Текст книги "Некуда"
Автор книги: Николай Лесков
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 46 страниц)
Лиза осмотрелась в маленькой комнатке с довольно грязною обстановкою.
Здесь был пружинный диван, два кресла, четыре стула, комод и полинялая драпировка, за которою стояла женская кровать и разбитый по всем пазам умывальный столик.
Лакей подал спрошенный у него Бертольди чай, повесил за драпировку чистое полотенце, чего-то поглазел на приехавших барышень, спросил их паспорты и вышел.
Лиза как вошла – села на диван и не трогалась с места. Эта обстановка была для нее совершенно нова: она еще никогда не находилась в подобном положении.
Бертольди налила две чашки чаю и подала одну Лизе, а другую выпила сама и непосредственно затем налила другую.
– Пейте, Бахарева, – сказала она, показывая на чашку.
– Я выпью, – отвечала Лиза.
– Что вы, повесили нос?
– Нет, я ничего, – отвечала Лиза и, вставши, подошла к окну.
Улица была ярко освещена газом, по тротуарам мелькали прохожие, посередине неслись большие и маленькие экипажи.
Допив свой чай, Бертольди взялась за бурнус и сказала:
– Ну, вы сидите тут, а я отправлюсь, разыщу кого-нибудь из наших и сейчас буду назад.
– Пожалуйста, поскорее возвращайтесь, – проговорила Лиза.
– Вы боитесь?
– Нет… а так, неприятно здесь одной.
– Романтичка!
– Это вовсе не романтизм, а кто знает, какие тут.
– Что ж они вам могут сделать? Вы тогда закричите.
– Очень приятно кричать.
– Да это в таком случае, если бы что случилось.
– Нет, лучше пусть ничего не случается, а вы возвращайтесь-ка поскорее. Тут есть в двери ключ?
– Непременно.
– Вы посмотрите, запирает ли он?
– Запирает, разумеется.
– Ну попробуйте.
Бертольди повернула в замке ключ, произнесла: «факт», и вышла за двери.
Лиза встала и заперлась.
Инстинктивно она выпила остывшую чашку чаю и начала ходить взад и вперед по комнате.
Комната была длиною в двенадцать шагов.
Долго ходила Лиза.
На улице движение становилось заметно тише, прошел час, другой и третий. Бертольди не возвращалась.
Кто-то постучал в двери.
Лиза остановилась.
Стук повторился.
– Что здесь нужно? – спросила Лиза через двери.
– Прибор.
– Какой прибор?
– Чайный прибор принять.
– Это можно после; я не отопру теперь, – ответила Лиза и снова стала ходить взад и вперед.
Прошло еще два часа.
«Где бы это запропала Бертольди?» – подумала Лиза, зевнув и остановясь против дивана.
Она очень устала, и ей хотелось спать, но она постояла, взглянула на часы и села.
Был третий час ночи.
Теперь только Лиза заметила, что этот час в здешнем месте не считается поздним.
За боковыми дверями с обеих сторон ее комнаты шла оживленная беседа, и по коридору беспрестанно слышались то тяжелые мужские шаги, то чокающий, приятный стук женских каблучков и раздражающий шорох платьев.
Лиза до сих пор как-то не замечала этого, ожидая Бертольди; но теперь, потеряв надежду на ее возвращение, она стала прислушиваться.
– Это какие ж порядки? – говорил за левою дверью пьяный бас.
– Какие порядки! – презрительно отзывалась столь же пьяная мужская фистула.
– Типерь опять же хучь ба, скажем так, гробовщики, – начинал бас. – Что с меня, что теперь с гробовщика – одна подать, потому в одном расчислении. Что я, значит, что гробовщик, все это в одном звании: я столарь, и он столарь. Ну, порядки ж это? Как типерь кто может нашу работу супроть гробовщиков равнять. Наше дело, ты вот хоть стол, – это я так, к примеру говорю, будем располагать к примеру, что вот этот стол взялся я представить. Что ж типерь должен я с ним сделать? Должен я его типерь сперва-наперво сичас в лучшем виде отделать, потом должен его сполировать, должен в него замок врезать, или резьбу там какую сичас приставить…
– Что говорить! – взвизгнула фистула. – Выпейте-ка, Петр Семенович.
Слышно, что выпили, и бас, хрустя зубами, опять начинает:
– А гробовщик теперь что? Гробовщика мебель тленная. Он посуду покупает оптом, а тут цвяшки да бляшки, да и сто рублей. Это что? Это порядки называются?
– Что говорить, – отрицает фистула.
– Нет, я вас спрашиваю: это порядки или нет?
– Какие порядки!
– С гробовщиков-то и с столярей одну подать брать – порядки это?
– Как можно!
– А-а! Поняли типерь. Наш брат, будь я белодеревной, будь я краснодеревной, все я должен работу в своем виде сделать, а гробовщик мастер тленный. Верно я говорю или нет?
– Выпьемте, Петр Семенович.
– Нет, вы прежде объясните мне, как, верно я говорю или нет? Или неправильно я рассуждаю? А! Ну какое вы об этом имеете расположение? Пущай вы и приезжий человек, а я вот на вашу совесть пущаюсь. Ведь вы хоть и приезжий, а все же ведь вы можете же какое-нибудь рассуждение иметь.
За другою дверью, справа, шел разговор в другом роде.
– Простит, – сквозь свист и сап гнусил сильно пьяный мужчина.
– Нет, Бараков, не говори ты этого, – возражал довольно молодой, но тоже не совсем трезвый женский голос. – Нашей сестре никогда, Баранов, прощенья не будет.
– Врешь, будет.
– Нет, и не говори этого, Баранов.
– А впрочем, черт вас возьми совсем.
– Да, не говори этого, – продолжала, не расслушав, женщина.
Послышался храп.
– Баранов! – позвала женщина.
– М-м?
– Можно еще графинчик?
– Черт с тобою, пей.
Женщина отворила дверь в коридор и велела подать еще графинчик водочки.
В конце коридора стукнула дверь, и по полу зазвенела кавалерийская сабля.
– Номер! – громко крикнул голос.
Лакей побежал и заговорил что-то на ходу.
– Какая такая приезжая? – спросил голос.
– Ей-богу-с приезжая.
– Покажи нам ее!
– Нет-с, ей-богу-с, настоящая приезжая, и паспорт вон у меня на шкафе лежит.
– Врешь.
– Нет, ей-богу-с: вот посмотрите.
Лиза слышала, как развернули ее институтский диплом и прочитали вслух: «дочь полковника Егора Николаевича Бахарева, девица Елизавета Егоровна Бахарева, семнадцати лет».
– Одна? – спросил голос тише.
– Теперь одна-с, – отвечал лакей.
– Ас кем приехала?
– Тоже, должно, с подругою, да та уехала куда-то с вечера.
– Ты завтра за ней помастери.
– Слушаю-с.
– Ну, а теперь черт с тобою, давай хоть тот номер.
Мимо Лизиных дверей прошли сапоги в шпорах, сапоги без шпор и шумливое шелковое платье.
У Лизы голова ходила ходуном.
«Где я? Боже мой! Где я? Куда нас привезли!» – спрашивала она сама себя, боясь шевельнуться на диване.
А свечка уже совсем догорала.
– Так вот ты, Баранов, и сообрази, – говорил гораздо тише совсем опьяневший женский голос. – Что ж она, Жанетка, только ведь что французинка называется, а что она против меня? Тьфу, вот что она. Где ж теперь, Баранов, правда!
– Нет, вы теперь объясните мне: согласны вы, чтобы гробовщики жили на одном правиле с столярями? – приставал бас с другой стороны Лизиной комнаты. – Согласны, – так так и скажите. А я на это ни в жизнь, ни за что не согласен. Я сам доступлю к князю Суворову и к министру и скажу: так и так и извольте это дело рассудить, потому как ваша на все это есть воля. Как вам угодно, так это дело и рассудите, но только моего на это согласия никакого нет.
Огарок догорел и потух, оставив Лизу в совершенной темноте. Несколько минут все было тихо, но вдруг одна, дверь с шумом распахнулась настежь, кто-то вылетел в коридор и упал, тронувшись головою о Лизину дверь.
Лиза вскочила и бросилась к окну, но дверь устояла на замке и петлях.
В коридоре сделался шум. Отворилось еще несколько дверей. Лакей помогал подниматься человеку, упавшему к Лизиной комнате.
Потом зашелестело шелковое платье, и женский голос стал кого-то успокоивать.
– Нет, это не шутка, – возражал плачевным тоном упавший. – Он если шутит, так он должен говорить, что он это шутя делает, а не бить прямо всерьез.
– Душенька штатский, ну полноте, ну помиритесь, ну что вам из за этого обижаться, – уговаривало шелковое платье.
– Нет, я не обижаюсь, а только я после этого не хочу с ним быть в компании, если он дерется, – отвечал душенька штатский. – Согласитесь, это не всякому же может быть приятно, – добавил он и решительно отправился к выходу.
Шелковое платье вернулось в номер, щелкнуло за собою ключом, и все утихло.
Трепещущая Лиза, ни жива ни мертва, стояла, прислонясь к холодному окну.
Уличные фонари погасли, и по комнате засерелось.
Лиза еще подождала с полчаса и дернула за сальную сонетку.
Вошел заспанный коридорный в одном белье.
Лиза попросила себе самовар.
Через час явился чайный прибор, но самовара все-таки не было.
Вид растерзанного лакея в одном белье окончательно вывел Лизу из терпения.
Она мысленно решила не пить чаю, а уйти куда-нибудь отсюда, хоть походить по улице.
В этих соображениях она попросила дать ей адрес гостиницы и тихо опустилась в угол дивана.
Усталость и молодость брали свое. Лизу клонил сон.
Чтобы не заснуть, она взяла выброшенную Бертольди из сака книжку. Это было Молешотово «Учение о пище».
Лиза стала читать, ожидая, пока ей дадут адрес, без которого она, не зная города, боялась выйти на улицу.
«Ничто не подавляет до такой степени наши духовные силы, как голод. От голода голова и сердце пустеют. И хотя потребность в пище поразительно уменьшается при напряженной духовной деятельности, тем не менее ничего нет вреднее голода для спокойного мышления. Потому голодный во сто раз сильнее чувствует всякую несправедливость, и, стало быть, не прихоть породила идею в праве каждого на труд и хлеб. Мудрость и любовь требуют обсудить всякий взгляд, но мы считаем себя обязанными неотразимую убедительность фактов противопоставить той жестокой мысли, по которой право человеческое становится в зависимость от милости человеческой». – «Нельзя, нельзя мечтать, как Помада… – шепчет Лиза, откидывая от себя книгу. – Мне здесь холодно, я теперь одна, на всю жизнь одна, но бог с ними со всеми. Что в их теплоте! Они вертятся около своего вечного солнца, а мне не нужно этого солнца. Тяжело мне и пусть…» – Лиза взяла маленький английский волюмчик «The poetical works of Longfellow»[67]67
«Поэтические произведения Лонгфелло» (англ.).
[Закрыть] и прочла:
«В моей груди нет иного света, и, кроме холодного света звезд, я вверяю первую стражу ночи красной планете Марсу.
Звезда непобедимой воли, она восходит в моей груди: ясная, тихая и полная решимости, спокойная и самообладающая.
И ты также, кто бы ни был ты, читающий эту короткую песню, если одна за другой уходят твои надежды, будь полон решимости и спокоен.
Не пугайся этого ничтожного мира, и ты скоро узнаешь, какое высокое наслаждение страдать и быть крепким духом».
Лиза опять взяла Молешота, но он уже не читался, и видела Лиза сквозь опущенные веки, как по свалившемуся на пол «Учению о пище» шевелилась какая-то знакомая группа. Тут были: няня, Женни, Розанов и вдруг мартовская ночь, а не комната с сальной обстановкой. В небе поют жаворонки, Розанов говорит, что
Есть сила благодатная
В созвучье слов живых.
Потом Райнер. Где он? Он должен быть здесь… Отец клянет… Образ падает из его рук… Какая тяжкая сцена!.. «Укор невежд, укор людей»… Отец! отец!
– Бахарева! что с вами? Чего вы рыдаете во сне, – спрашивает Лизу знакомый голос.
Она подняла утомленную головку.
В комнате светло. Перед ней Бертольди развязывает шляпку, на полу «Учение о пище», у двери двое незнакомых людей снимают свои пальто, на столе потухший самовар и карточка.
– Ревякин и Прорвич, – произнесла Бертольди, торжественно показывая на высокого рыжего угреватого господина и его замурзанного черненького товарища.
Заспавшаяся Лиза ничего не могла сообразить в одно мгновение. Она закрыла рукою глаза и, открыв их снова, случайно прежде всего прочла на лежащей у самовара карточке: «В С.-Петербурге, по Караванной улице, № 7, гостиница для приезжающих с нумерами „Италия“.»
Прорвич и Ревякин протянули Лизе свои руки.
Книга третья
На Невских берегах
Глава первая
Старые знакомые на новой почве
Прошло два года. На дворе стояла сырая, ненастная осень; серые петербургские дни сменялись темными холодными ночами: столица была неопрятна, и вид ее не способен был пленять ничьего воображения. Но как ни безотрадны были в это время картины людных мест города, они не могли дать и самого слабого понятия о впечатлениях, производимых на свежего человека видами пустырей и бесконечных заборов, огораживающих болотистые улицы одного из печальнейших углов Петербургской стороны.
По одной из таких пустынных улиц часу в двенадцатом самого ненастного дня, по ступицу в жидкой, болотистой грязи, плыли маленькие одноместные дрожечки, запряженные парою бойких рыженьких шведок. Толстенькие, крепкие лошадки с тщательно переваленными гривками и ловко подвязанными куколкою хвостами, хорошая упряжь и хороший кожаный армяк кучера давали чувствовать, что это собственные, хозяйские лошадки, а спокойное внимание, с которым седок глядел через пристяжную вперед и предостерегал кучера при объездах затопленных камней и водомоин, в одно и то же время позволяли догадываться, что этот седок есть сам владелец шведок и экипажа и что ему, как пять пальцев собственной руки, знакомы подводные камни и бездонные пучины этого угла Петербургской стороны. Лицо этого господина было неудобно рассмотреть, потому что, защищаясь от досадливо бьющей в лицо мги, он почти до самых глаз закрывал себя поднятым воротником камлотовой шинели; но по бодрости, с которою он держится на балансирующей эгоистке, видно, что он еще силен и молод. На нем, как выше сказано, непромокаемая камлотовая шинель, высокие юхтовые сапоги, какие часто носят студенты, и форменная фуражка с кокардою.
Прыгая с тряской взбуравленной мусорной насыпи в болотистые колдобины и потом тащась бесконечною полосою жидкой грязи, дрожки повернули из пустынной улицы в узенький кривой переулочек, потом не без опасности повернули за угол и остановились в начале довольно длинного пустого переулка. Далее невозможно было ехать по переулку, представлявшему сплошное болото, где пролегала только одна узенькая полоска жидкой грязи, обозначавшая проезжую дорожку, и на этой дорожке стояли три воза, наполненные диванчиками, стульями, ширмами и всяким домашним скарбом, плохо покрытым изодранными извозчичьими рогожами, не защищавшими мебель от всюду проникающей осенней мги.
Около остановившихся подвод вовсе не было видно ни одного человека. Только впереди слышались неистовые ругательства, хлопанье кнутьев и отчаянные возгласы, заглушавшие сердитые крики кучера, требовавшего дороги.
Человек, ехавший на дрожках, привстал, посмотрел вперед и, спрыгнув в грязь, пошел к тому, что на подобных улицах называется «тротуарами». Сделав несколько шагов по тротуару, он увидел, что передняя лошадь обоза лежала, барахтаясь в глубокой грязи. Около несчастного животного, крича и ругаясь, суетились извозчики, а в сторонке, немножко впереди этой сцены, прислонясь к заборчику, сидела на корточках старческая женская фигура в ватошнике и с двумя узелками в белых носовых платках.
– Что ж теперь будем делать, ребята? – крикнул извозчикам проезжий.
Мужики оглянули его недовольным взглядом, крикнули, и кнутья опять засвистали.
Старушка, сидевшая под забором, встала, взяла свои узелочки и, подойдя к проезжему, остановилась от него в двух шагах. Проезжий на мгновение обернулся к старушке, посмотрел на торчавший из узелка белый носик фарфорового чайника, сделал нетерпеливое движение плечами и опять обернулся к извозчикам, немилосердно лупившим захлебывающуюся в грязи клячу.
– Что я вас хочу спросить, батюшка, ваше высокоблагородие, – начала тихонько старушка, относясь к проезжему.
– Что, матушка, говорите? – отвечал тот, быстро обернувшись к старушке.
– Извините, пожалуйста, сударь, не Дмитрий ли Петрович Розанов вы будете?
– Няня! Абрамовна! – вскрикнул Розанов.
– Я же, батюшка; я, друг ты мой милый!
– Откуда ты?
Розанов обнял и радостно несколько раз поцеловал старуху в ее сморщенные и влажные от холодной мги щеки.
– Какими ты здесь судьбами? – расспрашивал Абрамовну Розанов.
– А вот, видишь, на квартиру, батюшка, переезжаем.
– Куда это?
– Да вот, вон видишь, вон в тот дом.
Старуха костлявою рукою указала на огромный, старый, весьма запущенный дом, одиноко стоящий среди тянущегося по переулку бесконечного забора.
– Кто ж тут из ваших?
– Одна барышня.
– Лизавета Егоровна?
– Да с нею я. Вот уж два года, как я здесь с нею. Господи, твоя воля! Вот радость-то бог послал. Я уж про тебя спрашивала, спрашивала, да и спрашивать перестала.
– Что ж это вы одни здесь?
– Да то ж вот все, как и знаешь, как и прежде бывало: моркотно молоденькой, – нигде места не найдем.
– Ну, а Егор Николаевич?
– Приказал тебе, сударь, долго жить.
– Умер!
– Скончался; упокой его господи! Его-то волю соблюдаючи только здесь и мычусь на старости лет.
Розанов внимательно поглядел в глаза старухи: видно было, что ей очень не по себе.
– Ну, а Софья Егоровна? – спросил он ее спокойно.
– Замуж вышла, – отвечала старуха, смаргивая набегающую на глаза слезу.
– За кого ж она вышла?
– За гацианта одного вышла, тут на своей даче жили, – тихо объяснила старуха, продолжая управляться с слезою.
– А Ольга Сергеевна?
– Все примерло: через полгодочка убралась за покойником. – Ну, а вы же как, Дмитрий Петрович?
– Вот живу, няня.
– Вы зайдите к моей-то, – зайдите. Она рада будет.
– Где же теперь Лизавета Егоровна?
– Да вот в этом же доме, – отвечала старуха, указывая на тот же угрюмо смотрящий дом. – Рада будет моя-то, – продолжала она убеждающим тоном. – Поминали мы с ней про тебя не раз; сбили ведь ее: ох, разум наш, разум наш женский! Зайди, батюшка, утешь ты меня, старуху, поговори ты с ней! Может, она тебя в чем и послушает.
– Что ты это, няня!
– Ох, так… и не говори лучше… что наша только за жизнь, – одурь возьмет в этой жизни.
Абрамовна тихо заплакала.
Розанов тихо сжал старуху за плечо и, оставив ее на месте, пошел по тротуару к уединенному дому.
– Смотри же, зайди к моей-то, – крикнула ему вслед няня, поправляя выползавший из ее узелочка чайник.
Глава вторая
Domls
Дом, к которому шел Розанов, несколько напоминал собою и покинутые барские хоромы, и острог, и складочный пакгауз, и богадельню. Сказано уже, что он один-одинешенек стоял среди пустынного, болотистого переулка и не то уныло, а как-то озлобленно смотрел на окружающую его грязь и серые заборы. Дом этот был построен в царствование императрицы Анны Иоанновны и правление приснопамятного России герцога Курляндского. Архитектура дома как нельзя более хранила характер своего времени. Это было довольно длинное и несоразмерно высокое каменное строение, несмотря на то, что в нем было два этажа с подвалом и мезонином во фронтоне. Весь дом был когда-то густо выбелен мелом, но побелка на нем отстала и обнаружила огромные пятна желто-бурой охры. Крыша на доме была из почерневших от времени черепиц.
По низу, почти над самым тротуаром, в доме было прорезано девять узких параллелограммов без стекол, но с крепкими железными решетками, скрепленными кольчатою вязью. Над этим подвальным этажом аршина на два вверх начинался другой, уже жилой этаж с оконными рамами, до которых тоже нельзя было дотронуться иначе, как сквозь крепкие железные решетки. Опять вверх, гораздо выше первого жилого этажа, шел второй, в котором только в пяти окнах были железные решетки, а четыре остальные с гражданскою самоуверенностью смотрели на свет божий только одними мелкошибчатыми дубовыми рамами с зеленоватыми стеклами. Еще выше надо всем этим возвышался выступавший из крыши фронтон с одним полукруглым окном, в котором хотя и держалась дубовая рама с остатками разбитых зеленоватых стекол, но теперь единственное противодействие ветрам и непогодам представляла снова часто повторяющаяся с уличной стороны этого дома железная решетка. В самом нижнем, так сказать, в подземном этаже дома шли огромные подвалы, разветвлявшиеся под всем строением и представлявшие собою огромные удобства для всяких хозяйственных сбережений и для изучения неэкономности построек минувшего периода в архитектурном отношении. Здесь, кроме камер с дырами, выходившими на свет божий, шел целый лабиринт, в который луч солнечного света не западал с тех пор, как последний кирпич заключил собою тяжелые своды этих подземных нор. В некоторых стенах этих вечно темных погребов были вделаны толстые железные кольца под впадинами, в половине которых выдавались каменные уступы. К этим кольцам древнее боярство присаживало когда-то подневольных ему холопей. Это были пытальные, которые человек, пишущий эти строки, видел назад тому лет около пяти, – пытальные, в которые не западал луч солнца. По мокрому, давно заплывшему грязью плитяному полу этого этажа давно не ступала ничья нога, и только одно холодное шлепанье медленно скачущих по нем пузатых жаб нарушало печальное безмолвие этого подземелья. Первый жилой этаж представлял несколько иное зрелище. Сюда вели два входа. Один, тотчас из ворот, по каменному безобразному крыльцу с далеко выдающимся навесом вел в большие комнаты, удобные скорее для солдатской швальни, чем для жилого помещения. С другого крылечка можно было входить в огромную низкую кухню, соединявшуюся с рядом меньших покоев первого этажа. Всех комнат здесь было восемь, и половина из них была темных. В двух комнатах, примыкавших к кухне, вовсе не было окон: это были не то кладовые, не то спальни. Этаж этот вообще производил тяжелое впечатление, свойственное виду пустых казарм.
Из просторных сеней этого этажа шла наверх каменная лестница без перил и с довольно выбитыми кирпичными ступенями. Наверху тоже было восемь комнат, представлявших гораздо более удобства для жилого помещения. Весь дом окружен был просторным заросшим травою двором, на заднем плане которого тянулась некогда окрашенная, но ныне совершенно полинявшая решетка, а за решеткой был старый, но весьма негустой сад.
Дом этот лет двенадцать был в спорном иске и стоял пустой, а потому на каждом кирпиче, на каждом куске штукатурки, на каждом вершке двора и сада здесь лежала печать враждебного запустения.
Розанов, подойдя к калитке этого дома, поискал звонка, но никакого признака звонка не было. Доктор отошел немного в сторону и посмотрел в окно верхнего этажа. Сквозь давно не мытые стекла на некоторых окнах видны были какие-то узлы и подушки, а на одном можно было отличить две женские фигуры, сидевшие спиною к улице.
Розанов, постояв с минуту, опять вернулся к калитке и крепко толкнул ее ногою. Калитка быстро отскочила и открыла перед Розановым большой мокрый двор и серый мрачный подъезд с растворенными настежь желтыми дверями.
Розанов взошел на крыльцо, взглянул в отворенную дверь нижнего этажа и остановился. Все тихо. Он опять подумал на мгновение и с нарочитым стуком стал подниматься по лестнице.
Вверху лестницы была довольно широкая платформа, выстланная дурно отесанными плитами; одна узенькая дверь, выбеленная мелом, и другая, обитая войлоком и старою поспенною клеенкою.
Розанов отворил дверь, обитую поспенною клеенкою.
Перед ним открылась довольно большая и довольно темная передняя, выкрашенная серою краскою. Прямо против входной двери виднелся длинный коридор, а влево была отворена дверь в большую залу. В зале лежало несколько огромных узлов, увязанных в простыни и ватные одеяла. На одном из окон этой комнаты сидели две молодые женщины, которых Розанов видел сквозь стекла с улицы; обе они курили папироски и болтали под платьями своими ногами; а третья женщина, тоже очень молодая, сидела в углу на полу над тростниковою корзиною и намазывала маслом ломоть хлеба стоящему возле нее пятилетнему мальчику в изорванной бархатной поддевке.
Сидевшие на окне женщины при появлении Розанова в открытой перед ними передней не сделали ни малейшего движения и не сказали ни слова.
Розанов бросил на камин передней свою непромокаемую шинель и тихо вошел в залу.
– Извините, – начал он, обращаясь к сидевшим на окне дамам, – мне сказали, что в эту квартиру переезжает одна моя знакомая, и я хотел бы ее видеть.
Дама, приготовлявшая бутерброд для ребенка, молча оглянулась на Розанова, и сидящие на окне особы женского пола тоже смотрели на него самым равнодушным взглядом, но не сказали ни слова, давая этим чувствовать, что относящийся к ним вопрос недостаточно ясно формулирован и в такой редакции не обязывает их к ответу.
– Я желал бы видеть Лизавету Егоровну Бахареву, – пояснил, стоя в прежнем положении, Розанов.
– Пошлите сюда Бахареву, – крикнула в соседнюю дверь одна из сидящих на окне дам и, стряхнув мизинцем пепел своей папироски, опять замолчала.
Розанов молча отошел к другому окну и стал смотреть на грязную улицу.
– Кто зовет Бахареву? – спросил новый голос.
Розанов оглянулся и на пороге дверей залы увидел Бертольди. Она почти нимало не изменилась: те же короткие волосы, то же неряшество наряда, только разве в глазах виднелось еще больше суетной самоуверенности, довольства собою и сознания достоинств окружающей ее среды.
– Здравствуйте, Бертольди, – произнес доктор.
– Ах, Розанов! вот встреча!
– Неожиданная?
– Да. Вы хотите видеть Бахареву. Я скажу ей сейчас.
Бертольди повернулась и исчезла.
Розанов видел, что Бертольди что-то как будто неловко, и, повернувшись опять к окну, стал опять смотреть на улицу.
Через две минуты в комнату вошла Лиза и сказала:
– Здравствуйте, Дмитрий Петрович!
Розанов радостно сжал ее руки и ничего ей не ответил.
– Как давно… – начала было Лиза.
– Очень давно, Лизавета Егоровна, – подтвердил доктор.
– Как это вы вспомнили…
– Я никогда не забывал, – отвечал Розанов, снова сжав ее руки.
– Ну, пойдемте ко мне, в мою комнату; я нездорова и, кажется, совсем разболеюсь с этою перевозкою.
– Вы очень переменились, – заметил Розанов.
– Худею, стареюсь.
– Не стану лгать, – и похудели и постарели.
– Часто хвораю, – отвечала спокойно Лиза и, еще раз позвав за собою Розанова, пошла впереди его через переднюю по коридору. Вдоль темного коридора Розанов заметил несколько дверей влево и, наконец, вошел за Лизою в довольно большую комнату, окрашенную желтою краскою.
В этой комнате стоял старенький, вероятно с какого-нибудь чердачка снесенный столик, за которым, стоя, ели из деревянной чашки три прехорошенькие горничные девушки. С ними вместе помещался на белой деревянной табуретке, обедал и, по-видимому, очень их смешил молодой человек в коричневом домашнем архалучке.
Проходя мимо трапезующих, Розанов взглянул на молодого господина и, остановясь, вскрикнул:
– Ба, Белоярцев!
Белоярцев положил на стол ложку, медленно приподнялся, обтер усики и, направляясь к Розанову, произнес с достоинством:
– Здравствуйте, Дмитрий Петрович.
– Какими вы судьбами здесь?
– И волей, и неволей, и своей охотой, батюшка Дмитрий Петрович, – отвечал Белоярцев шутя, но с тем же достоинством. – Вы к Лизавете Егоровне идете?
– Да, – отвечал Розанов.
– Ну, там мы увидимся, – произнес он, пожимая руку Розанова.
Доктор направился в дверь, которою вышла Лиза.
Здесь опять ему представился новый коридор с четырьмя дверями, и в одной из этих дверей его ожидала Лиза.
– Что это, Лизавета Егоровна? – недоумевая, спросил шепотом Лизу Розанов.
– Что? – переспросила его она.
– Как эта… тут что же?.. Ваша комната?
– Да, это моя комната: входите, Дмитрий Петрович.
– Вы тут как же? нанимаете, что ли?
– Да, нанимаю.
– Со столом?
– Да…
– Что вы так далеко забрались?
– От чего же далеко?
– Ну, от города.
– А что мне город?
– И дорого платите здесь?
– Нет, очень дешево. Мы наняли весь этот дом за восемьсот рублей в год.
– На что же вам весь дом? – спросил с удивлением Розанов.
– Жить, – отвечала ему, улыбаясь, Лиза.
– Да; но кто же ваш хозяин?.. у кого вы здесь живете?
– Сами у себя. Что это вас так удивляет?
– Да кто же у вас хозяин?
– Ах, никто особенно не хозяин, и, если хотите, все хозяева. Будто уж без особенного антрепренера и жить нельзя!
– Лиза! – позвала, отворив дверь, Бертольди, – скажите, не у вас ли я оставила список вопросов?
– Не знаю, – в таком хаосе ничего не заметишь; поищите, – лениво проговорила, оглядываясь по комнате, Лиза.
Бертольди впорхнула в комнату и начала рыться на окне.
– Ну что, как вы нынче живете, mademoiselle Бертольди? – спросил ее Розанов.
– Весьма хорошо, – отвечала она.
– Над чем работаете?
– Над собою.
– Почтенное занятие.
– А вы давно в Петербурге? – обратился Розанов к Лизе.
– Да вот уже третий год.
– Удивительное дело; никогда и не встретились. Вы где же жили?
– В разных сторонах, Дмитрий Петрович.
– Папа ваш умер?
– Умер.
– Ну, а матушка, а сестра?
– Сестра вышла замуж и, кажется, здесь теперь.
– А вы не видаетесь?
– Нет, не видаемся.
– За кого же вышла Софья Егоровна?
– За какого-то австрийского барона Альтерзона.
– Хороший человек?
– Не видала я его.
– Ну, а мать Агния?
– Тетка жива.
– И более ничего о ней не знаете?
– Ничего не знаю.
– Кто это такая, Лиза, мать Агния? – спросила Бертольди.
– Сестра моего отца.
– Что она, монахиня?
– Да.
– Каких антиков у вас нет в родстве!
Лиза ничего не отвечала.
– Ну, а что же вы меня ни о чем не спросите, Лизавета Егоровна: я ведь вам о многом кое о чем могу рассказать.
– В самом деле, как же вы живете?
– Да я не о себе; я служу.
– При университете?
– Нет, при полиции; mademoiselle Бертольди когда-то предсказала мне сойтись с полицией, – судьба меня и свела с нею.
– Что же вы такое при полиции?
– Я полицейский врач этой счастливой части.
– Вот как!
– Да, Лизавета Егоровна, – достиг степеней известных. – А вы знаете, что Полина Петровна и Евгения Петровна с мужем тоже здесь в Петербурге?
– Нет, не знала, – равнодушно проговорила Лиза.
– Что это такое, Лизавета Егоровна? – произнес с тихим упреком Розанов. – Я думал, что обрадую вас, а вы…
– Я очень рада… Зачем же здесь Женни?
– Ее муж получил тут место очень видное.
– Вот как! – опять еще равнодушнее заметила Лиза.
– Да, он пойдет. Они уж около месяца здесь и тоже устраиваются. – Мы очень часто видимся, – добавил, помолчав, Розанов.
– А что Полинька?
– Она живет.
– С вами? – неожиданно спросила Бертольди.
Розанов сначала немножко покраснел, но тотчас же поправился и, рассмеявшись, отвечал:
– Нет, не со мною. Я живу с моею дочерью и ее нянькою, а Полина Петровна живет одна. Вы не знаете – она ведь повивальная бабка.
– Полинька акушерка!
– Как же: у нее дела идут.
– Это не диковина, – вставила Бертольди.
– Ну, однако: не так-то легко устроиться в этом омуте.
– Если заботиться только о своей собственной особе, то везде можно отлично устроиться.
Розанов промолчал.
– Другое дело жить, преследуя общее благо, да еще имея на каждом шагу скотов и пошляков, которые всему вредят и все портят…
Прежде чем Бертольди могла окончить дальнейшее развитие своей мысли, в дверь раздались два легкие удара; Лиза крикнула «войдите», и в комнате появился Белоярцев.
Он вошел тихо, медленно опустился в кресло и, взяв с окна гипсовую статуэтку Гарибальди, длинным ногтем левого мизинца начал вычищать пыль, набившуюся в углубляющихся местах фигуры.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.