Электронная библиотека » Николай Климонтович » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 14 апреля 2015, 20:51


Автор книги: Николай Климонтович


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Николай Юрьевич Климонтович
Парадокс о европейце

Островитянин

Память – остров в океане забвения.

Суй Фуй Вын

Сегодня Фэй не придет.

Сегодня Фэй отправилась навестить родных, а это неблизкий путь. Нужно катером с нашего островка, носящего имя Кон-Вай, добраться до Кон-Чанг, Слоновьего острова, он называется так не потому, что на нем водятся слоны, но сам остров в плане – с большим животом и длинным хоботом. Там пересесть на паром, идущий на материк. И уже на берегу попасть на автобус, идущий пять-шесть часов вверх по горной извилистой дороге, потом пешком еще километров семь до ее родной деревни – и за два дня не обернешься…

Обычно мы устраивались прямо на циновке. И только потом выходили из бунгало на пляж. Коли прибой не сильный, подолгу лежали в воде у берега. А если волна была высокая, закапывались в мелкий белый песок, разгребая, как черепахи, верхний раскаленный слой, добираясь до влаги, которую хранит нижний слой песка на память о ночном приливе.

Как мы общались? Если бы мне задали этот вопрос, я затруднился бы ответить. По-английски она знала лишь несколько слов, среди них неожиданное в ее устах sad. По-русски и вовсе ни одного, даже спасибо, она ведь была не продавщица и не кассирша, всего лишь горничная, но это для корректности, так домработниц в Москве нынче именуют помощницами. Фэй – простая уборщица, из деревенских. Она убирала в баре, потом у меня. Но мы понимали друг друга, и отлично ладили. Если она хотела близости, интересовалась: бум-бум, папа? Когда же бывала голодна, спрашивала: папа, ням-ням?

Конечно, я платил ей, но не больше, чем любой cleaner. Так что можно сказать, мы жили по любви, ну, по взаимной склонности, что мне было лестно: мне тогда было уже за пятьдесят, ей едва ли двадцать. Она, конечно, знала мое имя, но все-таки за глаза называла пон чаа, что на местном наречии означает «чужой», но чаще говорила просто рус. Только изредка она обращалась ко мне Ко, что казалось ей очень забавным – здешние жители, особенно жительницы, очень смешливы. Дело в том, что кон – это на их языке означает остров, но «н» не произносится. А уж воспроизвести Николай для нее было непреодолимо. Язык ее соплеменников односложен, как звук прибоя: медленно и ритмично туда сюда. Это удобно.

Понятно, для простого сознания не имеющий имени предмет как бы не существует. Так что в известном смысле я, став островитянином, добился своего. Я переплыл на другой берег и стал не только безымянен, но как бы и невидим.


Когда-то мне хотелось сделаться писателем, и действительно удалось стать заурядным литератором. Я напечатал дюжину плохих рассказов, опубликовал одной книжкой три слабые повести и написал роман, который никто не хотел публиковать. Скорее всего, это было справедливо. Как и многие мужчины моего поколения, я поздно повзрослел: мужская инфантильность культивировалась прежней властью, которая рухнула, когда мне было уже под сорок. Но к пятидесяти, что называется, я в себе разочаровался. Я понял, что, ежели Бог обделил тебя талантом, писать в расхожем смысле хуже, чем просто глупо, это безвкусно. А, потершись в литераторских кругах, я проникся самым искренним отвращением к собратьям по перу. Это были невпопад начитанные незамысловатые люди из разночинцев, в мятых штанах и никогда не чищенных ботинках, обладавшие самыми посредственными творческими возможностями и, чаще всего, непомерным тщеславием. Стихотворцы тоже были щеконадувными, особенно лауреаты, члены жюри и сидельцы в президиумах. Нет, надувные бывают матрасы, в данном случае следует сказать, наверное, щеконадувательные. Позже стали приезжать с гастролями поэты – эмигранты третьей волны, выпускники советских школ. Я слушал двоих: один был энтомолог из Торонто, другой маммолог из Бостона, один изначально из Ленинграда, другой из Киева. У обоих ради размера в стихах то и дело мелькало словечко вот.

Конечно, попадались мне на пути и люди, несомненно одаренные, но те всегда были в тени, держались тихо, их оттирали подчас виртуозно, обносили с улыбочками, да и они бывали не истинно созидателями, открывателями новых путей, а довольствовались хожеными тропами. Пожалуй, действительно оригинальными среди пишущих бывали поэты, я знал двух таких. Оба, увы, были инвалиды, припадали на все ноги, детский рахит, кажется, люди болезненные, и с возрастом их стихи приобретали черты неведомых шедевров. Оба вызывали скорее жалость, чем восхищение, хоть и было понятно, что места в будущих антологиях им обеспечены.


Почему я начал сочинительствовать.

Ответа нет. Конечно, был внутренний толчок, медленно нарастал зуд и жар, я вдруг почувствовал призвание, услышал голос, зов оттуда. Но, скорее всего, это была лишь слуховая галлюцинация. Болезнь, столь распространенная в нашей стране. Стране насквозь литературной, все читающей да пишущей, но не работающей. А ведь в нашей безотрадной и холодной, некрасивой и недужной, непомерно большой и малонаселенной сравнительно с огромными пустыми пространствами, дурно управляемой, непластичной и немузыкальной отчизне, работы непочатый край. Нет, не отчизне – родине, бабский род, как подмечал еще Василий Васильевич, больше нам к лицу… Ну, и среда конечно, и багаж прочитанных книг.

Теперь было время припомнить, на скольких островах я побывал, прежде чем оказаться на этом.

Лет в пятнадцать, в театре я посетил дивный волшебный остров зловредной феи Сикораксы, но прежде в раннем детстве, с голоса бабушки, гостил на острове Буяне, потом самостоятельно добрался до Баратарии, доставшемся Санчо в губернаторство по дешевке, а там с Панургом достиг Острова Оракула Божественной Бутылки. Заглянул и на Принцевы острова, куда английская королевская династия ссылала не в меру прытких своих родственников. Побывал на острове Отчаяния, где я, прилежный книгочей, делил тяготы с мистером Крузо и его печальным попугаем, все повторявшим Робин, Робин, бедный Робин; и на летающей Лапуте и, конечно, на Острове Сокровищ. Как-то я валялся с ангиной, и отец – едва ли не единственный подобный случай – читал мне вслух о таинственном острове Табор в Тихом океане, среди которого я сейчас и затерялся; этот остров упавшие на него с неба французы обозвали в честь Линкольна, поскольку в их компанию затесался освобожденный от рабства негр – в те времена было модно вызволять из неволи негров. Позже я посетил Итаку, где нас с Одиссеем ждала верная Пенелопа в окружении настырных женихов; с Архимедом на Сицилии, своей вулканической неудержимостью древним напоминавшей ад и сделавший для Гете образ Италии завершенным, искал точку опоры; доплыл и до Пасхи, ведомый капитаном Кон-Тики. Добрался на перекладных до Сахалина с Антоном Павловичем, которому, впрочем, слаще оказался Цейлон; и томился на острове Святой Елены тоже с островитянином, корсиканцем, это уж не без помощи Тарле и Манфреда; и на Мадагаскаре побывал с авантюристом екатерининских времен Морисом; с автором Блохи живал с островитянами в гостях у бриттов; а там погостил и на Капри у Алексея Максимовича, разминувшись, слава богу, с человеком, которому мое поколение было обязано счастливым октябрятским детством, – ни в пионерии, ни в комсомоле я никогда не состоял. В студенческие годы прощался с Матёрой да шлялся по Аптекарскому острову в компании одного одаренного и пьющего питерского сочинителя, давно перебравшегося в Москву путем счастливого брака. Но только уже в относительно зрелом возрасте, достигнув Патмоса, я забыл все прочие острова и принялся то и дело туда возвращаться.


Впрочем, я вовсе не был книжным домашним мальчиком. Как все, гонял мяч во дворе, ухлестывал за девочками, с дружками пил из горлышка дрянное вино по подворотням, доплавался в четырнадцать до третьего взрослого разряда, ходил в горы, бегал на лыжах. Я был живым, ловким, физически развитым парнем, при этом весьма общительным, всегда в кружке дружков, да и дамский пол рано стал меня привечать. И то, что я начал писать, вообще говоря, не так-то просто объяснить.

В шесть, едва бабушка, читавшая мне вслух Гауфа по оригиналу, по ходу чтения переводя, закрыла книжку, я потребовал бумагу и карандаш, заявив, что сейчас сам буду сочинять сказку, – грамоте был обучен с пяти. С тринадцати писал чуть не всякий день: накарябаю каракулями в школьной тетрадке рассказ, и, лишь поставив точку, отправлюсь гулять с девками. И никто меня не учил самодисциплине – графоманское прилежание оказалось врожденным.

Первым ценителем моих ранних опытов стал мой учитель литературы из математической спецшколы, куда меня, ставшего несносным от бурсацкой скуки, по слезной просьбе руководительницы класса в школе районной, перевел отец. Я написал обязательное школьное сочинение на тему Моя любимая книга про Мусорный ветер Платонова, рассказ по тем временам с аллюзиями, тогда этого автора только стали переиздавать. И учитель, вдохновленный и восторженный идеалист, тогда еще бывали такие учителя, позвонил моей матери со счастливым сообщением, что, мол, ваш сын будет писать. Кажется, это был педагогический промах, не нужно пробуждать в незрелых подростках убежденность в их талантах и будущности. Впрочем, моя матушка-полячка, женщина эгоистическая и трезвомыслящая, к этому сообщению отнеслась с прохладцей, тогда как батюшка, физик-теоретик и профессор, хоть и мечтал видеть сына, победно шествующим по естественно-научному пути, отнесся к делу серьезно и торжественно передал мне в окончательное пользование портативную пишущую машинку Mersedes. Но позже все-таки определил на физический факультет университета: на гуманитарный факультет меня не взяли бы как раз ввиду нечленства в комсомолии.


В студенческие годы я много ездил и в путешествиях этих побывал уже воочию на многих островах. На Валааме и на Кижах, а уж остров Крым был исхожен и обжит. В бытность мою литератором я жил на Готланде и на Корфу. Как-то летел на самолете местных линий из Афин на Родос над Эгейским морем. Внизу были тысячи островков, но лишь на немногих – козьи тропы, на остальных, скорее всего, не было воды. Говорят, греки готовы такие острова продавать за один евро. Потому, коли найдется энтузиаст и доброхот, освоит, окультурит, будет платить за привозную воду, то все будут только рады. Но, видно, такие редко находятся.

На Родосе я как-то сел на первый попавшийся катерок, недолго мы стояли на островке, где живут ныряльщики, добывающие пемзу. А сошел я на каком-то безымянном для меня острове, где был небольшой греческий монастырь – быть может, с византийских времен. Чернобородый мрачный монах угостил меня горячим пышным хлебом монастырской выпечки, в благодарность я купил втридорога в местной лавке диск с византийскими церковными песнопениями. Это была пугающе суровая музыка, исполняемая мужским хором a capella, рядом с которой наши русские церковные распевы могут показаться утренним щебетанием птиц…

Слушая эту музыку молитв и послушания, я тогда еще возмечтал бросить все, остаться, уйти в монахи. Так иногда, идя по Амстердаму или Брюгге вдруг останавливаешься и начинаешь прикидывать, за каким окном вот этого дома фасадом на канал ты хотел бы жить. Но тогда мои мечтания остаться на острове в Эгейском море были, конечно, столь же беспочвенны.


Физику я возненавидел страстно.

На меня нагоняли страшную тоску осциллографы, приводили в отчаяние спектрометры, легкую панику вызывала даже простая динамо-машина, и заставляли отчего-то негодовать блестящие металлические шары, с помощью которых иллюстрировался закон Кулона для статического электричества. Дело сглаживала лишь пригожая молоденькая крепко сбитая лаборантка, верховодившая всей этой приборной нечистью, и вот с ее-то устройством мне было легко и бодро управляться.

Причина этой устойчивой неприязни к занятиям экспериментальной физикой, по-видимому, заключалась не только в том, что занятия эти ощущались мною как принудительные, но само обращение с этим простеньким на деле оборудованием требовало терпения и аккуратности, то есть скучного занудства, так противоречившего в те весенние годы моему выходившему из берегов темпераменту. Впрочем, впоследствии, в будущих своих случайных и необязательных занятиях я, кажется, научился-таки известным зачаткам прилежания. Так что, возможно, дело было и в чем-то другом, не внешнем, но глубинном, смутно мною ощущаемом.

Теперь, пребывая в земном раю и размышляя о том, что же меня подсознательно так отвращало от занятий физикой, полагаю, что дело было в поползновениях этой науки разъять Божий мир. Вряд ли уже в юности я задумывался о самонадеянности, порождающей подобные намерения. Но никогда не смог бы стать адептом этой сомнительной отрасли знаний, целиком построенной на допущениях. И, соответственно, о полной их бессмысленности. Здесь к месту вспомнить bon mot едкого Тютчева, сравнившего ученых с дикарями, которые жадно набрасываются на вещи, выброшенные к ним кораблекрушением.

Мне и сейчас смешны усилия, на которые потрачены тысячи бесплодных лет, а в наши дни – миллиарды денег, для того, скажем, чтобы обнаружить мельчайший кирпичик материи, недаром же, от отчаяния, наверное, эту гипотетическую частицу некогда назвали кварк, позаимствовав словцо из сюрреалистических Поминок по Финнегану. Потом, уже в наши дни, всплыл некий бозон, что в физику лишь добавило неразберихи. Столь же смехотворны теории начала начал, описывающие, как Вселенная то ли сжимается, то ли расширяется в результате большого взрыва, что напоминает забавнейшие сменяющие одна другую гипотезы гибели на Земле динозавров, то ли от потепления, то ли от похолодания, то ли от потопа, то ли от того, что им по башке заехал большой астероид. А ведь можно только пожать плечами и вздохнуть: что ж, они погибли, и нас всех, похоже, на этой земле ждет та же участь.

Конечно, во всех этих научных гипотезах, теориях и сомнительных свершениях во все времена было множество спекуляций, много тщеславия и корысти. Но были же в науке и простые души, какие-нибудь монахи, прилежно разводившие в саду разноцветный горох, врачи, привившие сами себе смертельно опасные болезни, или воздухоплаватели, ценой собственной жизни доказывавшие присутствие на Земле гравитации. Эти фанатики проникновения в тайны Божественного творения безусловно веровали в химеру естествознания, несмотря на неприветливость или на, по крайней мере, равнодушие немой природы. Ведь и первоначальные коллективные естественно-научные мировые мифы, которые и есть суть религии, складывались из чистой изначальной потребности человечества в вере и знании истины, вере столь же бескорыстной, как любой идеализм. Наслаиваясь за века, новые гипотезы яростно отпихивали предыдущие мифы, и мне до сих пор не ясно, чем не устраивала монаха и астролога Коперника геоцентрическая планетная система жреца и мага Птолемея. И какая ему была забота и выгода, чем тихо молиться и составлять свои гороскопы, что вокруг чего вращается.

Теперь-то меня приводят в восторг утверждения нынешних астрофизиков, что, мол, одна пятая Вселенной им известна. А все остальное полно темной материи, чушь замечательная – одна пятая неизвестного это красиво звучит. Едва не сказал чушь собачья, но собак обижать негоже, они разумнее астрофизиков. А чего стоят их же, не собачьи, конечно, многолетние попытки послать сигнал братьям по разуму и ожидания ответа – судьба Бруно их не остерегает. Их положения ничем не хуже утверждения, что коли Сатурн с Юпитером в Тельце, то жди, что забеременеешь. Или что на Марсе текут соленые реки, при этом, впрочем, не сообщается, стоит ли прихватить с собой туда корнишонов.

В отношении познания замечательны мы, русские. У хантов и манси, у эвенков и якутов есть мифы, изображающие акт первотворения, и лишь у русских нет внятной мифологической космогонии. Это может означать лишь одно: либо никакого русского народа, в сущности, нет, потому что народ, которому всего-то какая-нибудь тысяча лет, не может так называться. Либо – более комплиментарное объяснение – мифы были утрачены, но это предположение не выдерживает критики: мифы не исчезают, как правило, даже с гибелью их носителей. Остается лишь предположить, что у наших предков было столь косное мышление, что, за заботами по хозяйству, за скирдованием сена и заготовкой дров, задавать себе загадки о происхождении мироздания им было попросту лень, достаточно было поклонения Велесу и священным пням и озерам. Да и холодно, ведь у ирландцев с их очень длинными сагами помимо свободного зимнего времени, в отличие от нас, были все-таки горячие гейзеры. И в этом случае мы, русские, воистину уникальный этнос, похожего на который не знала история человечества, поскольку отсутствие интереса к истокам жизни и началах мироздания есть не что иное, как стихийный материализм. И, сидя на своем острове, я обдумывал, не заняться ли мне национальной космогонией, чтобы восполнить этот вопиющий пробел. Времени полно, а топливо в тропиках заготавливать нужды нет.

И здесь, возможно, придется к месту такой забавный анекдот из буддистских анналов. Одного ученого ламу-мистика спросили, какие видения после смерти могут быть у материалиста. Возможно, они соответствуют религиозным верованиям его детства и окружающей его среды, – ответил лама. Что ж, легко воспроизвести посмертные видения советских людей – очереди, партийные собрания, пайки и карточки, а на десерт лицезрение вождей по праздникам на трибуне Мавзолея. Далее лама пояснил, что перед материалистом, наверное, возникают факты и собственные его суждения, на основе которых при жизни он отрицал реальность этих фактов. У человека с неразвитым умом, говорил лама, вера в полное уничтожение после смерти скорее результат безразличия и умственной лени, чем убеждения. Но тут же и утешил вопрошающего: это, однако, не помешает энергии, порожденной прежними поступками, следовать своим путем. Проще говоря, материализм никак не помешает новому перевоплощению материалиста.

Я не знал, сколько времени мы провели вместе с Фэй.

Я перестал следить за временем и календарем.

В своих часах я не менял батарейку, а потом просто закинул под кровать. В компьютере отключил соответствующие опции. Даже приходя в единственный на острове бар с Интернетом, чтобы просмотреть свою почту, купить сигарет, выпить местного пива или опрокинуть пару стаканчиков здешнего рома, закусив печеными креветками, я никогда не интересовался у хозяев, мужа по имени Джанг и его жены Квонг, какой сегодня день и которое число. Но день от ночи пока все-таки отличал.

Когда люди не наблюдают часов, если применить неуклюже переведенную с французского поговорку, их состояние, наверное, и следует назвать блаженством.

Сюда следует добавить и полнейшую безмятежность моего существования. Там, в мире, который я покинул, нарастал первобытный хаос, будто время пошло вспять, но я и знать об этом ничего не хотел. Но до времени я все-таки поддерживал почтовые сношения с едва ли не единственным своим давним приятелем.

Впрочем, эта переписка с Москвой все меньше трогала меня. Мне казалось, я вернулся в мир, каким он был до грехопадения. Прозрачным, ясным, понятным, не омраченным. Таким, как этот пальмовый остров с белым, как крахмал, песком, со стайками разноцветных рыбок, совсем аквариумных, в воде, сладко покусывающими тебе икры, едва ты, наплававшись, становишься на ноги у берега. С маленькими крабами, еще не достаточно подросшими, чтобы уйти на глубину, и нежно цапающими тебя за ступни, коли наступишь на камушек, под которым они прятались.


Однако письма все приходили и приходили.

Скажу несколько слов об этом моем корреспонденте. Это был еврей моих лет безо всяких иудейских склонностей, вполне светский, он и в синагоге-то, должно быть, ни разу не был и кипу не примерял, не соблюдал шабат, а еврейства своего, скорее, стеснялся. Да и фамилия у него была русская – Шапкин. Скорее, впрочем, переделанная из еврейской еще его дедом при введении паспортов в двадцатые. Впрочем, спрятать семитское его происхождение было никак невозможно, он будто сошел с холста Иванова – там выразительно изображены несколько подобных персонажей. Умница с университетским образованием, диплом по Гегелю, мало-помалу что-то сочиняющий в стол. Это не была беллетристика в собственном смысле, верней назвать его писания беллетризованным дневником, и это ли не лучшая форма для поисков утраченного времени.

Как ни странно, был он из военной среды. Но дети военных рождения середины прошлого века зачастую делались гуманитариями: сносные условия жизни, относительная сытость и приблизительная бытовая культура способствовали интересу к чтению и книжным занятиям. Впрочем, отец его был не пехотинцем и не танкистом, конечно, но военным врачом. И жену Григорий, так звали моего приятеля, нашел себе тоже военного происхождения: она была дочерью военного летчика. Это оказалась изумительно пробивная провинциалка, не в пример будущему рохле мужу, несколько перегретой энергетики, из Евпатории. Нашла, разумеется, она его, ему бы не хватило инициативности. Не на авиабазе, но в библиотеке. Нет, она не была читательницей, она была библиотекарем. Охмурив и захомутав своего читателя-философа, она родила ему троих ядреных детей, сперва сына, потом дочь, а потом еще раз сына; сыновья носили греческие имена, дочь – латинское.

Дети распределились так. Старший внешне пошел в отца, ну, может быть, не с такой этнической выразительностью, кровь матери чуть смягчила еврейский его облик. Дочь обладала уже весьма размытыми еврейскими признаками, вот только к тридцати ее разнесло, и формами она стала похожа на свою тетю Раю, бездетную сестру Григория. А младшенький, отцовский любимчик, и вовсе вышел славянин. Ко времени нашей островной переписки старший сын, сделавшийся художником, женился по примеру отца на славянке, колхознице-белоруске, которую подцепил в поезде дальнего следования Москва – Сумы. Молодая невестка Григория не была пассажиркой, но, учась на агронома в техникуме, на каникулах подрабатывала проводницей. И, попав из своего села в Москву, натурально быстро сообразила, что квартиру своих новых родственников, родителей молодого мужа, нужно бы по суду поделить – зачем старикам четыре комнаты. Художник не мог сопротивляться, полюбив молодую жену телом и сердцем, и был родителями проклят, и стал для семьи Шапкиных как есть отрезанный ломоть.

Дочь к тому времени тоже вышла замуж, за еврея-электронщика из Киева годами десятью себя старше, и проживала в Иерусалиме. Лишь младшенький, сделавшийся программистом, оставался в орбите семьи, будучи у родителей прописан, и оказался единственным претендентом на жилплощадь, но главное – наследником по духу.

С Григорием мы сошлись еще в молодости на почве публикаций под одной обложкой непритязательного русскоязычного журнальчика, издаваемого на деньги славистского факультета в Зальцбурге. Гоша – домашнее его имя – уже тогда был многодетным отцом, и уже тогда вел жизнь уединенную, не обременяя себя поиском заработка. Многодетная семья бедствовала, но жена Гоши переносила тяготы стоически, это была изумительно выносливая и, как сказано, предприимчивая женщина, и оберегала покой мужа, к учености и талантам которого относилась благоговейно, картинка в нашем поколении популярная в интеллигентской среде. Замкнутый, хотя и чуть нагловатый не к месту, какими бывают стеснительные и не слишком тщательно воспитанные люди, на моей памяти Гоша лишь однажды имел любовницу примерной некрасивости и кургузости, тоже интеллектуалку. С возрастом он все больше дичился, все реже и реже ходил в гости, а ко времени нашей переписки одичал окончательно, впав, что называется, в интернет-зависимость. Он неделями не покидал квартиру в доме в кромешном спальном районе, постепенно прекратил сношения по электронной почте с большинством знакомых, делал в одиночестве гимнастику с гантелями, а потом и вовсе замкнулся. Он уничтожил записную книжку с телефонами и стер все адреса в компьютере, чтоб не было соблазна кому-нибудь позвонить или связаться по почте. Я до поры оставался чуть не последним, с кем он поддерживал переписку. Можно было бы сказать о нем в духе практик христианских анахоретов, что он стал затворником, пустынником, столпником, молчальником, как угодно. А если говорить о практиках буддистских, то можно бы его послушание назвать суровым затворничеством тибетского мистика-ламы.

Его жена говорила, что он днями сидит, запершись в своей комнате, и по возможности оттуда не высовывается. Он позволял себе, конечно, время от времени вести краткие беседы с домашними, но посетителей избегал, а сам, как сказано, на людях давно уж не появлялся, порвав связи с внешним миром. В идеале он должен был бы принять обет молчания и переписываться с женой с помощью компьютера, благо у моего знакомца и его жены были разные адреса электронной почты. До этого пока не дошло. Но выбраться из комнаты по нужде или выпить стакан чаю, стибрить украдкой что-нибудь из холодильника или тайком пожарить себе яичницу, он позволял себе только в отсутствие жены – дети ведь жили отдельно – или под покровом ночи. Сначала он изредка гулял на лоджии, но потом плотно занавесил окна, отгородившись от улицы и мира. Бравым отечественным психиатрам для того, чтобы истолковать подобное поведение, не понадобилась бы тонкая диагностика. Но у буддистов, адептов прямого пути, для того, чтобы считаться посвященным, такого рода испытание – норма. Оно должно длиться максимально три года и три месяца, и Гоша ко времени нашей переписки приближался к середине этого срока. Возможно, смутно догадывался я, мой приятель готовился к смерти. Что ж, для этого занятия рано не бывает. Быть может, репетируя, сейчас он движется от белого к желтому или уже достиг красного и вот-вот ступит в область зеленого…

К сожалению, письма моего корреспондента не сохранились, а мои остались в памяти компьютера, но и по этим моим ответам вполне можно судить, о чем в переписке преимущественно шла речь.


– Ты пишешь, дружище, что у вас там революция. Ты говоришь – триста тысяч вышли на улицы, протестуя против неверного подсчета голосов на выборах в Думу? Милиция, говоришь, передергивая, назвала цифру в пятьдесят тысяч. Ну, возьмем среднее число – сто. Это сколько ж у нас простаков! Считая, что – за вычетом младенцев и алкоголиков – в Москве миллионов пять активного электората, на площади набралось аж 2 % избирателей, если я верно прикинул. Знаешь, если скидываются на троих и голосуют – кому бежать, то ошибка равна нулю. Если тридцать соседей по коммуналке выбирают, чья очередь мыть места общественного пользования, то ошибка может быть в 3 % – кто-то запил или не ночевал дома. Но если триста сельчан выбирают председателя поссовета, то ошибка плюс-минус десять голосов, то есть уже 5 %. Когда же голосуют три миллиона, то ошибка в 2–3 % это меньше статистической погрешности. А ведь недовольные неверным счетом возмущаются ошибкой, попадающей как раз в эти статистические рамки. И требуют признать выборы нелегитимными. Боже, что там выборы, что президент, у нас само государство, да и сама страна не вполне легитимны.

Ты говоришь, что мотором бунта является так называемый средний класс. Но у нас нет среднего класса. По определению, представитель среднего класса – тот, кто пользуется наемным трудом. В Москве у меня была домработница, да изредка я обращался за помощью к знакомому автомеханику. Был я – из среднего класса? В определенном смысле. Но я не пошел бы на баррикады. Я пользовался, живя на родине, базовыми свободами: свободой от цензуры и неограниченным доступом к информации, а главное – свободой передвижения, той самой свободой, которой так алкал в молодости, живя еще при коммунистах. Помнится, еще в дни революционерской своей юности я с упоением выписывал из Опытов, что, мол, кабы мне – Монтеню – был запрещен доступ в какой-нибудь уголок в индийских землях, то я и тогда чувствовал бы себя в некотором смысле ущемленным. Нынче я и сижу в одном подобном уголке, и ущемленным себя никак не чувствую. Думаю, как ты живешь в сетевом пространстве и являешься, не выходя на улицу, пленником мусорного Интернета, то и революция нынче в России, скорее, виртуальная.


Написав эту отповедь, я на самом деле оставался неспокоен.

Нет, митинги на московских площадях меня никак не взбудоражили, в конце концов, в Риме, скажем, дня не проходит без уличных манифестаций. И все давно привыкли – и население, и жандармерия. И наши привыкнут. К тому ж сам был молодым – кипучее юное недовольство вещь совершенно естественная: кто не революционер в молодости, у того нет сердца, так, кажется, говаривал британский премьер-министр.

Но дело-то было как раз в том, что мой приятель не был юн. Впрочем, не выходя на улицу, он и в митингах участвовать не мог. Но он был искренне взволнован. К тому ж с его слов выходило, что на улицы поперли люди отнюдь не студенческого возраста. Менеджеры среднего звена, как он пишет, то есть не юноши и отнюдь не люмпены.

При всем моем скепсисе, меня взволновала эта загадка. Фактически они все имеют, а значит, ими руководил какой-то иной мотив, а не просто протест ради улучшения условий бытового существования. Что, наш цинический, равнодушный и корыстный деловой горожанин, озабоченный лишь своими автомобилем и галстуком, стал вдруг идеалистом? И, не желая считаться немой массой, выступил в защиту собственного достоинства, которое гарант или преемник гаранта, как он там называется, так небрежно и высокомерно несколько раз задел.


– Боже, я же числил тебя по нашему братству обитателей Башни! Ты – башни из слоновой кости, я – из кости рыбьей, панцирей лангустов и омаров, чешуи креветок. Как же ты вовлекся? Ты ведь живешь припеваючи в бесплатной четырехкомнатной квартире, на службу никогда не ходил, завтракаешь салатом из авокадо, скачиваешь для чтива из Интернета что попало безо всякого внешнего контроля, всласть фрондируешь взаперти и пишешь, что бог на душу положит. Тебе ли, книгочею и философу, не знать, чем кончается русская смута? Качели нашей истории известны: за реформами Петра – Анна Иоанновна с Бироном, за вольтерьянкой Екатериной – сынок Павел, за прекрасным началом дней Александровых – Аракчеев и братец Николай, за царем-освободителем – бомбисты, за Александром Третьим – тихий Николай Второй, которого безвинно обозвали кровавым, ненависть общества, Распутин, большевики. И даже за ленинским НЭПом – коллективизация и ГУЛАГ Рябого, за хрущевской оттепелью – брежневский морок. И что за Горбачевым, любившим, верно, наступать на грабли предшественников и повторившим роковую ошибку борьбы с веселием Руси, чем разрушил и страну, и свою карьеру, и даже партию в конечном счете? А за ним обворожительный секретарь обкома, бросивший собственную партию и первым из бывших партийных бонз признавший свои ошибки – прежде руководители такого ранга признавали лишь чужие. Так поживите ж хоть немного в покое. Хоть при суверенной демократии, хоть при стабильности и модернизации, называйте как хотите. И сынок твой, чем бузить, лучше б подался в Европу, взял напрокат автомобиль и катал бы в удовольствие свою подружку по замкам Луары…


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации