спрашивать, как там ее мать? Оправдываться? А вдруг она совсем не такая, как он вообразил, – не симпатичная питерская интеллектуалка, а, скажем, покатилась по наклонной плоскости, разведенка, мужиков меняет? И что тогда – переписать завещание? На кого – на Алю? Хм, вот и получится, как та ушлая баба предупреждала: секретарша женит его на себе, уморит и все унаследует… Глупости, Аля не такая, она как не от мира сего… Но в любом случае надо найти дочь и поговорить с ней. Или не надо? Подставлять себя под какие-то вопросы, упреки, может быть… Других детей у него нет, в браке он не состоит, она бы и по закону все за ним унаследовала, так что какая, в сущности, разница…
С женой, Оксаной, и правда не очень красиво получилось, и даже теперь, почти через сорок пять летучих лет, пронесшихся со времени их болезненного развода, при мысли о том, чтобы встретиться с ней взглядом еще раз, Алексей внутренне съеживался… Делал в просторном холле новой больницы стенную роспись на тему трудовых будней отечественных медиков – заказ, добытый по чьей-то наводке, – зацепился взглядом за симпатичную ординаторшу-ровесницу… Оказалась из хорошей семьи, «честная», как тогда говорили. Хорошо быть бабой: их глупая «честь» не требует настоящей ответственности перед людьми, умения быть настоящим другом и вовремя подставить плечо, не предать в критической ситуации – и заключается только в наличии одного неповрежденного кусочка слизистой, а все остальное, как бы и необязательно – разве что хозяйственность лучше бы присутствовала… Алексей так зациклился на этой задумчивой тихоне с коровьим взглядом, что с лету женился, не видя иного способа укрощения строптивой докторицы, – а потом она надоела ему точно так же, как и прежние, охомутать его не сумевшие пассии. Только вот наскучившая до посинения зубов женщина стала его женой и матерью его ребенка, и потому нельзя было легко избавиться от нее в течение нескольких минут, всего лишь уронив свою коронную фразу: «Извини, но ты больше меня не занимаешь». Наоборот, бросив жену с годовалой дочкой на руках, он мог серьезно повредить себе во всех многочисленных смыслах, опутывавших существование любого советского человека, желающего достичь успеха выше среднего на любом, даже скромном поприще. И, кроме того, объясняться с женщиной, доказывать ей очевидность ее собственной вины в мужском к ней охлаждении Алексей считал унизительным и пошлым. Еще год ушел на то, чтобы вынудить ее проявить инициативу развода самой: он почти переселился в мастерскую, не звонил и не приходил в квартиру, где они жили с престарелой, почти полностью глухой бабушкой Оксаны, занимавшей просторный чулан, лишь иногда оставлял немного денег под вазочкой на секретере, воровато заскакивая домой в те часы, когда было достоверно известно, что жена гуляет с коляской или увезла дочку в детскую поликлинику. Своего он добился, причем, совершенно неожиданно. Однажды Оксана решилась на серьезный разговор с мужем, стремясь вовсе не разрушить, как он потом понял, а, наоборот, сохранить их обреченный брак, – и сама приехала к нему в мастерскую на Кондратьевский, с окнами на круглосуточно ревущий Металлический завод. Зная, что работает он чаще всего в дальней, специально приспособленной комнате, где нежный звук дверного замка почти не слышен, страдалица открыла дверь своим, от прежних тучных лет сохранившимся ключом – и застала его с раскованной юной барышней, охотно берущей у мэтра урок – но не живописи, а французской любви… Никакого выяснения отношений, из тех, каких Алексей панически боялся вслед за любыми мужчинами всех времен, не последовало: вовсе не обратив внимания на вакханку, нырнувшую под одеяло в ожидании, что ее сейчас будут бить, Оксана несколько минут серьезно разглядывала своего голого мужа, стыдливо прикрывшего обеими ладонями мгновенно сморщившийся орган полета, – потом повернулась и без единого слова ушла. Алексей был оскорблен: она не имела права! Он ей не какой-нибудь, чтоб даже не удостоить обвинениями! Он не мальчишка, чтобы бежать за ней и оправдываться, как она, быть может, надеялась! В следующий раз они встретились уже в суде, куда жена подала на развод по банальной причине – не сошлись, дескать, характерами, – причем, даже не потребовала алиментов. В клюве он носить ей не собирался, потому что воспринял это как очередной плевок в свою сторону: она, мол, чистая праведница, а он злодей и преступник. Ничего, дите кормить нечем станет – еще на коленях приползет. Да, дочь-то он, что – тоже, выходит, бросает? Нет, просто это – попозже: сейчас она все равно еще не человек, а комок мяса, который никакому воспитанию не доступен, – только попу подтирать, спасибо большое… А вот когда ей будет годика три-четыре, и она начнет понимать, – тогда… Но когда дочке исполнилось четыре, Алексей уже жил в Париже, где дело с противозачаточными средствами обстояло очень хорошо, и никакое внезапное отцовство ему не грозило…
Он не замечал, что, задумавшись, снова тянет руку к стойке с бутылками, рассеянно наливает себе коньяку, слегка полощет им свой гадостно воняющий спросонья рот, делает сильный теплый глоток… «Сейчас не буду об этом думать… Вот повесть закончу, вспомню, как люди этюды пишут… В себя немножко приду – а то юла юлой все эти годы верчусь. В Питер зимой приеду – тогда уж… Хорошо, что никто не звонит, не лезет… Все деловые звонки Аля взяла на себя. Остальные… А где они, эти остальные?..». С легким удивлением он понял, что не только никто из многочисленных знакомых давно не звонил, но и что звонить кому-то не хочется. Одолевала вязкая слабость – ноги сами привели обратно к дивану; локтем прикрыл лицо, подчиняясь вновь подступившей дремоте.
Глава III
Что в имени тебе моем
Как ее зовут на самом деле, Лёся узнала только в пятом классе, когда впервые, позволив соседке по парте Люде подбить себя на преступление, пыталась выкрасть для той после уроков классный журнал из учительской. Сама соседка – интеллигентная тихоня с кристальным взглядом, послушная незаметная хорошистка, у которой кто-то в семье «плавал», благодаря чему она с четвертого класса приносила в туалет пластмассовые шарики с глазком, сквозь который можно было лицезреть объемные порнографические картинки, – вызвалась шухерить у дверей снаружи. Увидев в конце пустого коридора пышную белую прическу директрисы, Люда безмолвно и бесшумно сбежала, предоставив незадачливой подельнице быть пойманной с поличным, – но до того, как дверь позади распахнулась, явив в проеме Самого Страшного Человека в школе, Лёся успела найти искомое, откинуть твердую коленкоровую обложку, судорожно листнуть зеленоватые линованные листы и изумленно убедиться, что под фамилией «Щеглова» в их пятом «б» числится некая неизвестная Елена.
Уже дома, как следует проплакавшись в углу, отправленная туда на целых полчаса негодующей матерью, прочитавшей в дневнике дочери убийственно алое, будто Лёсиной кровью написанное, краткое, но все равно занявшее почти страницу изложение сути ее преступления, девочка рассказала матери о своем случайном открытии. Мама неохотно подтвердила, что, да, именно так сразу же назвал ее отец в честь собственной покойной матери, а в Лёсю малышка случайно превратилась через год, когда над ней умилялась вторая, тоже уже покойная бабушка, без конца шепеляво вопрошавшая: «А кто это у нас тут такой холёсий?!». «Лёся! Лёся!» – пускала в ответ слюни пузатенькая карапузиха – и таким образом сама организовала себе идиотское прозвище, приставшее на всю жизнь. Насчет отца все давно было навеки растолковано: его дочь твердо знала, что «он живет далеко отсюда и, наверное, давно нас забыл», никакие подробности не допускались, а вопросы пресекались матерью на корню: «Все произошло очень много лет назад, и я ничего не помню». Это девочка прекрасно понимала: ведь если она сама, вызванная к доске отвечать заданное на дом стихотворение, вдруг обнаруживала, что не помнит ни слова, то не было на свете силы, способной вернуть его к жизни в ее поникшей головке. Так, должно быть, и старенькая мама забыла папу – ничего особенного: она вечно все забывала – то очки, то квартирные жировки, то оплаченные продукты на прилавке магазина… Должно быть, потому, что всегда думала о важных и сложных проблемах: как спасти жизнь очередному тяжелобольному, как убедить осторожного до трусости заведующего отделением, что приговоренного неоперабельного еще можно прооперировать, как, наконец, воспитать приличным человеком свою глупую, легкомысленную и ленивую дочь…
Следующий шок поджидал ее через три года, когда в конце уже восьмого класса, на торжественном вечере, где вручили (и почти сразу отобрали) свидетельства о неполном среднем образовании, кто-то из одноклассников, увидев, как крупная седая женщина в темном платье гордо разглядывает Лёсины первые официальные «корочки» без троек, спросил ее: «А что, у тебя только бабушка пришла?». Девочка вздрогнула, глянула на маму – и как из-под воды вынырнула: та выглядела мамой не ей – а всем остальным присутствующим мамам – увлеченным аэробикой, стриженным «каскадом», с блестками на веках и в прибалтийских кофточках с рукавами «летучая мышь»; некоторые из них казались старшими сестрами своих нарядных, в платьях с рюшками, дочек! Лёся знала, конечно, что ее маме только что исполнилось сорок, но, считая десятиклассниц своей школы уже недостижимо взрослыми, она невинно и вполне искренне причисляла к старушкам всех женщин, перешагнувших роковой тридцатилетний рубеж. Привыкнув к своей спокойной и всегда занятой маме, дочка находила вполне естественным, что та годами носит с октября по апрель одно и то же темно-синее пальто с черной каракулевой полоской воротника и глубокие плоские боты на толстой несносимой подошве, а ее новые платья и кофты, изредка попадающие в их общий трехстворчатый шкаф на замену окончательно изорвавшимся, покупаются по вечному триединому принципу: просторно, немарко, прочно. Ее густые, не ведающие о существовании презренной краски, почти полностью седые волосы были коротко и ровно подстрижены и забраны с высокого умного лба простым пластмассовым гребнем; бледно-фиолетовые губы точно так же не знали помады, а крупные чуткие руки – ни лака, ни колец (находясь, правда, в тесной дружбе со спасительным детским кремом, потому что порой начинали адски зудеть и шелушиться от вечных хирургических перчаток и дезинфицирующих растворов). Лёся была смутно убеждена, что все женщины от сорока и старше так и должны выглядеть, что такой станет и она сама где-то в необозримом далеке своей жизни, когда, как и толстовская сорокалетняя Анна Павловна Шерер, увидит в зеркале «отжившие черты лица»… Но в тот день, когда на своем первом почти взрослом (до полной взрослости не хватало, по ее мнению, двух длинных лет, но об этом пока не хотелось думать) празднике школьница увидела совсем других сорокалетних женщин, про которых, встретив их на улице, решила бы, что им лет двадцать пять, – тоже много, конечно, но все-таки еще не старость – в ее сознании произошел внезапный и весьма болезненный переворот.
Позже, лежа белой ночью в белой постели и слушая, как через равные промежутки времени шелестят за шкафом белые же страницы скучной медицинской книги – мама готовилась к завтрашней трудной операции – Лёся потрясенно вспоминала минувший день, видя в нем только их – чужих молодых мам. Вот худенькая, со стрижкой «под мальчика», да и сама похожая на очаровательного долгоногого мальчишку, в ладном джинсовом костюме, рука об руку с такой же высокой и стремительной дочерью, летит вниз по парадной лестнице белозубая мама Жени Голубевой; вот в модных крупных клипсах в тон иззелена-бирюзовым глазам, в ярком шелковом брючном костюме, явно добытом «по блату», стоит, держа под руку, как кавалера, своего смущенного сына, мама красавца Генки Суворова; а вот ее собственная мама – грузная, в почти мужских полуботинках и простых, «в резиночку» чулках, в глухом темно-сером платье потертой шерсти, с неизменной гребенкой в волосах, похожая чем-то на Надежду Константиновну Крупскую в последние ее годы…
Как такое могло случиться? Ее мама – самая лучшая, самая добрая, самая умная, она не может быть неправа! Все эти пестрые дамочки, скорей всего, какие-нибудь дуры-секретарши, как та, тощая уродка из знаменитого фильма, а у нее мама – хирург, к которому люди мечтают попасть на стол и даже рискуют жизнью, месяцами ожидая своей очереди! Через два года Лёся поступит в медицинский и тоже выучится на доктора, чтобы стать такой же, как мама, уважаемой и незаменимой! Она так же станет сидеть ночами над книгами с описаниями сложнейших операций и – думать, думать, думать, как помочь несчастному человеку, а утром, с прояснившейся головой, несущей в себе готовый новаторский план, на ходу глотая обжигающий чай и пребывая умом уже там, в сверкающей операционной, рассеянно застегивать в прихожей не успевший просохнуть после вчерашнего ливня чуть влажный плащ… Стоп. Такой же плащ, как… у мамы? Коричневый, двубортный, фасона начала семидесятых, с растянутыми петлями и несокрушимыми пуговицами – зато советский, крепкий, которому «еще лет десять ничего не сделается»? А ноги сунет не в югославские лаковые лодочки, какие были на Юлькиной матери, а в эдакие тупоносые галоши со шнуровкой, какие стоят сейчас у них в прихожей, которые зато «широкие и не промокают»? И автоматически прихватит с комода не замшевую сумочку с бахромой снаружи и изящной косметичкой внутри, а вытертую почти до белизны, с ручкой, превратившейся в жеваную тряпку, когда-то кожаную, а теперь уж неизвестно какую кошелку, куда «много всего влезает, даже батон можно на обратном пути запихнуть»? О, нет! Лёся села с колотящимся сердцем, и смятенный взгляд ее уперся в наряженную в дивное цветастое кимоно веселую гейшу, что смотрела с глянцевого привозного календаря за прошлый год, выменянного недавно у одноклассницы на пленивший воображение той настоящий скальпель, долго валявшийся дома без дела. «Даже эта японка – и та женственней и красивей, чем мама!» – прошла отчаянная и крамольная мысль.
– Мама! – жалобно крикнула девочка.
За шкафом послышался удушенный скрип старого венского стула, неторопливое шевеление большого одышливого тела, шарканье жестких кожных тапок… Вышла мама – в старом байковом халате, прихваченном внизу английской булавкой вместо сбежавшей пуговицы, утомленная, отечная, без головной гребенки – косматая… Лёся никогда не могла отождествить ее с юной хрупкой девушкой-студенткой в коротком медицинском халатике на черно-белых фотографиях с сестринской практики на акушерско-фельдшерском пункте в затерянной среди радоновых озер среднерусской деревне. С той симпатичной строгой девушкой, у которой тоже однажды случилась любовь, не хуже, чем у других, и вышла она по той любви замуж, и родилась дочка-пухленыш… Глупость какая – именно эта девушка через двадцать лет тяжело опустилась сейчас на край Лёсиной старой тахты, заставив тягуче взвыть раздолбанные пружины:
– Ну, что – «не спится, няня»? – своим обычным глубоким голосом спросила мать.
Она только недавно перестала скрывать от дочери свое постоянное курение крепких мужских сигарет без фильтра: раньше утверждала, что запах дыма принесло в форточку, а ее одежду прокурили мужчины-доктора на работе. Почуяв родной табачный дух, Лёся сразу почти успокоилась:
– Мама, – привычно подставляя голову под ерошащую ласку крупной маминой ладони, сказала девочка, – а почему ты никогда не носишь красивые платья и, ну… – она смутилась и скомкала мысль: – Серьги там всякие…
– А зачем? – в первую секунду непосредственно удивилась мать, но сразу по-родительски мудро спохватилась: – Ах, да. Насмотрелась сегодня на чужих мамаш, разряженных, как новогодние елки… И обиделась на то, что твоя – не такая, застеснялась… Эх, ты… – она мягко притянула голову дочери к своей обширной, расплюснутой по теплому животу груди. – Детка ты моя, малолетка… Ребенок ты мой, несмышленок…
Лёся уже и сама чувствовала, что вопрос ее глупый, и жалела о нем. Ведь и так все ясно: что ей какие-то чужие пестрые тетки, когда ее мама – вот она, большая, домашняя, надежная… И какая разница – модные ли у нее платья, крашеные ли волосы… Ей-то, своей любимице, она покупает и даже достает через знакомых и польские свитерочки, и вельветовые платьица, а на пятнадцатилетие даже подарила золотое колечко с розовым камушком!
– Тебе-то я ни в чем не отказываю, я же понимаю, как все это для девочки важно… – неторопливо продолжала мама, не отпуская голову дочери и чуть раскачиваясь вместе с нею. – Благо зарплата позволяет – надо же на что-то тратить… Вот через месяц квартальную премию дадут – и пойдем тебе новые часики выберем, старые-то твои уж совсем какие-то замухрышистые, с четвертого класса носишь… Пока это радует – надо радоваться… Всему в жизни свой срок: ветрянкой, например, лучше в детстве переболеть, потому как не дай Бог взрослому ею заразиться – тут и откинешься. Так и с модой, с галантереей всякой. Переболеешь в девичестве – сама потом над собой посмеешься по-доброму. Эти сегодняшние тетеньки – ты на них не гляди: они своими нарядами каждая что-то маскирует или, как доктора говорят, компенсирует. Одна – какое-нибудь голодное детство с единственным платьем на трех сестричек, другая – мужа пьяницу и бабника, третья – ненавистную работу, четвертая еще что-то… Ты когда-нибудь поймешь, что если в жизни все хорошо, внутри у тебя гармония и ты занята любимым и полезным делом, то незачем до старости носить брачное оперение… Вот пройдет несколько лет – поверь мне, это случится так быстро, что и оглянуться не успеешь, – и станешь ты врачом-клиницистом или серьезно увлечешься наукой – все равно – и сама удивишься, какими неинтересными тебе покажутся все эти туфельки, заколочки… Даже замечать их не будешь…
– Мама… – неуверенно отстранилась дочь и неожиданно для себя самой произнесла нечто для них обеих удивительное: – А если я стану не врачом? Если я за два года передумаю и решу поступать не в медицинский?
Женщина замерла, будто прозвучало нечто неприличное, и в матовой полутьме Лёся отчетливо увидела, как округлились материнские глаза и приподнялись густые темные брови. Девочка испугалась своей странной дерзости и уже собралась сказать, что пошутила, но мать спохватилась первой:
– Конечно, – сказала она, пожимая плечами. – Просто я как-то привыкла к мысли, что ты станешь врачом, но… Жизнь – твоя, и глупо было бы идти по стопам матери просто потому, что ей так хотелось бы… Работу свою нужно любить – это я точно знаю. Семья может не получиться, детей может не быть – и тогда любимое дело спасет человека… Главное – не ошибиться, минутный интерес не принять за призвание. Но у тебя-то, слава Богу, целых два года в запасе. Успеешь определиться…
Лёся не посмела сказать матери, что она уже определилась, определилась еще сегодня днем, а в течение последнего часа – окончательно. Она увидела, как прекрасна может быть женщина – любая женщина, высокая и низенькая, худая и толстенькая – в красивом платье; и неважно, удачная ли у нее семья, любимая ли работа, хороший ли муж, – она сама по себе восхитительна. И как мерзко, что любую мало-мальски приличную тряпку, способную успокоить и украсить, вселить уверенность в том, что в этой жизни не так уж все и плохо, даже если кругом плохо – все, приходится унизительно доставать, платя втридорога, отстаивать длинные, полжизни отнимающие очереди за красивыми, но одинаковыми для всех, кто сумел урвать их, кофточками… Как хорошо, приятно и человечно стать одной из тех, кто сам придумывает красивую, удобную, нарядную одежду и добивается, чтобы ее пошили и выпустили в продажу, – замечательным, необходимым человеком – модельером…
Лёся еще успела, с молчаливого и чуть усмешливого согласия мамы, окончить непопулярную «Тряпочку» по выбранной специальности – когда вокруг уже все рушилось, как в дурном блокбастере, когда герой – всегда с последним патроном в табельном пистолете – удачно вихляет по жестоко обстреливаемой улице среди хрупких зданий, которые бесшумно обваливаются по обе стороны, уворачивается от горящих балок, пролетающих в сантиметре от его головы, – а зритель отчетливо понимает, что лично ему в такой ситуации и пяти секунд бы не прожить. Вожделенный диплом модельера-конструктора текстильных изделий она прижимала к груди пыльным летом девяносто пятого, стоя среди обломков поверженных финансовых «пирамид», одна из которых за пару месяцев до того как раз и похоронила под собой остатки сбережений ее трудолюбивой матери. Но в тот день того года те темно-синие корочки с гербом уже не существовавшей на карте мира страны, с той профессией, каллиграфически выписанной в них черной тушью, были самой бесполезной вещью из всех, которыми в принципе можно было владеть. А утром следующего мама сказала ей, что диагностировала у себя четвертую стадию рака поджелудочной железы, и жить ей остается от пяти месяцев до семи.
Она прожила почти ровно два, первый из которых только и делала, что сокрушалась, что не может прооперировать сама себя:
– Я так и вижу эту операцию, будто стою у стола! – говорила мама, сидя с ногами на лучшей койке своего отделения, исхудавшая, желтая до мистической жути – настолько, что даже полностью седые ее волосы приобрели оттенок спитого чая. – Здесь желчник, здесь желудок, а тут проток… Вот воротная вена… Верхнюю брыжеечную иссекаем… Лимфодиссекция улучшит прогноз, а травматичность не так уж и возрастет… Куда уж дальше… Ну, узлы – понятно… И по ходу общей печеночной – тоже, иначе зачем и огород городить… Интересно, в нижнюю полую проросла она? А в аорту? Если нет, то можно… В любом случае, отделяем и смотрим… – забываясь, она тыкала стремительно худеющими пальцами в пустоту, явно видя перед собой чье-то чужое операционное поле, и спасала – хоть на год, хоть на месяц, но спасала кого-то другого, вдохновенно импровизировала, озарялась, побеждала…
– Мама, ты так ничего и не расскажешь мне о моем… – Лёся сглотнула, – отце? Ты уверена, что это правильно, что я о нем ничего не знаю?
– А? – очнулась мать и с изумлением вместо родной операционной увидела бежевые стены отдельной палаты, в которую коллеги специально для нее превратили ранее толком не использовавшуюся «вторую бельевую». – А-а… Я думала, ты давно догадалась, просто мне не говоришь… Ну, так вот, твоя догадка – правильная.
– Какая догадка? – опешила Лёся, которой действительно редко приходили озарения, а если вдруг случались – то неудачные, вроде замены блестящего хирурга-онколога на никому не нужного при нынешнем изобилии дешевых шмоток посредственного модельера.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?