Текст книги "Олений колодец"
Автор книги: Наталья Веселова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Когда прадедушка умер, Савве как раз исполнилось тринадцать лет, и о кончине девяностолетнего старца искренне и сильно горевал только он, подросток. Кремация состоялась возмутительно быстро и по-деловому, словно родственники сами его убили и теперь торопились избавиться от тела; дедушка-сын – стоял с отсутствующим видом, мама была чуть-чуть печальна – но и только, Саввин папа, которого юноша ждал с некоторым внутренним смущением, не приехал вовсе… Зато вечером в их притихшей квартире, возвестив о себе длинным верещанием дверного звонка, явилась дедушкина жена – почти незнакомая Савве бабушка. Собственно, до того момента он представлял себе бабушек совершенно иначе. Во всяком случае, не в виде стройных, нарядных и злых, как черти, женщин в дымчатых очках и со стрижкой «каскад», точь-в-точь такой, как носили в том году его одноклассницы. Влетев в прихожую с огромной спортивной сумкой в руках, она и не подумала поздороваться с кем-то или снять сапоги на шпильке – а сразу, остро стуча каблуками, рванулась в дедулино опустелое убежище. К маме, пытавшейся мирно ее образумить, бывшая свекровь обернулась со зверским лицом и прошипела: «Ты… Только попробуй мне тут… Только вякни… Небо с овчинку покажется! Тебя и так мой придурок-сын озолотил… Потаскуху из барака взял и квартиру в центре Питера подарил, кретин… Но что от деда осталось – уж точно наше, потому что он моему мужу отец родной. Отойди в сторону и не путайся под ногами! Тут и Фаберже, чего доброго, может оказаться – не дарить же шалаве с ее отродьем…» Мама молча отступила, опустив голову.
Прижавшись друг к другу в дверях кладовой, они с Саввой смотрели, как сорванные из угла иконы летят в разинутую пасть сумки, а альбомы, бегло пролистнутые, – на пол; как с этажерки и из ящиков выдираются редкие старые книги, как небрежно пакуются в коробку с ватой одна за другой хрупкие безделушки со стола, как даже настольная лампа исчезает в черных клеенчатых недрах…
«За мебелью и картинами грузовик придет утром, – предупредила бабушка перед уходом. – Так что свое барахло заранее убери. Иначе на помойку отправлю». Но тут она жестоко просчиталась, потому что ночью мама тихо кому-то звонила, давясь слезами в трубку, и в результате грузовик с бабушкой и рабочими встретил грозный майор милиции в форме. «Мой знакомый…» – стеснительно представила его мама сыну, и тот простодушно обрадовался заступничеству, лишь спустя годы осознав, что бравый милиционер был, скорей всего, маминым любовником: ей ведь исполнилось тогда всего тридцать два, и неброская северная красота ее как раз стояла в последнем летнем расцвете…
Мебель прошлого века осталась на своих местах, пейзажи в бронзовых рамах не покинули стен, испуганная бабушка, бессильно сверкая очками, исчезла навеки – но с ней вместе пропали и прекрасные старинные вещицы, спасенные когда-то дедулей, а правнуком упущенные… Горю Саввы не было предела. Целый год он трудился ночами, кропотливо воссоздавая коллекцию по памяти из пластилина, раскрашивал, лакировал, расставлял по местам – и так постепенно избывал тоску по родному человеку, словно создавая ему настоящий, а не могильный памятник.
Тогда же он окончательно определился и с будущей профессией, сразу после восьмого класса ловко поступив в знаменитый Серовник[26]26
Санкт-Петербургское художественное училище имени Н. К. Рериха, до 1992 года – Ленинградское художественное училище (ЛХУ) имени В. А. Серова.
[Закрыть] на скульптурное отделение и впоследствии став оригинальным и востребованным медальером. Но всю взрослую жизнь Савва Барш не мог забыть утраченную фамильную коллекцию и упорно собирал свою: отмечая, как праздники, особенные, только ему одному известные вехи жизни (удачная, нерядовая медаль; победа над глупой несчастной любовью; первая в жизни человеческая беседа со взрослым сыном; истинно красивая женщина – такая, что не забудешь, одарившая мимолетной улыбкой…). Желая дополнительно увековечить память об одном из таких тайных, но грандиозных событий, он позволял себе пойти в антикварный магазин и выбрать, не глядя на цену, ладно легшую на́ душу вещицу. Очень редко и всегда неожиданно, как особый знак свыше, являлась драгоценная награда: точно такая же вещь, какую он помнил под лампой у прадедушки Васи, вдруг приходила в руки сама, заставляя сердце болеть от счастья, и тогда он робко надеялся, что та самая реликвия просто взяла и вернулась в законный дом…
Как отличник учебы Савва оказался после училища на завидной должности в монетном дворе, где очень быстро полез на стенку – прикованный к конвейеру и абсолютно обескрыленный, обреченный на вечную отливку форм по чужим эскизам. Но, к его молодому счастью, Россия преподнесла ему на совершеннолетие очередную народную революцию – и вскоре вокруг взыграла такая буря общественного и личного тщеславия, что стало возможным почти сытно жить частными заказами. Постепенно множились знакомства среди бурливших тем или иным творчеством индивидуумов, мечтавших увековечить себя в бронзе пока хотя бы на личной медали, новые политики всех мастей, щеголяя друг перед другом, случалось, заказывали сразу сотню, платя твердой валютой… Савва красиво засветился на нескольких художественных выставках, его начали узнавать, хвалить, рекомендовать…
Дело пошло. Глубокий индивидуалист, как и прадед, он, тем не менее, скоро научился не ссориться с социумом явно – ибо негоже кусать кормящую руку, – но сумел обрести душевную гармонию, работая в слегка переоборудованном под новые требования жизни чулане прадедушки Васи – наедине с драгоценными воспоминаниями и упорно хранимыми, обещающими со временем превратиться в изящные окаменелости, пластилиновыми копиями утраченных сокровищ. В конце концов, то, чем он теперь профессионально занимался, не так уж сильно и отличалось от того отчаянного, то и дело прерывавшегося тайными слезами, годичного труда, результатом которого они явились.
А ночами, откинувшись в дедулином удобном рабочем кресле, ничуть почти за век не расшатавшемся, он с трепетом отдаленного узнавания читал отвергнутое когда-то бабушкой и брошенное ею на пол вместе с фотоальбомами растрепанное Евангелие.
* * *
Женился Савва в конце девяностых, попавшись в ту же частую сеть, что уловила тысячи искренне верующих молодых людей, желавших себе немедленной святости. Желанию их потакали молодые духовники, столь же неопытные и такие же новоначальные христиане… «Плох тот солдат, который не хочет стать генералом! Плох тот христианин, который не хочет стать святым!» – зажигательно вещал с амвона батюшка с едва пробивающейся бородой. Все, конечно, сразу захотели. Кандидату в святые и супруга требовалась соответствующая, а уж портрет ее глядел с любой иконы, так что церковным девушкам было кому подражать, – подражала и Саввина красавица-невеста. Длинное светлое платье – как раз такое, как на дедулиных снимках, снятых до крушения идеального русского мира, шелковый платок на таких же шелковых волосах, нетронутость косметикой детски-припухлого личика, пугливая нецелованность и розовеющая чуть что застенчивость – все это считалось несокрушимым залогом будущего благословенного православного счастья. Савва думал об этом весьма отвлеченно: неосознанно подражая любимому в юности Блоку, он инстинктивно делил женщин земного ковчега на чистых и нечистых. Первым не подобало никакой чувственности – лишь молитвенность и обязанность целомудренного деторождения, а предназначение вторых, искренне полагал он, – удовлетворять низменные страсти мужчин; ради этих вторых никогда не оставляют честных венчанных жен, проявляющих врожденную мудрую снисходительность к мужским вполне простительным слабостям, за которые ни один нормальный священник серьезную епитимью не наложит.
Первое время после свадьбы Савве казалось, что он прав: жена забеременела практически сразу, после чего со сдержанной радостью объявила ему, что ближайшие три года на супружеские отношения он может не рассчитывать. Книги известных современных духовников подтверждали со всей уверенностью, что потакать прихотям плоти до родоразрешения супруги и окончания грудного вскармливания – а его нужно длить во здравие дитяти до тех пор, пока молоко не пропадет само, то есть, лет до двух-трех, – значит обеспечить ребенку блудные помыслы с самой колыбели. Но Савва был молод и здоров во всех смыслах, жену любил, как вскоре со стыдом понял, вовсе не одной высокой духовной любовью, разовые измены ей – с теми самыми нечистыми женщинами, которыми гнушался уже через десять минут после грехопадения, – душевно мучили его гораздо больше, чем физически утешали…
На родившегося отличного, горластого бело-розового сына, которого жена назвала по святцам Макарием, Савва смотрел с ужасом и восторгом. Страшно и волшебно было брать Макарушку на руки – так он был хрупок и невыразимо прекрасен, словно одна из дедулиных драгоценностей. Мама и бабушка истово нянчили его и беспрестанно от чего-то лечили, хотя молодому отцу всегда казалось, что дитя ничем не болеет, а кричит – или, вернее, торжественно трубит, как резвый слоненок! – от избытка жизни… Хотелось прижать его к саднящему сердцу, тихонько уговаривая немножко потерпеть досадную – «Но поверь, сынок, короткую!» – акклиматизацию в этом мире, и он даже повадился уносить младенца в свою укромную мастерскую, где тот музыкально гулил (при этом его отец всегда вспоминал оркестровую яму перед началом оперы) и со спокойным интересом разглядывал с кушетки мирно работающего за столом папу, чье сердце тихонько млело, – пока не врывалась разъяренная мать, начиная пронзительно визжать с порога: «Хочешь, чтоб ребенок задохнулся в твоей конуре?!! Совсем из ума выжил со своими медальками!!!» Она давно уже не была ни красивой, ни доброй, ни праведной, а к мужу охладела еще до родов, словно поставив на нем крест после того, как он подарил ей новый центр вселенной, неотвратимо растущий внутри нее…
Через полгода она уезжала в Подмосковье к родителям, прижимая к груди уже подросшего и одетого в комбинезончик спящего беленького мальчика, которого никто, разумеется, не спрашивал, хочет ли он расти без отца, – глубоко оскорбленная, обманутая в лучших надеждах, похоронившая попранные мечты. Само собой разумелось, что отцу на сына «плевать», все попытки донести до жены простую мысль, что он тоже любит Макара и не хочет его терять, вызвали лишь презрительную улыбку: «Когда любят детей – не изменяют их матери!», а уж горе бабушки, навсегда расстающейся с солнышком-внуком, вообще не рассматривалось – даже в оптический прицел…
Он долго посылал в неведомую деревню Матвейкино гораздо больше денег, чем требовал исполнительный лист, и, наконец, с ослепшим от тоски сердцем рванул под Москву, не вынеся пустоты, – просто покидал однажды какие-то вещи в дорожную сумку, прыгнул в свой бордовый «москвич» и погнал по ночной ноябрьской трассе… Подросшего и распухшего, узнанного только кровной памятью сына ему вынесли показать из большого облезлого дома, но на руки не дали. Попеняли, что не привез подарков, – как это так, он разве не понимает, что это ненормально – приехать к ребенку без подарков? Впрочем, что с него взять, с ним давно все ясно, он тот еще папаша… На обратном пути, когда только начинало вечереть, и синие тени сорванных листьев метались перед мокрым ветровым стеклом, он не выдержал, остановился за Вышним Волочком, съехал на раскисшую обочину и долго плакал, как покинутая женщина, утираясь рукавом куртки, – и со следующего дня начал посылать безликие, но молчаливо одобряемые «той стороной» подарки…
Лет через десять Савва снова встретился с ними на нейтральной территории, во вкусной пирожковой на московской Варварке[27]27
Улица в Москве.
[Закрыть] – совершенно недоступным, угрюмо зыркавшим волчонком, едва буркнувшим «спасибо» в сторону коробки с новым дорогим телефоном, и расплывшейся, укутанной в платки и тряпки старой теткой о трех подбородках, про которую он знал, что ей всего двадцать девять, и оттого испытывал настоящий эсхатологический страх.
Летом двадцатого года он видел уже ее заколоченный, в кадильном дыму утонувший гроб: жертв первого злого штамма китайского вируса[28]28
Имеется в виду COVID-19. (Прим. ред.)
[Закрыть] хоронили, как зачумленных, не позволяя ни венчик на остывший лоб положить, ни горсткой земли крестообразно посыпать их смертное покрывало… Макар как раз успел по весне обрадовать мать своим гордым возвращением из армии в целости и сохранности и обвенчаться, ко всеобщему умилению, с подходящей девушкой из их прихода, которая преданно прождала его целый год, – хотя, как много позже выяснилось, ее об этом никто особенно не просил.
С некоторым недоумением Савва наблюдал на поминках здоровенного, неизвестно откуда – голубоглазого парня, абсолютного славянина по происхождению, но почему-то быстро пьянеющего истинного арийца внешне, со значительным видом изрекающего заезженные кричалки про «настоящих русских мужиков» и его до поры до времени со всем согласную молодую жену, остро напоминающую местное сезонное яблочко, на которое зачем-то надели ситцевую косынку. Она демонстративно и суетливо «прислуживала» мужчинам, присаживаясь за стол лишь «на минуточку» и всегда «с краешку», в тарелку клала себе обязательно «половиночку», а из стакана делала редкий стыдливый «глоточек»… Савва предвидел плохой конец этой слишком уж православной идиллии, и ему все сильнее хотелось плюнуть, выматериться, хлопнуть дверью и убежать.
Он спал в своей машине, брезгуя кислым духом запущенного деревенского дома, – вернее, безуспешно пытался заснуть, каждый раз мучительно вскидываясь от острой боли в затекшей шее, и в смутных нетрезвых виденьях видел отмучившуюся жену молодой и трогательной: мелькали бледные веснушки на белоснежной коже скулы во время первого поцелуя; вытаращенный еще не от боли, а лишь от страха сталистый глаз с голубым белком, когда только начались неясные схватки; чуть отколотый с краю второй верхний резец слева – память о детском падении со шведской стенки…
Наутро он умылся ледяной водой из синего пластмассового умывальника в росном утреннем саду, исходящем золотым паром, вернулся внутрь своего верного серого «йети» и укатил по влажной грунтовой дороге, понимая, что никто не ждет, чтоб он зашел попрощаться.
Но была суждена и еще одна, драгоценная последняя встреча.
Года через два Макар вдруг позвонил отцу сам, сдержанно приглашая «посоветоваться» и посмотреть на годовалых внуков, которых его яблочная жена родила сразу пару. Савва радостно собрался в путь, загрузив машину под крышу полезными подарками, и поехал по новой трассе – счастливый тем, что сын наконец входит в разум.
Приветственный стол был накрыт небрежно, комнаты откровенно грязны и захламлены, откуда-то сверху беспрерывно доносился захлебывающийся детский рев, сноха, лохматая и подоткнутая, едва вышла поздороваться – и немедленно удалилась к детям, бросив на мужа взгляд очень далекий от былого восхищения, почти презрительный; это, однако, не помешало Савве заметить, что она опять беременна. А его сын и вовсе отвернулся от жены, стиснув зубы и буквально посерев от неприязни. Потом Макар молча налил водки отцу и себе, двинул рюмкой о рюмку без всякого тоста, угрюмо опрокинул, потряс головой, выудил мятый огурец из банки и сказал:
– Батя, я завербовался в Арктику. На дрейфующую платформу. И договор подписал уже. Я ж по специальности гидрометеоролог как-никак – корочки в техникуме до армии еще успел получить – ну, ты помнишь. А в армии до кучи электротехником заделался – две самые востребованные в Арктике специальности… Ну так вот. Тебя позвал, чтоб сказать: мальцов, если что, не оставь. И этих, и того, что родится.
Савва замер, вернее, все замерло в нем. Тлеющим угольком остановилась у сердца водка.
– Сынок… – он впервые обратился так ко взрослому сыну. – Это в любом случае мужской поступок, но… Скажи – ты уверен?.. Я знаю, в твоем возрасте человек считает себя неуязвимым, но многие, очень многие так и не успевают в этом разувериться…
На него поднялись глубокие, все еще непривычно лазоревые глаза, и тоже впервые прозвучало заветное слово:
– Папа… Здесь мой конец наступит гораздо раньше. Я либо… эту… убью, наконец, – и сяду, либо сам себя удавлю, – Макар говорил без единой нотки истерики или пафоса, очень просто, как о посадке картошки, что немедленно убедило Савву в том, что сын выстрадал сказанное. – Я, батя, ненавижу ее. И себя – за то, что поддался попам и бабкам, женился на этой сучке… Меня после армии, ты знаешь, тепленьким и голодным окрутили – всем приходом во главе с настоятелем и матушкой моей – чтоб ей в аду икнулось! В институт было дернулся поступать – куда там! При церкви давай крутись алтарником и на все руки мастером по совместительству! А платить тебе будем ячневой крупой и постным маслом, что прихожане в ящик кладут… Два года прошло, и я понял – все. Жизнь псу под хвост – а ведь она и не начиналась еще. А льдина – шанс мне в человеки вернуться. В мужики. Да и в Бога обратно уверовать… Ну, и бабло – да, нельзя со счетов скидывать. Там живут на полном обеспечении, а зарплату этой переводить буду – пусть крышу починит, забор вон обвалился, скважину на участке пробить хватит, да и ребятам на жизнь останется. А дальше посмотрим…
– А если что-то случится… страшное? – прошептал потрясенный Савва.
– Случится – она страховку получит, – усмехнулся Макар. – Большую. Хоть перед детьми чист буду. – Только тут он заметил побелевшее лицо своего далеко не юного отца и смягчился: – Да ну, ты чего, батя… Не так уж это и опасно. Сколько мужиков годами дрейфуют, когда во вкус войдут, – и ничего, живут как-то. И я привыкну. Главное, не с ней…
До утра они продолжали мрачно глушить все никак не иссякавшую водку – и оба оставались злыми и трезвыми, только все более и более невыразимая печаль наваливалась на душу… Конечно, это же не пожарным в ревущий огонь входить и не опером каким-нибудь под бандитскую пулю подставляться – из последних сил убеждал себя Савва, не сводивший глаз с вдруг чудесно обретенного и сразу теряемого сына, когда-то родного маленького Макарушку, потом чужого, щерящего зубы полуярка и теперь вот несчастного красивого мужика, решившего уехать к черту на кулички – которые, похоже, именно там, в треклятой Арктике! – чтобы вновь обрести себя.
Ни огонь, ни пуля не потребовались. Известно же: настоящий полярник не боится ничего, включая белую медведицу. Макарушка и не боялся – мама с женой отучили. Не испугался он и когда их льдина села на мель, как неуклюжая посудина, и начала разваливаться на части. Известный бесшабашной храбростью полярный ас сумел посадить свой верткий полярный самолетик при почти отсутствующей взлетно-посадочной полосе, но Макар отказался покидать терпящую бедствие станцию с первой партией спасенных: до возвращения самолета он надеялся подготовить к эвакуации свое нежно любимое детище – уникальный, собственными руками доведенный в полярной ночи до ума ценный прибор, анализатор биогенных элементов в воде. И снова самолет сумел благополучно сесть на драматически коротком обломке льдины, а оставшиеся отчаянные зимовщики успешно погрузили на борт все потребное, включая на этот раз и самих себя. «Поехали!» – весело крикнул ас и махнул рукой, подражая первому земному космонавту. Они поехали. Разогнались. Подпрыгнули. Зацепились за торос.
Об этом Савва узнал спустя полгода.
Разведенные пятидесятилетние отцы взрослых женатых мужчин членами семьи последних не являются и в расчет никем не берутся; они не получают страховок и компенсаций, их не благодарят за воспитание замечательных сыновей. Они вообще не учитываются ни в какой статистике. Поэтому, озверев от неизвестности, Савва несколько раз звонил своей малознакомой невестке сам, каждый раз получая от нее издевательский отлуп: «Если бы мой муж хотел с вами общаться, то нашел бы способ дать о себе знать», – но однажды позвонил, как обычно, а она вдруг сорвалась на заурядный крик, высветивший всю ее мелкую суть разом:
– Хватит уже тут разнюхивать, понятно? Зарубите себе на носу: по закону все выплаты получаю одна я и с вами делиться не собираюсь! У меня трое детей, между прочим, поэтому не надейтесь, что вам что-то отломится! А то, ишь, хитрые какие отцы пошли: всю жизнь сын не нужен был, а как погиб и деньги положены, так сразу телефон обрывают…
– Подождите, кто погиб? – искренне недоумевая, спросил Савва. – Я не понял, кто у вас погиб-то?
Часть 2
Глава 1. Мертвая петля
Свершается страшная спевка, —
Обедня еще впереди!
– Свобода! – Гулящая девка
На шалой солдатской груди!
М. Цветаева
Ближе к концу марта над Петроградом встали особенно багряные закаты – и яркие солнечные дни долго и страшно догорали над городом, переливаясь всеми оттенками крови, – но люди с улыбкой поправляли пунцовые банты на пальто или ленты на шапках, передергивали плечами: ну, какая кровь? – это сама весенняя Природа созвучна нашим революционным чаяниям, вот и развесила в небесах свои флаги и транспаранты!
На темно-зеленой шинели Саввы Муромского, красиво гармонируя с синими петлицами и околышком фуражки, тоже гордо трепетали алые шелковые язычки – и он шел по бурлящему Невскому, чувствуя во всем теле странную, а в условиях привычного голода – так и вовсе непонятную невесомость. «Господи, как же хорошо! Как легко дышится! Какая благодать в самом воздухе! А люди, люди-то какие вокруг! Сколько вдохновенных, прекрасных лиц! А глаза! И ведь это – навсегда теперь, потому что – свобода! И вон тот солдат – мой брат, и никакой неловкости не будет, если я сейчас подойду и обниму его! И этот толстяк в золотых очках и с мерлушковым воротником! Если бы я вдруг попросил у них хлеба – мне бы отдали последний кусок! И я сам бы отдал – вон той барышне в серой шубке, у которой красный бант даже не на воротнике, а на шляпе! Какое счастье – жить, просто жить и дышать в эти дни, Господи!» – такие примерно мысли крутились в голове у Саввы в тот мартовский пронзительно синий, золотом облитый день, в котором как растворились, совсем незаметны были и невероятная, никогда прежде не виданная в родном городе грязь, и хищный, угрюмый блеск в глазах иных освобожденных граждан… Савва уже встретил нескольких знакомых студентов – всех с ослепительно красивыми, как на подбор, барышнями. Голова шла кругом – одухотворенно сверкая глазами, по-доброму перебивая друг друга, они делились вчера еще утопическими – но именно сегодня казавшимися полностью осуществимыми идеями о переустройстве внезапно оказавшегося в их молодых руках мира… Курсистка уже завтра начинала организацию первых ясель для детей работающих женщин, молодой человек в форме Политехнического института потрясал рулоном совершенно исключительных чертежей передовой машины, юная женщина-врач рвалась немедленно ехать куда-то «на чуму», студент историко-филологического факультета зазывал на заседание вновь созданного литературного общества… Савва пылко пожимал руки, уславливался о встречах и совместной деятельности, предлагал помощь, самое жаркое участие… И шел дальше – жадно глядя, слушая, обоняя. Вот проехал знаменитый летучий дозор на машине – группа серьезных рабочих и солдат с ружьями и пулеметом: не посягнет ли кто-то на честь юной девы-Революции?
«Нет, положительно – как же мне повезло застать такое время на земле! – рассуждал Савва сам с собой. – Пройдет полвека, все устоится в справедливости, и каждый будет трудиться на своем месте… А эти дни уже никогда не повторятся, газеты потеряются… В гимназических учебниках напишут, конечно, – но сухо и казенно… Во всяком случае, не передадут сегодняшний неповторимый дух… Этот самый, который я теперь вдыхаю… Светлый, прозрачный – но в нем и горечь – от невосполнимых потерь. Сколько погибло людей за то, чтобы я мог вот так просто идти по Невскому и думать обо всем! Володю убили… Лену искалечили… И не одни же они – сотни, и это только в Петрограде… Стану старым, скажу внукам: вот вы сейчас живете счастливой жизнью в свободной стране, – а я ведь помню, как все начиналось… Я своими глазами видел!» – и он качал головой в легком изумлении перед тем, чему довелось быть не безгласным свидетелем, а горячим участником.
Неподалеку от Думы снова кто-то бурно митинговал, реяли над толпой кумачовые транспаранты – с прежним любопытством Савва приблизился, прочитал белые, вкривь и вкось идущие буквы: «Место женщины – в Учредительном собрании!»; «Без участия женщин избирательное право – не всеобщее!» Он снисходительно усмехнулся – ах, это опять амазонки бушуют! – и собрался миновать место недоразумения, потому что единственное, что его коробило в революции, – это большое количество шляпок, которым, по его мнению, безопасней было бы лежать дома в картонках. «Избирательное право женщинам, конечно, можно дать, – помнится, степенно рассуждал, откладывая газету, его отец. – Только вот что они с ним будут делать?» А маме и в голову не приходило спорить с мужем – она только улыбалась, тихонько набрасывала ему на плечи мохнатый плэд и пододвигала на столе чашку с морковным чаем… Мама истово жила только семьей, в последнее время испытавшей столько уму не постижимых потрясений, и считала право голоса вожделенным только для одурманенных агитаторами телеграфисток и гувернанток, и сама бы никогда не пошла ни на какие сомнительные «выборы».
Савва уже почти миновал этот смешной курятник, целя на золотую иглу в конце перспективы, как вдруг высокий страстный голос, донесшийся из недр «амазонского» митинга, прошил его душу, как пулеметной очередью: «Свободе ль трепетать измены? / Дракону злому время пасть. / Растают брызги мутной пены, / И только правде будет власть!»[29]29
Строка из стихотворения Федора Сологуба «Тяжелый и разящий молот…», написанного в 1917 году.
[Закрыть] – и вот он уже невежливо работал локтями, пробираясь к ступенькам под башней, откуда доносился узнанный не памятью, а сердцем девичий голосок. Давно забытый, как он думал и надеялся. Но, как в один миг оказалось, – главный и единственно желанный…
На ступеньках стояла, звонко выкрикивая строки стихов, невысокая и очень худенькая девушка лет двадцати двух в черном плюшевом пальтишке и милой маленькой шляпке с откинутой с округлого глазастого лица вуалеткой. Из-под шляпки задорно выбивались смешные стриженые кудряшки темно-рыжего цвета, каким всегда рисуют шкурку оленей в детских книжках, – только белых пятнышек не хватало. Большие, широко расставленные темные глаза с таким крупным райком, что едва оставалось место для узких полосочек белка́, вдохновенно смотрели поверх голов – и видели, наверно, не обшарпанные дома и уродливые транспаранты, а без труда проникали сквозь тусклое стекло времени в сияющее завтра человечества… «Олененок…» – прошептал Савва, безотчетно расплываясь в дурацкой улыбке, но сразу же вспомнил, как обижалась девушка на это славное прозвище, немедленно начиная грозить, что «сейчас встанет, уйдет и больше никогда не будет с ним разговаривать», и, перекрывая все заезженные рифмы и общий писклявый шум, издаваемый несколькими сотнями возбужденных дам, над пернатыми шляпами загремел, наконец, зычный мужской голос – едва узнанный своим удивленным обладателем:
– Оля!!! Оленька Бартенева!!!
Девушка запнулась на полуслове, ошеломленно возвращаясь из ослепительного грядущего на заплеванный тротуар революционного Невского – и лицо ее просияло еще до того, как глаза прозрели…
* * *
Они познакомились невероятно давно – целых девять лет тому назад! – тринадцатилетними подростками, чьи родители владели соседними бедненькими имениями в Лужском уезде. Собственно, у обеих семей от имений остались только обветшалые, кое-как удерживаемые от разрушения господские дома, что позволяло хотя бы не тратиться на летние дачи для детей, по одной малолюдной деревеньке, да какие-то елово-березовые перелески… Спокойная, небогатая на утопленников речка, одна на всех помещиков округи, неторопливо и важно несла свои коричневатые воды под линялым небом Петербургской губернии и даже имела на своем пути одну заброшенную мельницу, где, как рассказывали крестьяне, когда-то повесилась доведенная зверем-мужем до отчаянья мельничиха – и, само собой, там же и осталась на века в качестве грустного, а в полнолуния так и вовсе завывающего от тоски привидения.
Тем летом он, как обычно, искал приключений вместе с закадычным другом, своим ровесником Климом – сыном маминой горничной, вдо́вой солдатки Глафиры. В те годы в семьях мелкопоместных дворян и просто интеллигенции принято было поощрять межклассовую детскую дружбу – все напропалую цитировали Некрасова и стремились быть ближе к народу. Что касается Клима, то ему когда-то разрешили присутствовать на летних уроках Саввы и его сестры Кати, которых местный старый учитель усердно готовил частным образом – мальчика к гимназии, девочку – к институту. Думали – ну, может, хотя бы читать-писать научится, а паренек вдруг выказал такую удивительную толковость и бойкость, что старик то и дело ставил его в пример егозливым господским детям. Саввин отец, инженер Путиловского завода, придерживался умеренно передовых взглядов – ну, во всяком случае, гуманистических. Лично убедившись в несомненной башковитости босоногого мальчишки с крутым лбом и пытливым взглядом, он решил дать ему толчок для дальнейшего «выхода в люди» и определил за свой счет в реальное училище номер два, что располагалось в красивом здании на 8-й Роте, по соседству с их просторной городской квартирой на 6-й близ Измайловского проспекта. Сына он отдал в десятую гимназию на 1-й, находившейся буквально в двух шагах, – и вполне закономерным для ребят стало круглогодичное тесное общение.
Приятелям и в голову не приходило мериться положением родителей, и тот факт, что Савва жил в отдельной удобной комнате на «чистой» половине, а Клим делил с матерью одну из двух темных комнат для прислуги с окнами во двор как раз над уличным клозетом, ничуть не мешал им обоим в восемь часов морозного утра дробно сыпаться с ранцами на спине по парадной лестнице – реалисту в ладной черной шинели, а гимназисту – в похожей на солдатскую серой. При этом второй еще и завидовал первому, что у того пуговицы «золотые», а не серебряные, и вообще «похоже на как у морского офицера, только без кортика». На время занятий они разбегались в разные стороны, а после – неизменно сходились по дороге домой, покупали изумительные сайки с изюмом, иногда деля одну на двоих и никогда не считаясь, кто кого угощал, а уроки, в первых классах часто одни и те же, учили у Саввы в комнате под новомодной узорчато-стеклянной лампой…
Летом в деревне Клим был и вовсе незаменимым товарищем: ловкий, быстрый умом и во всем основательный, он умел и наладить крепкое удилище, и надежно просмолить ветхую брошенную кем-то лодку, и силки на бурого зайца поставить, и развести по всем правилам костер… Он ненавязчиво учил несмышленого барчука запекать в золе картофель и свежего налима или язя, обмазанного глиной, и целого русака однажды грамотно выпотрошил и зажарил на вертеле – так что, убегая из дома на рассвете, когда еще приходилось продираться сквозь туман на росистых лужайках, и, возвращаясь иногда при полной луне, друзья были всегда сыты, веселы и довольны друг другом.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!