Электронная библиотека » Николай Климонтович » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 14 апреля 2015, 20:51


Автор книги: Николай Климонтович


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Конкуренция, – ответствовал я. – К тому ж вовсе не одни. Вон Олег Ефремов совсем не еврей.

– И драматурги все евреи, – не слушая, но, почесав в паху, простонал он. – У того же Ефремова – одни евреи.

Я прикинул, и русского сочинителя, действительно, ни одного не припомнил. – Да что отчаиваться, – попытался я его утешить, – напишем сами. И получше Гельмана.

Тогда он посмотрел на меня внимательно и странно, хотел, видно, что-то сказать, но сдержался, и я не придал значения этому его взгляду.


Памятуя добро, что он для меня сделал, я все старался его, бедного бесприютного вдовца, утешить и ободрить, поселил у себя на даче, сам готовил ему по утрам овсянку, мы обсуждали, как бы сосватать ему добрую, не слишком молодую одинокую женщину с гуманитарными склонностями. Но его болезнь прогрессировала. Он ругал евреев, захвативших не только театр, но телевидение и кино. А также финансы. Что ж, пытался утешить его я, банковское дело в Европе исконно было еврейским. И вот однажды, милым дачным уютным вечером, когда теплое закатное солнце светило меж стволов сосен, вкусно пахло смолой и дымком от соседского мангала, когда мы мирно и дружески ужинали на веранде, Женька с лимонадом, я с красным вином, он спросил меня в упор, почесавшись:

– Почему ты скрываешь, что ты еврей?

Скорее всего, он давно готовился к этому разговору.

– Зачем же мне это скрывать, – изумился я, – коли я не еврей, а потомок русских дворян. А был бы еврей – не скрывал бы, а гордился бы своим народом.

– А почему фамилия на ич? – наступал он, все почесывая в паху.

– Ну, у Собакевича, Пуришкевича, Станюковича, Мицкевича тоже были на ич. Фамилия польского происхождения, почитай словарь русских имен.

– А почему отец Львович, – всё больше раззуживался он. – И мать Иосифовна!

– Ну, не считаешь же ты евреями Льва Толстого или Иосифа Джугашвили…

В те дни стояла жара, и утром мы поехали искупаться на ближайший пруд. Берега были засыпаны горами мусора, воняющего и тухнувшего. – Вот, Женька, видишь, евреи из Израиля мусор навезли – травить вас, русских…

Он мрачно помолчал.

– Русских я тоже ненавижу, – почесавшись, молвил он.

Чесался он, наверное, оттого, что некогда, когда еще изменял жене, у него были лобковые вши. И привычка почесываться в моменты раздумий у него осталась.


Я не стал бы вдаваться в тему антисемитизма: в наше время, как, должно быть, и во все времена, исповедуют эту, так сказать, веру люди недалекие и темные. Но Женька, сломленный своими бедами, стал легко промокаем, как говаривал о себе Толстой, и впитывал, видно, ядовитую злобу своих новых друзей, на подбор мордастых, с рожами сытых охотнорядцев, хоть любая злоба с трудом помещалась в его слабую простую душу. Он не был идеалистом, беззаветным человеком идеи, фанатиком, борцом, он был всего лишь тепл, но не пылок, и не имел сил с криком ненависти нести хоругви. Он не мог верить из последних сил в то, что, коли избавиться от евреев, источника всех зол и бед, то мир мигом преобразится. В этом ему мешали некоторые признаки простонародного здравого смысла, да и отец его был фронтовиком, бранил фашистов, хоть и умер, не зная слова холокост.

Однако тема эта отнюдь не курьезна и не безобидна.

Вот плотно сидят в нижнем буфете, в гадючнике антисемиты, плечом в плечо дуют дешевую теплую водку, закусывая копеечными бутербродами с латышской килькой. И дружно ругают евреев. Впрочем, прибалтов они тоже не любят и поругивают за нелюбовь тех к ним, русским, и вообще, зачем нам немцы, не нужна нам ихняя балтийская шпрота в постном масле, у нас, типа, у самих есть своя патетическая симфония номер шесть. Это даже забавно: над ними, на других этажах ЦДЛ, заседают в кабинетах вороватые секретари, их командиры, все русские или татары, как на подбор, и потихоньку их обкрадывают. И главные редакторы издательств и журналов все русские, ни одного еврея.

Но алогичность собственных жалоб они не осознают. Здесь – убеждение иррациональное, и тем более неотразимое. Это – непоколебимая вера, что во всех их мизерабельных жизнях и судьбах виноваты – другие. Вера, близкая первобытной, идолопоклонству или шаманизму. Она им нужна, она им необходима, без нее как объяснить, что у них – они знают – уже никогда не будет приличных штанов, верных красивых жен и хороших квартир с импортной сантехникой. И никогда-никогда они не поедут в круиз вокруг Европы и не увидят Босфор на рассвете. И, как в одном давнем анекдоте, даже на конкурсе мудаков им светит только второе место.


В годы иссякающего большевизма я общался, конечно, и с другими слоями нашей интеллигенции, прямого отношения к словесности не имеющими, во всяком случае, сочинительству не подверженными. И если гадючник был заражен антисемитизмом, то слой, что называется, порядочных людей страдал другой болезнью – чудовищной паранойей, доставшейся в наследство от режима Рябого. В поздние советские годы эта не менее стыдная болезнь поражала даже вполне здравомыслящих и приличных, казалось бы, людей. Было принято среди даже давних знакомых вычислять стукачей. В сексотстве подозревали чуть не близких друзей. Дурные слухи этого рода распространяли люди, которым, вообще-то говоря, было нечего от властей скрывать – бомбистами по трусости и лени они не были и никогда не смогли бы стать. Впрочем, справедливости ради, надо сказать, что в пестрой интеллигентской московской среде были, конечно, осведомители. Кажется, КГБ коллекционировал их по случаю, про запас. Скажем, вызвали какого-нибудь доцента почти наугад, ну, читал в метро Континент по глупости, томик хоть и был обернут в Вечернюю Москву, но агенты опознавали крамолу по бумаге и шрифту. Ну и попался. Одни подписывали согласие о сотрудничестве, не имея смелости отказаться, другие – не имея ума увернуться. Но так или иначе всеобщая взаимная подозрительность была в норме, и органы ее подогревали и ею пользовались.

Скажем, был у меня такой знакомый библиофил – Саша Хмелик. Человек образцово-нормальный, не глупый и с юмором, обаятельный и обязательный, свой парень, что называется. Через него я продавал полученные от заграничных знакомых и уже прочитанные книги – держать собрание в доме я не хотел, и это оказалось мудро, да и деньги не были лишними. Это была преимущественно русская философия, издававшаяся парижским издательством Имка-Пресс. У Хмелика вообще был на дому как бы частный букинистический магазин, к тому же у него собиралась компания для игры в бридж. И рано или поздно к нему пришли с обыском, хотя унесли мало, а вот я лишился дорогого альбома китайской эротики. И в мой приход с соболезнованиями и с бутылкой Хмелик мне заявил: а мои друзья считают тебя стукачом.

Как вести себя в таком случае? Впадать в истерику и оправдываться, что, конечно, лишь усугубит подозрения? Или просто давать в морду? Я не сделал ни того, ни другого, а просто порвал с ним. И почти уверен, тот факт, что я покинул его дом, для окружавших его бриджистов стал лишним свидетельством их правоты. Мол, что разоблаченному доносчику теперь делать на месте преступления.

Для того чтобы в лицо обвинять человека в подлости, нужны самые веские доказательства. Но доказательствами себя никто не обременял. Даже от заглазных перешептываний этого рода я всегда испытывал горечь и стыд. И хорошо б таким образом развлекались безответственные болтуны, люди без чести, раз они могут в отношении своих знакомых выдвигать столь страшные подозрения. И не раз у меня возникали чувства, что именно эти-то обвинители и повинны в грехе секретного доносительства, и пытаются переложить этот грех со своей больной головы…

Тлетворная атмосфера постыдного страха перед органами отравляла тех, кто ею дышал, и паранойя оказывалась заразной, как гонконгский грипп. Вот еще один показательный случай этого рода, его приводит в своих воспоминаниях один из упомянутых уже инвалидных авангардных поэтов. Однажды его добрый знакомый, прозаик-интеллектуал, сказал ему при встрече как бы между прочим: а вы знаете, Митя, про вас говорят, что вы стукач, Митя. Тот спокойно ответил: что ж, Владимир, думайте как вам удобнее. Но, конечно же, выдержанный поэт хорошо запомнил и позже пересказал эту дикую беседу.


Конец Женьки был предсказуем. В страшную жару, не выдержав смерти жены, квартирных тяжб, всей лавины бед и огорчений он ослаб. И от взыгравшей вдруг к тому же антисемитской скорби у Женьки Сашина разбилось его доброе простое сердце. К тому же еще при жизни жены хвастал он, всякое утро после горячего душа он опрокидывал на себя ведро ледяной воды.

Некогда у меня была знакомая клоунесса из цирка. Мы подчас выпивали в ее уборной после представлений. К нам часто заглядывал один малый, выступавший с эффектным номером – он жонглировал кирпичами. Кирпичи, конечно, были бутафорские, но штука была в том, что проделывал он это под лихую музыку в невероятном темпе, уследить за его руками было невозможно. Так вот, после вечерних возлияний, он, как и многие циркачи, перед утренней репетицией приводил себя в форму, долго стоя под контрастным душем. Он умер совсем молодым от разрыва сердца, прямо на арене, на зарубежных гастролях… Я рассказал эту историю Женьке, тот лишь отмахнулся: я ведь не циркач

Жара только усиливалась. В морге стоял смрад. Гроб не открывали. Мы отвезли тело Сашина в крематорий, и красный ящик с его останками медленно уплыл в печь. Мне было страшно жаль его, ничего толком так и не успевшего, жившего мелочами, а перед смертью к тому же связавшемуся с отвратительной компанией записных неудачников. Я после крематория даже на поминки в ЦДЛ не поехал, только чтоб не видеть этих морд и лишний раз не расплакаться над этой нелепой судьбой хорошего в сущности малого.


После того как я похоронил родителей, мне показалось, что я стал спокойнее относиться к чужим смертям. Происходит разрушение сакрального образа смерти, когда видишь своего родителя в гробу. А ведь родителя увидеть в гробу невозможно, такого ведь не должно быть и быть не может. И всякий знает, что смерти не бывает.

Но, видно, смерть все-таки есть, и привыкнуть к ней нельзя.

Можно лишь подготовиться к собственной.

А чужая смерть хорошо знакомого тебе человека, как угодно ожидавшаяся, всегда будет казаться поначалу глупой шуткой, неожиданной и неуместной нелепостью. Еще до Женьки я одного за другим похоронил сначала Володю, потом Алика, потом Сашу, потом Толю, все они были старше меня, но ненамного, на пять-десять лет. Из Парижа пришла весть о кончине То€лстого, и я вспомнил, как славно мы с ним отужинали однажды пекинской уткой, запивая божоле, в маленьком ресторанчике в Латинском квартале. И с каждыми из этих похорон у меня делалось на одного надежного друга меньше. И вот теперь Сашин…


Я получил эти два сообщения одновременно.

Прорезался мой давний заглохший было московский корреспондент Гоша. Повод был серьезный: наша сборная проиграла то ли чемпионат Европы, то ли мира. Я футболом нимало не интересуюсь, болеть занятие ненадежное. Но отец-офицер с самых младых Гошиных лет брал сына не только в баню, где безрезультатно приучал к жигулевскому после парной, но прихватывал и на стадион, когда играл ЦСКА. И навсегда приучил сына к этой довольно бестолковой стенка на стенку игре – не в качестве игрока, конечно, но болельщика. И, уж став седовласым мудрецом, Гоша все одно прилипал к телевизору, когда показывали футбол. Так и вижу его, с иссиня-черными огрызками сгнивших зубов – боялся стоматологов – в седой бороде патриарха, говорящего мне по поводу какого-нибудь моего пассажа умничка или молодчинка. И эти самые молодчинки и умнички всегда выводили меня из себя, хоть я и понимал, конечно, что это лексикон многодетного отца, так он поощрял своих малолетних деток за успехи в арифметике: Юля дала Павлику два мандарина, а себе оставила три банана…

Из его невнятных письменных околофутбольных комментариев выходило, что в этом позоре поражения тоже виноваты кремлевские власти, вся коррумпированная прогнившая система, и теперь уж революция точно неизбежна. Что ж, проиграли мы датчанам, что ли, или немцам. Верно, футбол спорт не славянский, к тому ж – наших спортсменов и болельщиков там, в странах ближней к нам Европы, страшно третировали, обидно называли русскими свиньями и даже пытались больно бить. Как же надо было исторически нагадить своим ближайшим давнишним соседям, чтоб они так дружно, так стойко и истово нас, русских, ненавидели… Впрочем, оказалось, что какие-то идиоты вышли в Варшаве на марш русских болельщиков с портретами Рябого в руках. Прихватили бы еще изображение Тухачевского, что ли.

Ознакомившись с этим посланием, я развел руками и отвечать не стал. Что мне было ответить. Что мы, русские, освоив лапту и городки, теперь взялись за демократию. И что митинг на Болотной ничем не хуже полноценного матча с мордобоем в конце – пива пить не дают ни там, ни там…

А вот второе сообщение было действительно печально.

Умер Иван.

От повара венгра я получил короткое Ivan die. Счастливец, он не знал прошедшего времени и жил со своим гуляшом в инфинитиве.

Иван действительно говорил, что у него была полостная желудочная операция, кишка каким-то образом завернулась вокруг циррозной печени, и врачи категорически запретили ему пить, сказав, что один только стакан водки его убьет. Буквально накануне он написал мне письмецо, в котором весело и бесшабашно сообщал, что его сыну вчера исполнился год и что по этому поводу он себе позволил.

Врачи оказались правы. И мы уж никогда не исполним с Иваном его мечту – не спустим вместе на воду его замечательную лодку. Bye-bye love, bye-bye happiness…


Теперь я остался совсем один.

Пассажир без места.

Больше никто мне не напишет и не позвонит. Живу на краю света, и свет, как у Селина, кончается ночью. Островной постоялец. Насельник острова размером с one room country, как пела когда-то замечательная Анна Попович, Ana Popovich в оригинале, исполнительница завораживающих блюзов.

Даже память моя работала неразборчиво. Так, я зачем-то вспомнил, что Баратынский остро нуждался в дружеской болтовне, называл это молодое занятие потолковать нараспашку. Он был подвержен депрессиям и страдал от недостатка людского тепла. Светские отношения называл кривлянием, ему нужен был тесный контакт. Все это привело его к алкоголизму – редкий случай среди дворян позапрошлого века, привилегия все-таки разночинная. По-видимому, он отравился в Париже в присутствии жены – впрочем, есть версия, что она его и отравила или помогла отравиться, измученная его алкоголизмом, – брат у него был медик и, может быть, Евгений у него и позаимствовал яд. Ему было всего сорок. Пушкин, друг его ранней молодости, Бокалы, там, да Кинжалы, писал, что Евгений с возрастом стал отделяться и отдаляться – знакомая картина.

Что ж, в преддверии смерти кончаются задушевные разговоры, старость вообще не самая удобная пора для тесного приятельства. Старик всегда один. Вот и на похоронах болтать не принято. Да и кому болтать на моих похоронах, когда там никого не будет. Не будет просто потому, что никого рядом нет. Может быть, знакомые рыбаки сообразят положить мое тело в дубленую пальмовую лодку и пустить по волнам, как мертвеца у Джармуша. Похоронят как моряка, как настоящего островитянина, как мертвеца… Со мной теперь оставалась только Фэй, которая уже так долго пребывала далече. Да моя разыгравшаяся память.


Я вспомнил, как научила меня Фэй ходить по нужде – прямо в океан: и смыв, и подмывка одновременно. Я вспомнил, как она заходила голой в воду, и я смотрел с берега на ее полненькие крестьянские короткие ножки и на очаровательную попку, из которой позже, уже в воде вываливались ее не менее восхитительные какашки. И эти отходы с энтузиазмом подхватывал сиамский прибой…

Я пил ром и вспоминал бедную Лизу. К семидесяти она потеряла память. Уж лучше посох и сума. Впрочем, ей в жизни это доставляло и некоторые удобства.

…Ранний август, брежневский застой, как стали выражаться советские либералы-журналисты от ЦК, когда им дозволили. Богема в Москве пьет и гуляет. Карнавал идет от проводов до проводов, в промежутках и во время самого ритуала: брежневская клика из боязни смут решила приподнять занавес, и в щель поползли евреи, лица с прожидью, кому удалось и кто попало. Одни отъезжанты печальны, другие возбуждены, третьи откровенно страшатся: все порвано, продано, с работы уволено, паспорта сданы, заменены на справки ОВИРА, назад пути нет. Провожающие же веселятся и мародерствуют: разбирают не сданные в букинистический книги, тибрят какие-то картинки и посудку, виновники торжества чувствуют себя в разоре, как на пепелище. Вокруг тарарам, песни Галича под гитару или танцы под доставшийся кому-то из родственников магнитофон. Возлияния. Когда я вернусь. Постепенно действо принимает характер не мистерии, но вакханалии. По углам обжимаются, ванная комната наглухо занята… Подобная вечеринка происходит в мастерской одного художника-графика, стены которой вперемешку с картинками завешаны по тогдашней моде прялками и скалками, собранными по чердакам деревенских изб. График в подаче, но неизвестно – выпустят ли, заранее это никогда не известно. Вокруг него его гарем: Танька спьяну всплакнула, Надюшка порывается исполнить стриптиз, наложница Галюша, Марфа – дома, делает смену посуды на столе. Художник еще не знает, что будущей весной уедет-таки, и уж вовсе не может себе представить, что он, баловень баб и детских издательств, напишет из Вены денег нет, а доброволок не находится

Я танцую с Надькой. Глядя на нас, слившихся под какую-нибудь тарантеллу, домоправительница Галя скорбит и ревнует: у нас с ней тоже был летучий роман на жесткой гальке прошлым летом в Коктебеле. Роман, помнится, состоялся под березковский итальянский приторно-сладкий и горький от миндаля ликер Амаретто, фишка того сезона у богемы и фарцы.

Я вспомнил, это был 75-й, поскольку тем летом заключил договор с издательством на ту самую сашинскую книжку повестей и получил аванс, на который и гулял в Коктебеле.

Была на той вечеринке и Лиза, будущая моя крестная мать. Фу, как мы бываем глупы, не может же бывшая возлюбленная потом стать твоей крестной. Или все-таки может, нужно написать на Свободу отцу-ведущему. Но тогда ей было не до церкви: породиста, элегантна до дрожи губ у подруг, некрасива, стройна, сексуальна. Диктор всесоюзного радио первой категории. Браков немного, всего три. Первый – с театроведом, который давно на BBC, дочь Манечка. Второй с художником, который давно, богато и громко в Париже, с фотографиями на обложке Paris Match в обнимку с Катрин Денёв. Текущий брак – с парнишкой-содовцем, сотрудником Общества дружбы с зарубежными странами, с которым она вскоре отправится за границу, это слово тогда произносилось торжественно и шепотом, прописью, отчего-то в Иорданию. Короче, Лиза – дама с прошлым, и теперь смотрит на меня пристально, что-то, видно, прикидывая. Но рано удаляется: муж, дочь, дом… Этот ее взгляд из какого-то уголка, с кресла, мне запомнился.


Сейчас, будучи немолодым островитянином-под-пальмами, постепенно усыхающим в этих двуличных тропиках, я смотрю сквозь тридцать исчезнувших, как не было, как это попоэтичней – исчезнувших как дым, именно так, ровно как дым исчезнувших лет, с добродушным прищуром. Мне тот я – молодой гуляка, живший будто вечным праздником, балбес с порывами молодого щенячьего вдохновения, скорее симпатичен. Хоть и неприятна траурная кайма под ногтями и три дня загула не менянные трусы в шоколаде. Судя по реакции на меня не последнего разбора женщин, тогда я был, хоть и неухожен, но ярок собой. И порывист, и свободен, и смел, и фрондер, можно сказать – герой. Это сейчас мне отвратительно и помыслить о каком-либо бунтарстве: я стал неприятно взвешен, не конформен, но равнодушен. Можно сказать, мудр: смена властей на родине меня волнует не больше, чем чередование приливов и отливов. Да и не очень здоров, с наметившимся пузом, чуть усевшим от постоянных водных процедур, лысеющий, с повышенным сахаром и неровным давлением. Я вовсе не люблю себя нынешнего. Но и довольно безразличен и к тому забавному юноше, каким был когда-то, памятуя об издержках моей тогдашней порывистости и неуемности, издержках, которые ведь были, конечно. И которых, будь я поумнее, вполне можно было бы избежать…

В те летние дни я собирался в Молдавию, в очаровательную мазанку в тени раскидистого сада, то есть уже тогда у меня была наклонность к эскапизму. Легкая в те годы на подъем Лиза прикатила ко мне: мы жили в моем домике и ели виноград прямо с ближайшей лозы. Когда мы располагались на траве под вишнями, ее платье почти сливалось цветом с пышной растительностью вокруг, образовывая на траве зеленое пятно потемнее.

Помнит ли теперь об этом Лиза, не знаю. Мы плыли на катере в Сороки, Лиза пошла в рубку, попросила у капитана микрофон и своим известным всей стране голосом произнесла – на нашем пароходе плывет молодой писатель Коленька, хулиганка. Это она, кажется, припомнила, но на лице ее было сомнение. Или, скажем, недавно я рассказал ей, как мы за неимением другой посуды пили из толстого рифленого плафона, измазанного краской, шампанское в моей первой в жизни квартире, еще пустой и пахнувшей не просохшей штукатуркой. Пили за мое новоселье и за наше расставанье, потому что она скоро уезжала со своим мужем на Ближний Восток. Выслушав, она удивилась и не вспомнила. Интересно, помнит ли Лиза то свое, такое счастливое для нас, платье, женщины ведь на всю жизнь запоминают самые удачные свои наряды. Я-то помню даже золотые нити в его швах.


Я, непоследовательный неверующий, и сейчас не снимаю с шеи крестик, подаренный ею. И крохотный складень с Девой Марией, купленный Лизой в Иерусалиме на ступенях храма Гроба Господня у арабского торговца. Я ношу крест и иногда целую складень не из христианского рвения, но из суеверия. Как обереги. А Лиза и теперь в церкви молится за меня и ставит свечки за здоровье, если не забывает, конечно. А я теперь молюсь за Фэй.


После ее отъезда на побережье подряд три дня шли дожди, подчас переходящие в ливень с грозой. Ветви пальм сиротливо жались к чешуйчатым стволам, по листьям катились крокодиловы слезы. Стены бунгало трепетали от разрывов молнии и грома. И заливало веранду. Я вопреки всякому здравому смыслу дважды приходил на причал, зная, что никуда не поплыву, да и катера не ходили, им не давали разрешения на выход в море. Хотя от Ко-Чанг до моего острова было всего ничего, полчаса, не больше. Я как раз и хотел убедиться, что катера не ходят. Потому что шторм внушал мне зыбкую надежду: Фэй все-таки спешит ко мне, соскучившись, но ей препятствует стихия.

Я все сидел на пляже, прячась под пальмами от дождя. Отчего вид мокнущего под дождем побережья так беспроигрышен – он непременно вызывает дежурную щемяще-сладкую грусть. Кадры такого рода обязательны в так называемом лирическом кинематографе. Это как в советском милицейском фильме, когда берут преступника, непременно ночью на даче, в отдалении, за кадром, для убедительности обязательно лает одинокая собака. Постоянная ошибка, продиктованная, скорее всего, скаредностью директоров: если в поселке в темноте залает пес, ему непременно ответят другие.

Помимо опавших листьев, таких печальных, точно их лишили пенсии, заколдованного тумана и незнакомок, в синих плащах печально теряющихся в погодном мороке, есть другие безотказные приемы нагнетания грусти. Скажем, герои, как правило, снятые в контражуре, одиноко льнут друг к другу на фоне заходящего за море солнца. Водная рябь, мерцающая пурпурная дорожка, здесь помимо лирической печали еще и философическая глубина, легкий намек на несбыточность ожиданий на фоне общей бренности бытия. Бренность эту подчас оттеняет и какая-нибудь одинокая перевернутая лодка на берегу, с дырой в днище.


В своем одиночестве я вдруг подумал, что островитянство – неплохое условие для написания книги. Нет, не условие даже, но сама романная фабула. Островная неподвижность и покой – это как бы путешествие наоборот.

Такое повествование, как старый сундук, могло бы вместить в себя что угодно. Сервантес в первой главе второй книги отстаивал право романиста на вставные номера – его, видно, критиковали за вставные повести в первой части. Кундера уже в наши дни пошел дальше, настаивая, что именно вставки, не имеющие отношения к канве повествования, и делают роман – романом, являясь непременной приметой жанра. В пример он приводит, кажется, Кармен с очерком-введением этнографии испанских цыган. Можно бы добавить и Отверженных с главой о парижском арго, и Моби Дика с описаниями китобойных принадлежностей и приемов.

Собственно, путешествие – это единственно возможный романный сюжет. Даже роман воспитания есть роман жизненной дороги и в этом смысле не отличается, скажем, от плутовского, ведь последний тоже лишь частный случай романа путешествия: плут и вор всегда в беспокойстве, в вынужденном странствовании, чтоб уйти от погони. Движется ли герой в надежде скупить побольше мертвых душ, затоварить бочкотару или достигнуть Петушков – все он в пути, которому нет конца. А самое восхитительное путешествие в прозе нового времени – плавание на плоту Гекльберри Финна. Оно имеет конечным пунктом цель куда более идеальную, чем у Авраама или Одиссея, у Дон Кихота или Пантагрюэля, чем даже у апостола Павла, чем даже, страшно сказать, у Данте, ведомого Вергилием, потому что те искали и обрели рай, а путешествие Гека восхитительно потому, что на самом деле бесцельно. Или иначе, оно преследует цель заведомо недостижимую на этом свете, а именно – свободу.

И островитянин – тот же авантюрист, ищущий ту же призрачную цель. И его бесконечное островное путешествие – это дальняя его дорога, отважное плавание по океану беспамятства и окончательного забвения.


Я вспомнил Таню. Последнюю мою даму, она же и первая. Теперь я поселю и ее на острове среди других теней.

Эта великая и отважная женщина дала мне то, чего я искал у многих. А что именно – и не сказать. Она изменила сам мой состав. Я сделался серьезен с самим собой. Она привила мне ответственность жизни. А ведь, когда я встретил ее, мне было уже за тридцать. Ну а ей – ей, скажем, за сорок. Она по-детски скрывала свой возраст. Как-то я купил на развале кинословарь, принес к ней, листая и дразня: сейчас мы все узнаем. Она попросила книжку на секунду, мигом нашла нужную страницу, ловко ее вырвала и на моих глазах съела…

Когда мы уезжали в голодный, как во времена Солнца мертвых, Крым, она накупила мяса – в московских магазинах ее еще узнавали, хоть самые звездные ее роли остались далеко в прошлом, и – совершенно бесхозяйственная – на моих глазах изготовила и закатала в банки запас тушенки, которого хватило бы на время учений роте солдат.

В другой раз мы жили с Татьяной на даче на Никулиной горе, я рассказал ей как-то о Лизе. Она потребовала знакомства. Помню, солнечный январский денек, между двумя Новыми годами, они идут впереди меня по пустой зимней дороге, обсаженной темными разлапистыми елями, я плетусь сзади, обе так увлечены одна другой, что обо мне совсем забыли… И до самой смерти Тани они оставались лучшими и самыми близкими друзьями, что ж, я смог хоть отчасти отплатить обеим за их добро, подарив друг другу.

Помню, года через два после Таниной смерти, Лиза позвонила: включи телевизор. По каналу Культура показывали старый фильм, отчего-то у нас малоизвестный, хоть и отмеченный в Каннах, где дело происходит тоже на острове в Белом море, остров звался, кажется, Волчий. Я этот фильм никогда не видел, а между тем Татьяна в нем была изумительна, сдержанно сильна и очень красива. Едва фильм закончился, Лиза перезвонила и произнесла лишь: какая женщина тебя любила!

Трагедия на нашем тихом острове разыгралась вдруг, как всегда случается с трагедиями. Еще на своей дачной родине я наткнулся в каком-то современном французском романе на предупреждение, сколь ненадежна и обманчива видимая безмятежность зоны рекреации.

Что ж, жизнь вообще штука опасная. Но происшедшее было столь дико, что в него и поверить было нельзя. На острове высадилась очередная порция отечественных туристок. Среди них были две симпотные и разбитные девки, с ляжками да грудями, обе лет под тридцать – потом следствие установило, что обе из Сибири, но из разных городов, познакомились в самолете на рейсе Омск – Бангкок. Они отделились от группы и, прихватив шезлонги, устроились в стороне, за углом скалы, задымили Мальборо. Мой знакомый, тоже недавний обитатель нашего острова, тот, кто имел гриль, подошел к ним, перемолвился парой слов и одарил флаконом местного виски Hong Kong, страшное пойло, назвали бы лучше прямо и честно Синг-Синг.

Парень был с континента, приехал в сезон подработать и, что важно, знал немного по-русски, учился некогда в Краснодаре в кулинарном училище. Но девки и предположить не могли, что он их понимает, это стало для них роковым. Потом следствие воспроизвело с его слов краткий диалог двух дур, хоть для перевода ключевого слова пришлось запрашивать Россию.

Одна, получив виски, спросила у другой:

– Что, ты б ему дала?

Вторая ответила:

– Еще чего, этому чебуреку!

Словцо было произнесено, и парень его услышал и понял. Как он потом объяснял местным следователям, чебурек – это было очень обидное русское слово, расистское, русские ведь все ксенофобы. Все равно, что чурек или чурка. Оно применяется для обозначения представителей слаборазвитых народностей. И является оскорблением и крайним унижением на почве национальной неприязни…

Торговец сходил к себе в бунгало за ружьем, вернулся – отчего-то на скутере, – заехал за скалу и пристрелил обеих на месте. Оставил их раскормленные телеса в лужах крови и пролитого виски. А сам вернулся к своему мангалу. Об этом происшествии много писали тогда в газетах. Даже в сибирских.

Да, туземцы Юго-Восточной Азии только на вид совсем невинны. Но они могут быть весьма свирепы, достаточно вспомнить кошмарные описания так называемого восстания краснорубашечников, когда тайцы мыли ноги кровью лаосцев, разбивая тем головы. Потому что в голове кровь чистая, а ноги грязны. Это было не в других баснословных веках – в нашем, несколько лет назад.


Этого двойного убийства свидетелем я не был, ходил в Черепаховую бухту, где проводил время в компании морских черепах, существ на редкость обаятельных и молчаливых. Но, вернувшись, почувствовал, как изменилось расположение в воздухе, как выразился однажды Гоголь. И впервые, именно в этот день, как ни странно, подумал, что мое приключение кончилось, и Фэй может никогда не вернуться. Как говорил Иван, а он знал в этом толк: если азиатки уходят, то никогда не возвращаются. Что ж, если быть незаинтересованным наблюдателем, в этом можно усмотреть своего рода природное целомудрие.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации