Текст книги "Олений колодец"
Автор книги: Наталья Веселова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Наталья Веселова
Олений колодец
© Веселова Н., 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2024
Издательство АЗБУКА®
* * *
Я от жизни смертельно устал,
Ничего от нее не приемлю,
Но люблю мою бедную землю,
Оттого, что иной не видал.
О. Мандельштам
Пролог
Сегодня она ела только вечером, остатки крупы – замечательной желтой крупы, состоявшей из крошечных блестящих шариков. Маленькой женщине, которой удивительно шли остриженные темно-рыжие волнистые волосы, делавшие ее умненькую головку на длинной трогательной шейке с голубыми жилками похожей на растрепанный осенний цветок, – этой вчерашней девочке утром не удалось не только сварить постылую кашу, но даже довести воду с крупой и солью до кипения. Последние два полена (как быстро растаяла нарядная горка березовых дровишек у низкой кухонной плиты!) превратились в золу совершенно напрасно, не дав ни настоящего жара железному листу, на котором стояла небольшая кастрюлька, ни даже сколько-нибудь значимого тепла убогому чужому жилищу, – только слегка нагрелась вода, в которой до заката осталась набухать яркая горстка пшена.
Чего только не ела за последний невероятный год эта женщина! Она и печенье пекла из картофельной шелухи и кофейной гущи, и брюнетное мясо научилась сдабривать перекисшей квашеной капустой, чтобы ослабить неперебиваемый вороний дух, и даже жесткую маханину[1]1
Конина (простореч.). (Здесь и далее, за исключением специально оговоренных случаев, примечания автора.)
[Закрыть] привыкла считать деликатесом… А вот сырой крупы еще не пробовала – как-то всегда удавалось достать либо дров, либо керосину. Ничего, когда та размокла и увеличилась в объеме раза в три, оказалось, что есть вполне можно, если очень голодно, и даже сытость какая-то пришла – влажная тяжесть, если точнее.
Зато теперь еды не осталось вообще – ни крошки съестного во всей квартирке. И если она, уже сейчас отчаянно слабая от давнего и постоянного голода, в ближайшее время отсюда каким-либо способом не выберется, то к вечеру следующего дня и подавно не сможет предпринять никакой попытки. Просто останется, обессиленная, лежать на этой коварно мягкой кровати, медленно окутываемая сладкой роковой дремотой, и постепенно заснет навсегда… Ой ли? Так, говорят, замерзают насмерть, но такова ли смерть от голода? Не разбудит ли он свою жертву нестерпимыми спазмами и раздирающей болью, не заставит ли срывать обои и слизывать изнутри сухой крахмалистый клейстер (раз такая мысль уже приходила, то придет и еще!), грызть в помрачении ума деревянную мебель?! А потом не лишит ли остатков разума, не заставит ли броситься в бездну с высоты двадцати с лишним аршин[2]2
В одном аршине 71 см.
[Закрыть]?!
Женщина в тысячный раз метнулась к узкому кухонному окошку, стыдливо прилепившемуся к боковой стене, рванула на себя раму, и в лицо ей ударил странно морозный воздух ясного майского вечера. «Май – коню сена дай, а сам на печку полезай», – так, кажется, любила приговаривать ее старенькая няня, юной девушкой привезенная в Петербург откуда-то с северных морей. «Сиверко…»[3]3
Холодная, ветреная погода (архангельский диал.).
[Закрыть] – задумчиво тянула она, бывало, кутаясь на их лужской даче в самом конце весны в выцветшую шерстяную шаль и глядя с веранды, как насильник-ветер жестоко срывает бело-розовый девичий наряд с хрупких юных яблонь… Ее маленькой воспитаннице всегда казалось, что Сиверкой должны звать седого в яблоках коня, – и даже сейчас, взрослой и уже неделю как замужней («Вдове», – глухо отдалось в сердце), ей при быстром ветреном ожоге почему-то привиделся добрый конь сероватой масти…
Широко расставленные, чуть удлиненные темно-карие глаза девочки-женщины отчаянно глянули вниз. Все то же: захватывающая дух безнадежностью бурая кирпичная шахта двора без единого стеклянного ока-окна. Двор-циклоп, чей единственный глаз под крышей – именно то окошко, из которого она сейчас с тоской смотрит то вниз, на покрытый слоем накиданного непогодой мусора пятачок земли, то вверх, на неровный ломоть льдисто-перламутрового неба над ржавыми крышами и трубами этой жуткой весны. Весны, подобной которой еще от века не было и в которую ее угораздило жить, любить, стать женой – и вдовой. Она уже не могла сомневаться в этом последнем: бесполезно громоздить в пылающей фантазии Анды и Кордильеры причин, помешавших ее мужу вернуться с подмогой. Будь он жив – примчался бы в то же утро. Будь ранен – прислал бы друзей не позже следующего дня, а прошла уже целая неделя!
Его нет. Она вдова.
Перед ней – только немые, уходящие в пропасть стены, на одной из которых – тонкая железная лестница, куда ее молодой муж по-обезьяньи ловко перекинул свое стройное длинноногое юношеское тело и, на прощанье крикнув: «Я скоро-а!» – откуда-то совсем из-под крыши, уже невидимый, исчез из ее жизни навсегда.
Прикрыв окно, женщина прикоснулась к голове кончиками пальцев, тотчас ощутив бешеную пульсацию в висках. «Я должна решиться сейчас… Именно сейчас. Побороть страх! Дышать глубоко и размеренно. Вот так… Потом будет поздно. Если не ради себя самой, то ради…» – узенькая ладошка с тонким обручальным колечком опустилась к животу, где если бы вдруг оказалась вторая, родная жизнь, то очень нескоро бы стала явной. Она стремительно прошла к убогой вешалке у входной двери, сняла куцое темное пальтишко, торопливо напялила его, привычно музыкально пробежавшись пальцами по мелким пуговичкам, схватила черную девичью шляпку и, не глядя на себя в зеркало в смутном страхе встретиться с зеркальной обитательницей взглядом и передумать, наугад нахлобучила себе на голову. Прочную кухонную обшарпанно-голубую табуретку она подтащила к окну, легко взошла на нее, как на сцену, потянула раму за ручку, решительно переступила на подоконник.
«Только не смотреть вниз! Там все равно нет ничего, кроме веток и тополиного пуха за… Сколько лет стоит этот дом? Лет двадцать?.. Ветки и пух за двадцать лет – и ничего больше. Ну, может, парочка дохлых кошек или ворон… Нет, не смотри! Только на лестницу! Сначала нужно дотянуться до нее и крепко ухватиться за край левой рукой, потом перенести тяжесть тела влево, а правой держаться за раму… Одновременно занести на лестницу левую ногу, найти перекладину и встать на нее… И тогда уже оторваться от рамы и… Ну, сколько тут? Полтора аршина? Меньше, меньше! Конечно, меньше! Не страшно, не страшно… Вот сейчас… Зато как хорошо будет, когда я окажусь на ступеньках, – только лезть вверх!»
Но ее тонкие изящные ножки, обутые в высоко зашнурованные остроносые мамины ботики, не были так длинны и ловки, как у мужа, довольно легко, с прибаутками, перемахнувшего на лестницу неделю назад. И худенькие пальчики не привыкли долго и цепко держаться за мерзлый металл. Кончик левого ботинка царапнул чугун и, не нащупав спасительной перекладины, скользнул раз, другой – все тело уже доверилось левой тянущейся ноге! – но та никак не находила опоры… Настал миг острой, насквозь пронзившей мысли: «Все! Назад уже не вернуться! Либо – туда, либо…» И в эту секунду, распятая на углу из двух стен, как святой апостол Андрей на косом кресте, она вспомнила, что не взяла со стола рамку с их свадебной – и единственной! – фотографией, та осталась на столе у изголовья кровати, и ее никогда, никогда теперь не вернуть! Быстрая страшная мысль мгновенно лишила женщину сил и воли к борьбе – она словно осталась без магического талисмана, священного тотема, утратила путеводную звезду… Правая одеревеневшая рука оторвалась от рамы, взметнулась… Хрупкое тело рывком дернуло влево, на волю бесчувственных от железного холода слабых пальцев – и они беспомощно разжались; стало стремительно удаляться запрокинутое небо.
Наконец оно резко остановилось, зависло высоко над беззвучно упавшей на спину маленькой женщиной, приняло свою единственно возможную здесь форму – квадратную – и жемчужная голубизна померкла. Сотрясение медленно проходило. Боли не было вовсе, словно тонкое тело приняла в себя какая-то давняя детская перинка… Точно, перинка, и мама – или не мама, вернее, не совсем мама, но это неважно теперь – неспешно качает теплую колыбель.
– Видишь, я попыталась, но у меня не получилось… – виновато пожаловалась кому-то юная женщина, не размыкая губ. – У меня же крыльев-то нету…
– Скоро будут, – ответили ей. – Ну вот, уже есть… Что ты лежишь? Полетели.
Часть 1
Глава 1. Пустая шоколадина
О, слава, слава русскому народу!
Свершилось ныне чудо из чудес:
Народ себе завоевал свободу,
Народ воскрес – воистину воскрес!
Т. Щепкина-Куперник
Февральский, без пяти минут весенний Петроград выглядел в том году как большая черно-белая фотокарточка, попавшая в руки беспечному художнику: взял он беличью кисть, щедро обмакнул ее в неразбавленную алую краску – да и стряхнул над унылой картонкой. И вспыхнул невзрачный мир красными гвоздиками, розами и маками, и сами собой расцветали вокруг искренние улыбки… Городовые с их грозными бляхами враз исчезли с праздничных улиц, сметены были возбужденной толпой с яркими отметинами на одежде: выйти в те дни на улицу без пышно пламенеющего банта значило не больше не меньше предать саму гордую деву Революцию.
Чуть посинел в сумерках воздух – и тотчас загорелись повсюду высокие костры, озарявшие тысячи вдохновенных лиц, и был братом человек человеку: застегнутый на все пуговицы учитель в котелке и пенсне ломал пополам свою зачерствевшую осьмушку ржаного хлеба, от души угощая усатого солдата в перечеркнутой багряной полосой лихо сидевшей шапке, утонченная барышня в вуалетке, как с подругой, щебетала с чужой волоокой горничной…
В ночь на последний зимний день 1917 года из Таврического дворца весело летел небольшой «бьюик» с откинутым верхом – и в нем тоже горели словно четыре маленьких костерка – трепетали на ветру яркие ленты бантов на двух студенческих шинелях, одном тощеньком девичьем и одном солидном мужском пальто. Трое из бантоносцев знакомы были уже достаточно давно, оттого и зачислились в одну революционную санитарную бригаду, и дежурство в Таврическом дворце всегда несли одновременно. Два студента выпускного курса физмата – Володя Хлебцевич и Савва Муромской – трогательно дружили со студенткой Женского медицинского института Леной Шупп, третьим важным участником их бригады (причем Савва небезосновательно подозревал, что просто и честно дружит с «Лелей» только он сам, а товарищ его Володя испытывает чувства куда более романтические). Молодой жизнерадостный доктор, недавно выпустившийся из академии, был сегодня принудительно добавлен к ним в нагрузку, потому что, не имея лекарского диплома, Лена пока могла только исполнять обязанности сестры милосердия, и к ее распахнутым льдистым глазам очень шел скромный белый повойничек с красным крестом, ниспадавший на суконное с седой полоской каракуля пальтишко.
По ночному революционному городу к местам перестрелок ездили они втроем уже не первый раз, бесстрашно неся человеколюбивую службу: оказывали первую помощь раненым, при необходимости подбирали их и доставляли в ближайшие госпитали. Когда втроем дежурили, двоих недужных вполне можно было втиснуть на заднее сиденье, а сейчас, с доктором, сзади помещался только один раненый, второго же пришлось бы класть поперек, на колени сидящим, что вызывало у всех легкое недоумение. Шоффэром в бригаде бессменно трудился Савва – высокий худой молодой человек, в котором тем не менее чувствовалась немалая физическая сила: ловкий, поджарый, быстрый и точный в движениях, он, при всей чисто русской неброскости внешнего вида, невольно заставлял любоваться собой. Выучиться управлять автомобилем ему посчастливилось двумя годами раньше, летом на даче, когда богатый владелец соседнего имения приобрел себе техническую новинку и нанял к ней шоффэра-профессионала – добродушного основательного дядьку, который охотно подружился с пытливым студентом, желавшим во всем добраться до сути, и, убедившись в неподдельном интересе юного друга и отсутствии от него какой-нибудь угрозы для своего подопечного новенького «доджа», вскоре допустил его до сверкающего авто, тайком разрешая садиться за руль на полевой дороге и разгоняться даже до тридцати верст. Теперь в революционном Петрограде, где извозчики попрятались, а трамваи встали, Савва быстро наловчился лихо рулить в потемках в свете солдатских костров, пронзительно гудя в клаксон и безмолвно гордясь изяществом своей шоффэрской повадки.
Володя Хлебцевич, приятель его по университету, казался увальнем – крупный, русоволосый, с типичным мягким хорошим лицом и большим благородным сердцем. Он писал и с удовольствием декламировал стихи, увлекался экономикой и даже недавно разразился каким-то трактатом в подражание Марксу – Савва хорошо помнил его название: «Золото как посредник обмена» – в прошлом году на еще не революционном студенческом собрании Володя делал доклад и краснел, как институтка, от дружеской похвалы. И новаторству был совсем не чужд милый Володя: про его проект летательного велосипеда слышал на физмате, наверное, даже швейцар. А что? Это при косном царском режиме, душившем все живое в науке, таким романтикам ходу не было, а теперь, когда свободная мысль вот-вот восторжествует навсегда, – возьмут да и полетят Володины велосипеды в синем небе! В патруле Володя участвовал, конечно же, ради Лены, к которой относился очень трепетно, – ну, и медвежья мощь его, когда несчастных надо было практически нести в авто, не раз за последние тревожные дни пригождалась.
Пригодиться могла и сегодня, когда мчались они из Таврического на Васильевский остров, где, как телефонировали, все не мог угомониться лейб-гвардейский Финляндский полк, затеявший уже бессмысленную перестрелку с восставшими солдатами и рабочими. Доктор, отпускавший вполне приличные в присутствии барышни шутки, и взволнованный Володя сидели позади, Лена – рядом с Саввой, и все смеялись даже глупым анекдотам: радостное возбуждение в ожидании чего-то невыразимо прекрасного, готового вот-вот наступить, охватило в те дни буквально всех, общая приподнятость над землей ощущалась любым восприимчивым сердцем. Даже вошедший последнее время в привычку легкий голод не становился поводом для особого огорчения – потому что Революция же! – значит, скоро будет много всего и для всех.
– Все-таки жаль, что так сразу выехали, даже супу тепленького не успели поесть… – с беззаботной грустью произнесла вдруг Лена.
– Лелечка, мы сейчас только посмотрим, что там, и сразу обратно, – немедленно ласково наклонился к ней Володя. – Слышишь, там, кажется, стихает уже. Наши порции нас дождутся, можешь быть уверена…
– Да, а сейчас поешь вот, – неосознанно и без всякого желания соперничая с Володей, Савва залез на ходу в свой карман, доставая аккуратный сверток, полученный утром от мамы. – Из дома.
Лена неуверенно взяла угощение и, взглянув на тонкий кусок мяса между двух лепесточков хлеба, обрадовалась:
– Сэндвич! Ой, Савка, у тебя был, можно сказать, целый обед в кармане, а ты молчал, жадина-говядина, пустая шоколадина… – и она принялась энергично жевать.
– Только это не говядина, а конина, – потянул носом Володя, немножко расстроенный тем, что не он стал мимолетным избавителем красавицы.
– …сосисками набитая, чтоб не была сердитая, – упрямо закончила дразнилку Леночка. – Но все равно спасибо, очень-очень вкусно!
– Хотел бы я, чтобы меня сейчас набили сосисками, да поплотнее, – хохотнул Савва.
– Господа, внимание, – посерьезнел в этот момент доктор. – Кажется, подъезжаем!
– Все мы теперь граждане, – проглотив последний кусок, наставительно заметила Лена.
Съехав с Тучкова моста, они сразу услышали, как вдруг отчетливо стрекотнуло из пулемета впереди, у Среднего проспекта, где давно уж в неразберихе костров, мечущихся человеческих силуэтов и лошадиного ржанья, то и дело трещали, приближаясь, выстрелы. Лена рывком привстала на сиденье и звонко крикнула:
– Смотрите, там кто-то упал!
– С ума сошли!!! Пригнитесь!!! – громовым голосом рявкнул врач, но было поздно: пулеметная очередь откуда-то сверху, из-под крыш, прицельно прошлась по машине, зазвенело, разлетаясь, стекло.
Протяжно ахнув, Лена кулем завалилась на растерявшегося Савву, машину швырнуло в сторону, но Хлебцевич с воплем перегнулся вперед:
– Надо Лелю вниз стянуть! – И это оказались его последние слова: уже не очередь, а просто одиночный выстрел щелкнул в темноте, как извозчичий кнут, и Володя без звука сполз за спинки передних сидений.
Вынужденный оттолкнуть Лену локтем, Савва изо всех сил вывернул руль, и автомобиль на секунду нырнул во тьму, ткнулся носом в черный сугроб, с визгом сдал назад, но сумел тяжело развернуться – и помчался в обратную сторону… У набережной Невы, когда выстрелы отдалились и спрятались за дома, Савва дал по тормозам и уронил руки на колени. Его трясло так же, как и подбитый «бьюик», посмотреть вокруг не было сил, но сквозь отходящую оглушенность он чувствовал, как вылезает откуда-то снизу и копошится над двумя телами неуклюжий доктор, как грубо трясет его за плечо… Он знал, что непременно должен отозваться, но все откладывал и откладывал этот невозможный момент. Наконец, решился волевым усилием включить непослушный слух.
– …наповал, говорю, – донеслось до Саввы. – Студент – наповал, в голову. А барышня жива еще, но кровью истечет, если вы не поторопитесь. Так что обморок ваш заканчивайте и гоните на Суворовский в госпиталь, там операционных больше и хлороформ есть.
Савва опомнился и машинально завел усталый мотор.
* * *
Над широкими, наполовину остекленными дверями, на которые Савве указал пробегавший солдат-санитар, выделялся крупный буквенный барельеф: «Любострастное отделение». Молодому человеку потребовалась долгая минута, чтобы постичь потаенный смысл прочитанного и догадаться, что речь шла о венерических болезнях. Это отделение с началом войны переехало куда-то в другое место, освободив пространство для размещения раненых, бесперебойно поступавших с фронтов, и недели три как добавившихся к ним подстреленных жертв Великой Русской революции. Николай II еще в начале марта отрекся от престола, так что революцию можно было считать свершившейся – только вот уличных столкновений от этого не убавилось, и менее ожесточенными они не стали…
Если бы Савва зашел с утра в родной дом к семье, то вполне мог бы принести раненой Леночке Шупп передачку посытнее: мама всплеснула бы руками и расстаралась, достав для несчастной героической сестры милосердия наипоследнейшие лакомства, припрятанные на гипотетический еще более черный день, чем сегодняшний, – какую-нибудь вареную картофелину с каплей постного масла, жилистый кусочек конины и ноздреватый осколок рафинада. Но тогда пришлось бы рассказать маме, глядя в ее проницательные глаза, и о гибели вхожего в родительский дом Володи Хлебцевича, а дальше она и сама догадалась бы, что сын ее под пулями оказался рядом с теми, кого эти пули настигли, а значит, сам чудом избежал той же участи… А что такая догадка сделала бы с ее и без того изорванным за последнее время сердцем, Савва и представлять себе боялся, потому и шел теперь навещать прооперированную, но уже выздоравливавшую Лену с двумя взятыми в долг у однокашников под честное слово пайками хлеба, жидко присыпанного толченым сахаром…
На вопрос о раненой девице Шупп усталая сиделка мотнула головой из-под зеленой лампы в сторону высокой двери со стеклянными квадратами, за которой слышалось басовитое гудение мужских голосов. Он шагнул туда, слегка удивленный, и замер на пороге, оказавшись в просторной хирургической палате, специфически пахучей и густо уставленной железными койками с увечными мужичками в одном белье. Несколько усатых рож повернулось к нему – и из-под разнообразных усов немедленно выскочили одинаковые у всех ухмылки: по студенческой тужурке, на которую был небрежно накинут белый маленький халатик, мужички немедленно определили, куда лежит путь ее обладателя.
– Туда тебе, студент. Там твоя барышня, у стенки спрятана. – И замахали забинтованными конечностями в сторону дальнего угла, наглухо отгороженного от общей палаты казенными коричневыми одеялами, свисавшими с протянутых бинтов на манер плотных гардин.
Савва постучал по стенке рядом с одеялом, деликатно окликнул Лену и, настроенный на ее радость, поразился тому, как растерянно, почти с ужасом прозвучал ее ответ:
– Савва?! Нет! То есть конечно… Только я… Нет, невозможно… – И голос перешел почти в рыдание: – Ах, боже мой, зачем, зачем…
Ничего толком не понимая, молодой человек все-таки деликатно отодвинул одеяло и скользнул в импровизированную «отдельную палату».
Приглушенный матовым колпаком свет скупо лился от стенной лампочки в изголовье белой кровати, явный запах человеческой нечистоты и выделений сразу вызвал легкую тошноту, а на подушке, как показалось в первый момент, лежала не златокудрая головка славной веселой Леночки, а обтянутый темной кожей с прилипшими жидкими волосами череп старухи, раздавленной горем и недугами. «Вот что такое – отпечаток страданий, – быстро пришла из ниоткуда сразу принятая сердцем мысль. – Теперь я знаю. Теперь я всегда буду его узнавать».
Леночка быстро отвернула лицо, прикрывая его приподнятым уголком одеяла.
– Не смотри, – донеслось до Саввы еле слышно. – Я не хочу, чтобы меня такой видели. Ты напрасно пришел, уходи… Мне ничего не нужно, спасибо…
Но он каким-то образом совершенно точно понял, что если повернется и уйдет сейчас, положив на столик пакет с хлебом, то Лена его не простит, хотя, вроде бы, ее просьба будет выполнена в точности. Он мало знал женскую душу, больше опираясь на расхожий образ «порядочной барышни», но сейчас не сомневался, что его мужской и дружеский долг – именно остаться и терпеливо убедить девушку в том, что она так же мила и привлекательна, как и раньше, а если и есть какие-то мелкие недоразумения – то они преходящи и вообще никому не заметны. Савва сделал широкий шаг к кровати и произнес единственно верные слова, бог весть как вдохновенно выловленные из хаоса мыслей:
– Лена, ты не должна так думать и говорить: Володя бы никогда этого не одобрил.
И – диво! – в ответ из-под одеяла робко выглянули совершенно прежние, Лелины глаза, как-то сразу ожило и прояснилось осунувшееся от физической и душевной боли лицо.
– Да, да, Володя, Володечка… – И Лена заплакала, но не отчаянно и убийственно, как рыдала, должно быть, все последние дни до его прихода, а обычными и светлыми девичьими слезами.
Савва осторожно присел на хлипкий стул у кровати.
– Университет на днях отправил его… – Он запнулся. – В смысле, в гробу… гроб… В Сызрань, к родителям… Он оттуда родом… был… Говорили тебе?
Лена горестно кивнула, глянула немного отстраненно и внезапно быстро-быстро громким шепотом заговорила о другом:
– Савва, если б ты знал… Что я тут слышу из-за этого одеяла… Эти… мужчины… прекрасно ведь знают, что я тут, в этом проклятом закутке, и тем не менее… Я такого никогда… Господи, о чем они говорят!.. И каким словами!.. Я даже не подозревала, что может быть такое… скотство… Да, скотство… Нет, хуже скотства, потому что животные ведь не понимают… И… И они подсматривают, Савва! И даже не трудятся это скрывать! Щелку узенькую делают и одним глазом заглядывают по очереди… Я жаловалась сиделкам и доктору жаловалась, но им всем не до этого сейчас… Все, как пьяные, – революция, революция, свобода… Не обращайте, говорят, внимания – насилие не пытаются учинить – и ладно, женских палат у нас в госпитале нет, а отдельные революция упразднила, теперь все равны… – По лицу ее бежали странные тени вперемешку со слезами. – Нет, ты даже представить себе не можешь!..
Но Савва мог. Его товарищи-студенты во время дружеских попоек не то что не стеснялись в выражениях, а считали хорошим тоном бравировать откровенностями, называя вещи своими именами, уж точно не пропечатанными в естественнонаучных книгах. И хотя то были вполне приличные, вхожие в общество юноши из «хороших семей», Савва, быстро научившись не заливаться краской до ушей, когда в них влетала очередная изящная сальность, все равно каждый раз краснел не лицом, а всею душой целиком – и был даже в какой-то степени рад этому обстоятельству. Оно означало, что некий внутренний камертон не сломался еще и понятие о высоте души не утратил… Но сейчас, пытаясь представить, как о тех же самых «природных» вещах рассуждают в долгие часы досуга двадцать мужиков, по рождению низких, молодой человек испытал настоящую физическую боль – за несчастную большеглазую девушку, простреленную в четырех местах, закованную в гипс, пригвожденную к скрипучей неудобной койке с вульгарным судном под ней, не имеющую возможности даже воззвать к чужой нравственности, – потому что здесь просто не понимают, что это такое.
– Лена, – как мог твердо сказал Савва, – со скотством тебе придется смириться. Они – вот такие. Их не касалось ни образование, ни даже сколько-нибудь приличное воспитание. Они – как дети, большие испорченные дети. Так к ним и относись. Будь выше и радуйся за них – ведь они могли вырасти такими только в прежней, косной России. Но очень скоро все наладится – ты и сама понимаешь. Образование и воспитание будут доступны всем, бесплатно, лучшие педагоги ими займутся… А сейчас… Ну, думаю, революционный переходный период нам нужно просто перетерпеть, вот и все. Так что в этом смысле просто возьми себя в руки. Постарайся, пожалуйста…
– Да я уже взяла себя в руки во всех смыслах! – Ладонью здоровой руки – вторая была загипсована до плеча – Лена размашисто вытирала слезы, но те сразу же набегали вновь. – И смирилась – тоже во всех. Взяла себя в руки и не плачу, а просто зажмуриваюсь, когда из-под меня посторонний человек вынимает судно, а потом меня же и… вытирает, прости… Я сама другим это делала, я ведь до того, как получила право работать сестрой милосердия, и сиделкой была – а как же, жить-то надо, за квартиру платить, за учебу! Я-то, дура, думала, что это ужасно для меня – вынимать это – из-под больных… вонючих… И думала, ну ладно, надо смиряться, я будущий врач… Я ведь дворянка, Савва, бывшая… Ты, конечно, тоже… А оказывается, это гораздо ужасней для того, кто лежит, Савва! Не в пример ужасней! Унизительней! И это он смиряется, а не тот, кто над ним наклонился – с брезгливостью… Знаешь, иногда мне кажется, что лучше бы, как Володечка, – даже не вскрикнул… Интересно, как бы ему здесь пришлось – его-то одеялами не отгородили бы…
– Вот это он уж точно как-нибудь пережил бы, – искренне сказал Савва. – Я уверен, что он с радостью лежал бы здесь вместо тебя.
– А где все его бумаги? – спросила вдруг, очнувшись от слез, Лена. – Он ведь стихи писал, ты их видел? Теперь они что – все погибнут? Помню, одно называлось – «Мертвая петля», про авиаторов… – И вдруг она схватила своего друга за руку: – Савва! А тебе не кажется, что мы… Все мы, русские… Вся Россия… словно делаем мертвую петлю? И совершенно неизвестно – выправимся ли, полетим ли дальше, как Нестеров[4]4
Петр Николаевич Нестеров (1887–1914) – русский военный летчик, штабс-капитан. Основоположник высшего пилотажа. «Мертвая петля», «петля Нестерова» была впервые совершена им 9 сентября 1913 г. Погиб в воздушном бою, впервые в практике боевой авиации применив таран.
[Закрыть]?! Или в штопор – и насмерть, как Хоксей[5]5
Арчибальд Хоксей (1884–1910) – американский летчик, впервые попытавшийся сделать «мертвую петлю» на аэроплане Wright Model, который вследствие малой мощности мотора при выполнении фигуры потерял скорость, перешел в штопор на высоте 200 м и рухнул вместе с летчиком на землю. При этом сам Хоксей погиб.
[Закрыть]?!
– Ну что ты! – авторитетно заверил Савва. – Самое главное дело мы сделали: царь низложен, он в Царском сейчас, под арестом – ну, ты слышала, конечно… Основные трудности позади, впереди – только здоровое созидание. А все это… – Он пренебрежительно очертил в воздухе полукруг. – Трудности роста… Наша Революция – еще младенец, вот она и агукает в колыбели. Да, пока не особенно благозвучное агуканье, – нарочно пошутил и сам своей шутке усмехнулся, чтобы поднять девушке настроение. – Но, поверь, уже через год ты не узнаешь нашу малышку – такой умницей и красавицей вырастет… Ну а Володины стихи мы вместе со всеми вещами… и готовальней… к его семье отправили… Я не догадался что-то для тебя оставить, не был уверен, что вы… – он бросил на Лену испытующий взгляд.
Она поняла и скорбно прикрыла глаза:
– Нет, не мы, а только он. Так трогательно, почти по-детски… Ему и было-то всего двадцать два года, а я ведь старше. Но, возможно, потом бы… И даже наверное. Потому что не оценить его я не смогла бы – такой он… – она запнулась, подбирая слово, – трепетный… был. Это теперь редкость, теперь – вот… – грустно кивнула в сторону висящего одеяла, за которым гудели низкие голоса и временами вскипал нехороший регот.
Савва поднялся, собираясь уйти и убеждая больную отдыхать. Он твердо пообещал прийти еще не раз, Лена вдруг задержала его взглядом.
– Можно попросить тебя о чем-то не совсем обычном? – очень тихо спросила она. – Таком, что доверить можно только проверенному другу и благородному человеку?
Польщенный неожиданной высокой оценкой, Савва со спокойной готовностью улыбнулся ее тревожным, почти прозрачным светло-голубым глазам и мягко, но с достоинством произнес одно веское слово:
– Приказывай, – и самому понравилось, настолько правильно было это сказано.
– Понимаешь, – шепотом заговорила девушка, – я живу одна, маленькую квартирку снимаю, совсем под крышей, почти темную, с одним только окошком… И без прислуги – потому что это мое убеждение: нельзя, чтобы другие люди тебя обслуживали, нужно самой привыкать… Зато мне и попросить некого теперь, – она жалко улыбнулась. – Там спрятаны некоторые вещи, которые непременно должны быть со мной везде, но подруги по институту и кузина… В общем, я никому настолько не доверяю, кроме тебя. На дне платяного шкафа, в углу, есть большая шляпная картонка, в ней две шляпы, а под ними вуалетки, перчатки там всякие, воротнички, платочки – это все я специально туда напихала, потому что внизу – мой дневник, связка писем и фотокарточка – для меня сокровище. Сердцу дорогое… Но я не думаю, что кузина или наши барышни не… Наоборот, я уверена, что, если попрошу их мне это все принести, они обязательно сунут туда свой нос. Обязательно! И будут потом судить-рядить за моей спиной. Гадость, но это так. А ты – благородный человек, дворянин. Ты никогда не посягнешь на мои тайны… Сходи туда, пожалуйста, и принеси – это на 12-й Роте, у Измайловского, вход со двора, ты легко найдешь. Больше ничего не нужно – за моим бельем и прочим кузина уже сбегала, а про картонку я ей ничего не сказала. В столике здесь мой ключ, возьми – да, и там у меня дома в письменном столе, в верхнем ящике, есть второй – его тоже захвати на всякий случай, не забудь… Я сама-то теперь нескоро смогу туда подняться по той лестнице… Ну что – сходишь?
Савва активно закивал, заулыбался и напомнил:
– Я уже пару недель как не дворянин, к счастью… Но все принесу в целости и сохранности – и письма, и дневник – и никуда, разумеется, заглядывать не стану. Слово чести.
– И карточку! – почти крикнула Лена. – Она в рамке толстой, ты ее вынь, вложи в тетрадку дневника, а рамку на столе оставь… Спасибо тебе, Савва, Володя всегда в тебя верил, и я за ним! Пиши адрес…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?