Электронная библиотека » Николай Переяслов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 17 марта 2021, 20:40


Автор книги: Николай Переяслов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Идём, галдим – известно, из кабака по дороге в кабак – зашли случайно. И вдруг, у какой-то двери сторож, старенький такой немец, делает нам знак: здесь, мол, кричать запрещено. Мы удивились, однако прикусили языки – может быть, в той комнате Вильгельм или какой-нибудь Бисмарк тоже осматривает…

Входим осторожно. Никого в комнате нет. Так себе зальца, небольшая. И на стене эта… Сикстинская Мадонна.

– Полчаса, должно быть, я стоял перед нею, сволочь свою отослал – что она понимает, – сам стою, слёзы так и текут. До вечера, может быть, так простоял – сам себя заставил уйти – довольно с тебя, и так на всю жизнь хватит! Такая красота, такая чистота, главное! Сторожу дал двадцать пять марок – не тебе, говорю, даю, в её честь даю… Понял, кажется…

Нарбут молчит минуту. Его маленькие бесцветные глазки затуманиваются.

Две слезы появляются на красных веках без ресниц…

– …Да, это – красота, это – искусство. Полчаса глядел, – а на всю жизнь хватит. На сто жизней! Запил я после этого отчаянно – дым коромыслом. Весь Дрезден вверх дном. Чуть под суд не попали – какого-то штатсрата смазали по морде, с пылу, с жару. Ничего, откупились… Да, это искусство!..

В период остепенения Нарбут решил издавать журнал.

Но хлопотать над устройством журнала ему было лень, и вряд ли из этой затеи что-нибудь вышло бы, если бы не подвернулся случай. Дела дешёвого ежемесячника – «Новый журнал для всех» – после смены нескольких издателей и редакторов стали совсем плохи. Последний из редакторов этого ставшего убыточным предприятия – предложил его Нарбуту. Тот долго не раздумывал.

Дело было для него самое подходящее. Ни о чём не нужно хлопотать, всё готово: и контора, и контракт с типографией, и бумага, и название. Было это, кажется, в марте. Апрельский номер вышел уже под редакцией нового владельца.

Вероятно, подписчики «Нового журнала для всех» были озадачены, прочтя эту апрельскую книжку. Журнал был с «направлением», выписывали его сельские учителя, фельдшерицы, то, что называется «сельской интеллигенцией». Нарбут поднёс этим читателям, привыкшим к Чирикову и Муйжелю, собственные стихи во вкусе «Аллилуйя», прозу Ивана Рукавишникова, а отделы статей от политического до сельскохозяйственного «занял» под диспут об акмеизме с собственным пространным и сумбурным докладом во главе. Тут же объявлялось, что обещанная прежним издателем премия – два тома современной беллетристики – заменяется новой: сочинения украинского философа Сковороды и стихи Бодлера в переводе Владимира Нарбута.

Подписчики были, понятно, возмущены. В редакцию посыпались письма недоумевающие и просто ругательные. В ответ на них новая редакция сделала «смелый жест». Она объявила, что «Новый журнал для всех» вовсе не означает «для всех тупиц и пошляков». Последним, т. е. требующим Чирикова вместо Сковороды и Бодлера – подписка будет прекращена, а удовлетворены они будут «макулатурой по выбору» – книжками «Вестника Европы», сочинениями «Надсона или Иванова-Разумника».

Тут уж по адресу Нарбута пошли не упрёки, а вопль. В печати послышалось «позор», «хулиганство» и т. п. Более всего Нарбут был удивлён, что и его литературные друзья, явно предпочитавшие Бодлера Чирикову и знавшие, кто такой Сковорода, говорили почти то же самое. Этого Нарбут не ожидал – он рассчитывал на одобрение и поддержку. И получив вместо ожидавшихся лавров – одни неприятности, решил бросить журнал. Но легко сказать бросить. Закрыть?

Тогда не только пропадут уплаченные деньги, но придётся ещё возвращать подписку довольно многочисленным «пошлякам и тупицам». Этого Нарбуту не хотелось. Продать? Но кто же купит?

Покупатель нашёлся. Нарбут где-то кутил, с кем-то случайно познакомился, кому-то рассказал о своём желании продать журнал. Тут же в дыму и чаду кутёжа (после неудачи с редакторством Нарбут «загулял вовсю») подвернулся и сам покупатель – благообразный, полный господин купеческой складки, складно говорящий и не особенно прижимистый. Ночью в каком-то кабаке, под цыганский рёв и хлопанье пробок – ударили по рукам, выпив заодно и на «ты». А утром, не выспавшийся и всклокоченный, Нарбут был уже у нотариуса, чтобы оформить сделку – покупатель очень торопился.

Гром грянул недели через две – когда вдруг все как-то сразу узнали, что «декадент Нарбут» продал как-никак «идейный и демократический» журнал Гарязину[1]1
  Александр Львович Гарязин: российский журналист, издатель, политический деятель, один из лидеров русских националистов и организаторов Всероссийского Национального Союза, председатель его С.-Петербургского отделения.


[Закрыть]
 – члену союза русского народа и другу Дубровина[2]2
  Александр Иванович Дубровин: детский врач, статский советник, вождь Чёрной Сотни, организатор и руководитель Союза Русского Народа (СРН), председатель Всероссийского Дубровинского Союза Русского Народа (ВДСРН).


[Закрыть]
.

После истории с Гарязиным Нарбут исчез из Петербурга. Куда? Надолго ли?

Никто не знал. Прошло месяца три, пока он объявился.

Объявился же он так. Во все петербургские редакции пришла краткая, но эффектная телеграмма:

«Абиссиния. Джибутти. Поэт Владимир Нарбут помолвлен с дочерью повелителя Абиссинии Менелика».

Вскоре пришло и письмо с абиссинскими штемпелями и марками, в центре которых красовался герб Нарбутов, оттиснутый на лиловом сургуче с золотой искрой. На подзаголовке под штемпелем «Джибутти. Гранд-Отель» – стояло:

«Дорогие друзья (если вы мне ещё друзья), шлю привет из Джибутти и завидую вам, потому что в Петербурге лучше. Приехал сюда стрелять львов и скрываться от позора…»

(Но, если в основе нарбутовского побега в Африку лежало наказание за созданную им книгу, то какой же тогда мог быть позор в выпуске собственноручно им написанной, подготовленной и разосланной всем друзьям книжки стихов, которая вызвала среди читателей хотя и не единодушный восторг, но всё-таки довольно широкий отклик? «Аллилуйя» принесла Владимиру славу, сделав его известным на всю Россию. А вот действительно позор, по мнению самого Нарбута, мог оказаться в распространении информации о том, что он продал свой журнал не кому-нибудь, а именно журналисту консервативного толка – черносотенцу Гарязину, что уличало его в глазах интеллигенции в полной беспринципности. Это означало кардинальное изменение ориентации журнала и вызвало переполох среди подписчиков, вылившийся в широкое общественное осуждение, перетекающее в презрение. Пришлось выдержать малоприятные объяснения в печати, а впоследствии уезжать не только из Петербурга, но и из самой России куда подальше.)

«…Но львов нет, и позора, я теперь рассудил, тоже нет, – писал в своём письме далее Нарбут, объясняя причину своего побега в Абиссинию именно сотрудничеством с Гарязиным, – почём я знал, что он – черносотенец? Я не Венгеров, чтобы всё знать. Здесь тощища. Какой меня чёрт сюда занёс? Впрочем, скоро приеду и сам всё расскажу.

…Брак мой с дочкой Менелика расстроился, потому что она не его дочка. Да и о самом Менелике есть слух, что он семь лет тому назад умер…»


Приехал Нарбут из Африки какой-то жёлтый, заморенный. На «приёме», тотчас же им устроенном, – он охотно отвечал на вопросы любопытных об Абиссинии, – но из рассказов его выходило, что «страна титанов золотая Африка» – что-то вроде русского захолустья: грязь, скука, пьянство. Кто-то даже усумнился, да был ли он там на самом деле?

Нарбут презрительно оглядел сомневающегося.

– А вот приедет Гумилёв, пусть меня проэкзаменует.

… – Как же я тебя экзаменовать буду, – задумался Гумилёв. – Языков ты не знаешь, ничем не интересуешься… Хорошо – что такое «текели»?

– Треть рома, треть коньяку, содовая и лимон, – быстро ответил Нарбут. – Только я пил без лимона.

– А… – Гумилёв сказал ещё какое-то туземное слово.

– Жареный поросёнок.

– Не поросёнок, а вообще свинина. Ну, ладно, скажи мне теперь, если ты пойдёшь в Джибутти от вокзала направо, что будет?


Вл. Иванович Нарбут


– Сад.

– Верно. А за садом?

– Каланча.

– Не каланча, а остатки древней башни. А если повернуть ещё направо, за башню, за угол?

Рябое, безбровое лицо Нарбута расплылось в масляную улыбку:

– При дамах неудобно…

– Не врёт, – хлопнул его по плечу Гумилев. – Был в Джибутти. Удостоверяю…»

В цитированном выше романе Елены Афанасьевой «Колодец в небо» срамное учреждение в Джибути упоминается гораздо конкретнее, нежели в пересказе Георгия Иванова, чтобы всем тем, кто там никогда не был, было понятно, о чём идёт речь. Нарбут его, кстати, отыскал там довольно быстро:

«В Абиссинии он впервые узнал платную любовь. Любовь за деньги. Когда рассудок всячески противится такого рода непотребству, а истомлённое тело ведёт направо от вокзала в Джибути в тот притаившийся за садом и башней презренно-вожделённый дом. И снова, как некогда на топкой перине мадам Пфуль, стыд и наслаждение сливаются воедино, ужасая и лёгкостью своего слияния, и подозрением – неужто наслаждение не можно без стыда?..»

Но Георгий Иванов продолжает вести рассказ о своём поэте-товарище к финалу:

«…Вскоре оказалось, что Нарбут вывез из Африки не только эти познания, но ещё и лихорадку. Оттого-то он и приехал такой жёлтый. К его огорчению, и лихорадка была вовсе не экзотическая.

– В Пинске, должно быть, схватили? – спросил его доктор.

Нарбут уехал поправляться сначала в деревню, потом куда-то на юг. В 1916 году он был ненадолго в Петербурге. Шинель прапорщика сидела на нём мешком, рука была на перевязи, вид мрачный. Потом пошёл слух, что Нарбут убит. Но нет, – в 1920 году в книжном магазине я увидел тощую книжку, выпущенную в каком-то из провинциальных отделов Госиздата: «Вл. Нарбут. Красный звон» или что-то в этом роде. Я развернул её. Рифмы «капитал» и «восстал» сразу же попались мне на глаза. Я бросил книжку обратно на прилавок…»

Однако Владимир писал стихи, украшенные не только такими примитивными рифмами, как подмеченные Георгием Ивановым. Примерно в то же время он пишет своё знаменитое стихотворение «Совесть», в котором бесстрашно обнажается как его душа, так и судьба поэта:

 
Жизнь моя, как летопись, загублена,
киноварь не вьётся по письму.
Я и сам не знаю, почему
мне рука вторая не отрублена…
Разве мало мною крови пролито,
мало перетуплено ножей?
А в яру, а за курганом, в поле – до
самой ночи поджидать гостей!
Эти шеи, узкие и толстые, –
как ужаки, потные, как вол,
непреклонные, – рукой апостола
Савла – за стволом ловил я ствол.
Хвать – за горло, а другой – за ножичек
(лёгонький да кривенький ты мой).
И бордовой застит очи тьмой,
и тошнит в грудях, томит немножечко.
А потом, трясясь от рясных судорог,
кожу колупать из-под ногтей.
И – опять в ярок, и ждать гостей
на дороге, в город из-за хутора.
Если всполошит что и запомнится, –
задыхающийся соловей:
от пронзительного белкой-скромницей
детство в гущу юркнуло ветвей.
И пришла чернявая, безусая
(рукоять и губы набекрень)
Муза с совестью (иль совесть с Музою?)
успокаивать мою мигрень.
Шевелит отрубленною кистью, –
червяками робкими пятью, –
тянется к горячему питью,
и, как Ева, прячется за листьями.
 

Ну и, конечно же, им были написаны несколько стихотворений, в которых воплотились впечатления от поездки и пребывания Нарбута в Абиссинии зимой 1912-1913 года. Таковы стихотворения «В пути» («Утро в горах»), «Пустыня сомалийская» и «Аримэ». Что интересно, стихи Нарбута были написаны раньше абиссинских стихов Гумилёва, появившихся в поэтическом сборнике «Шатёр» (1918). В Абиссинии Нарбут обратил внимание совсем не на те явления, которые отметил в своих стихах Николай Гумилёв. Взгляд Нарбута привлекали не охота и не экзотика этих мест, а страшные явления здешнего быта, он не мог пройти мимо прокажённых, которые сидели «на грудах обгорелых», и в его абиссинских стихах возникли их образы. Вот, например, стихотворение «Пустыня сомалийская», несущее в себе все черты африканского быта:

 
По-звериному, не по-людски,
Чернокожие люди живут
В этой дикой стране, где пески
Только к тлену да смерти зовут.
 
 
Зноем выжжена всюду трава:
Пастухи гонят в горы овец,
Но природа и там не жива,
Но и там смотрит в очи мертвец.
 
 
В шалаше духота. А вода,
Словно жидкая муть, – в бурдюках.
Никогда, никогда, никогда
Здесь не встретишь ключа на песках!
 
 
Как виденье кошмарного сна,
В небе пыльное солнце – бельмо,
Будто проклята Богом страна
И несёт отверженья клеймо!..
 

Вернувшись в марте 1913 года после амнистии в связи с 300-летием дома Романовых в Россию, Владимир опять поселился на своей малой родине и принял активное участие в работе Глуховского Совета, а одновременно с этим начал печататься в газете «Глуховский вестник» и ряде столичных изданий. Одновременно со своими стихами Нарбут напечатал несколько прозаических вещей, которые до сих пор остаются ещё как следует не изученными.

Свою творческую манеру он определил как «натуралисто-реализм». Первые публикации – очерки в различных сборниках – относятся к 1909-1910 годам. Среди первых – историко-бытовой очерк «Соловецкий монастырь» (1908), а также очерки этнографического характера – «Сырные дни на Украине», «В Великом посту» и «Малороссийские святки», напечатанные в 1909-1910 годы в «Сборнике русского чтения», и рассказы «Пелагея Петровна» (1912), «Плоть» (1920) и другие.

Общедоступным сегодня является рассказ «Пелагея Петровна», главная идея которого – духовное подавление личности. Время действия – 1905 год, после принятия Манифеста. Реалистично подана жизнь: в воздухе «носились какие-то тёмные слухи о воле и земле», «всё тонуло в неизвестности, какую посеяла пагубная война». Стояло затишье, но и оно «пахло кровью». Люди по-разному воспринимали происходящее: молодёжь «кипела, рвалась куда-то», старшее поколение полагалось на волю своей заступницы, Богородицы.


В. Нарбут. Плоть


Главное действующее лицо рассказа – матушка Пелагея Петровна – ходила «твёрдыми шагами», была «величественна и прекрасна в своей строгости». Она была изображена волевой, сильной женщиной, которая управляет как домом и прислугой, так и мужем, отцом Георгием.

Нарбут пишет: «Приходом верховодил не батюшка, а матушка Пелагея Петровна». Действительно, Пелагея Петровна с самого начала взяла бразды правления в свои руки: занималась хозяйством, решала все вопросы, касающиеся прихода, «о плате за свадьбы договаривалась с мужиками, и благочинному индюков да поросят возила три раза в год – к тезоименитству, к престолу и к Святой, матушка и на сход являлась, когда требовалось, одна – без попа». Даже в графе, где значилось о поведении отца Георгия, было записано: «наилучшего желать нельзя», так как матушка безукоризненно выполняла всё необходимое.

«…Превосходное поведение Пелагеи Петровны не ускользнуло и от зоркого архиерейского ока.

Объезжая епархию и посетив матушкин приход, владыка был приятно поражён оказанным ему приёмом: человек двенадцать крестьян в белых – белее снега – рубахах, предводительствуемые отцом Григорием, со крестом и хоругвями, при неумолчном колокольном перезвоне, встретили своего пастыря далеко в поле и поднесли, по старому обычаю, хлеб-соль. Путь ли, закиданный зелёным аиром, приветствия ли малышей, вылившиеся в стройном песнопении, устроительницей коего опять-таки была матушка, или возлияние за щедрым, насытившим до крайних пределов желудки присутствовавших, обедом в зале отца Григория растрогали владыку, и на прощанье он милостиво и любезно обошёлся с Пелагеей Петровной.

– Сынка-то вашего, матушка, не забудьте, когда подрастёт, ко мне в губернию привезти: куда-нибудь, с Божьей помощью, пристрою уж, – этими словами архиерей вовсе растопил матушкино сердце и заставил её ещё ревностнее вникать в общественно-церковные нужды.

«Владыка, на что строгий такой, и тот спасовал перед женой, – нечего же мне, простому попу, задаваться перед ней!» – думал после и утешал себя отец Григорий.

С этих пор второстепенное положение его в доме утвердилось окончательно, а мужики, покряхтывая, тащили мерки и мешки с овсом, просом и рожью к бездонному возку попадьи…»

Пелагея Петровна умудрилась благосостояние семьи увеличить, и оно возрастало «едва ли с каждым месяцем». Здесь уместно провести параллель: как в обществе назревали серьёзные перемены, так и в произведении краски сгущались, жизнь народа становилась невыносимой. Матушка придумывала всё новые и новые средства пополнения семейного бюджета.

После пожара Пелагея Петровна особенно рьяно стала собирать лепту, оправдываясь причинённым убытком: «Прихожанская мзда растопыривала поповский карман – новый, вдвое больше старого».

Ещё один ловкий приём придумала хитрая матушка, предложив мужу давать сложные и незнакомые имена новорождённым. Первые же крестины возымели эффект: женщины пришли к ней с просьбой, принесли кур, яиц и просили отменить эти странные имена, и Пелагея Петровна сжалилась, приняв «от бабьей депутации доброхотную жертву».

Рядом с хитрой, корыстолюбивой женой отец Георгий – полная противоположность ей: «тихий, скромный, податливый. Терпеть её прихоти пришлось ему с юности, а «войдя в лета – и совсем забрался под её башмак». Человек набожный, кроткий, он прячется от напора жены в саду, где находит умиротворение наедине с природой, которая была главной темой раннего периода творчества Нарбута-поэта. Отец Георгий размышляет о красоте Божией, «о благолепии мира», отдаётся своим мыслям: «Господи! Разве нельзя жить в мире без злобы, без напастей?.. Неужели дьявольское наваждение способно пересилить молитву?..»

«Помимо художественного творчества, Владимир Нарбут занимался ещё и журналистикой», – заметила Ирина Рудольфовна Жиленко, тщательно исследовавшая поэзию и прозу Нарбута.

Ещё более ярким, чем «Пелагея Петровна», выглядит рассказ «Свадьба», опубликованный в журнале «Север» № 14 за 1913 год. Вот как смотрятся, впиваясь своими жёсткими образами в сознание и память, своеобразные строчки из этого рассказа: «После Пасхи, когда потекло с крыш и бугров, когда невыкорчеванные пни продрались чрез ноздристый вялый снег и приютили меж потрухших – напоказ – гадючьих корней своих – свежее кружево бледно-зелёной нежгущейся крапивы…» Или вот ещё образец: «Зеленовато-красные стрекозы, приподнимая суставчатые зады, взлетали над кустами выбросивших бутоны ирисов, звенели надоедливо и – опускались опять, вздрагивая и поворачивая чрезмерно-крупные навыкат перламутровые глаза свои. Пахло испариной, перегретой влажной землёй и паутиной сбежались тени у корней яблонь и груш, убелённых цветом слаборозовым, женственным». Или такое, как: «Затыкали гуттаперчевыми мордами коровы в ядрёную воду…» И повсюду характерное уснащение русской речи украинскими словами, такими как «квач», «призьбы», «хворый» и прочие.


Осип Эмильевич Мандельштам. Поэт


В эти же годы Нарбутом был написан ряд рецензий – в том числе на Сергея Есенина, Николая Клюева, Осипа Мандельштама, Марину Цветаеву. Однако, несмотря на наличие художественного вкуса (что проявится в его издательской деятельности), дарования в себе критика он, в отличие от многих поэтов-современников, не проявил. Так что, можно сказать, что более чем кто-либо из его сверстников, Нарбут проявил себя поэтом, наиболее последовательно пришедшим от литературных деклараций к изображению человеческого бытия с его мрачными, но и радостными сторонами.


В 1913 году он активно сотрудничал с литературно-политическим ежемесячником «Вестник Европы», где печатал не только свои стихи, но и рецензии. Так, в апрельском и августовском номерах этого года вышли рецензии на творчество Городецкого, Цветаевой и Шагинян. В указанных рецензиях автор воздерживался от радикальных комментариев, подходил к оценке комплексно и основательно. «Наряду с прекрасными стихотворениями, – встречаешь ‹…› захлёстнутые мутью символизма пьесы», – пишет он о книге Сергея Городецкого.

Среди опубликованных им нескольких рецензий на стихи уже известных в то время поэтов одна из них была на две книги: одна из них – сборник Марины Цветаевой «Из двух книг», а вторая – на книгу Мариэтты Шагинян «Orientalia» (обе изданы в Москве в 1913 году). Владимир писал:

«Из всех русских поэтесс, когда-либо выступавших на литературном поприще, – писал в своей статье Владимир Нарбут, – пожалуй, лишь одна Каролина Павлова оправдала долгий и основательный успех, который неизменно сопровождал её. Её изысканный стих, действительно, – и упруг, и образен, и – главное – самобытен. Ни пятнадцатилетняя, унесённая ранней смертью О. Кульман, ни Ю. Жадовская, ни Мирра Лохвицкая, ни, наконец, З. Гиппиус, несмотря на утончённую архитектонику, – не дали большего в выявлении женского миросозерцания, чем дала К. Павлова. Последняя в “женской поэзии” по-прежнему занимает доминирующее и одинокое положение. Но верится, что придёт поэтесса, которая, не стесняясь, расскажет о себе, о женщине, всю правду, – расскажет так же просто и понятно, как раскрыл психологию мужчин Пушкин.

Укреплению этой веры в грядущую великую поэтессу способствуют, между прочим, сборники М. Цветаевой и М. Шагинян. И если первая колеблется ещё: идти ли ей по проторенной дорожке вслед за поэтами-корифеями, то вторая – дерзает весьма заметно. Однако причиной смелости, выказанной М. Шагинян, не приходится считать её “расовую осознанность”, как говорится в предисловии; что же касается молодости, то в ней не чувствуется недостатка и у М. Цветаевой. Напротив, нам кажется, что поэзия М. Цветаевой должна была бы определиться в более яркой форме, потому что первые две книги (особенно “Вечерний альбом”) названного автора намекали на это.

Самым уязвимым местом в сборнике “Из двух книг” является его слащавость, сходящая за нежность. Чуть ли не каждая страница пестрит уменьшительными, вроде: “Боженька”, “Головка”, “Лучик”, “Голубенький” и т. п. Как образчик употребления таких неудачных сочетаний, можно привести стих “Следующему”: “Взрос ты, вспоённая солнышком веточка, рая – явленье, нежный, как девушка, тихий, как деточка, весь – удивленье”, – где приторность и прилизанность стиха – чересчур шаблонны.

И странно, право, наряду с указанными строками встречать – искренние, окрыленные музой:

 
Благословив его на муку,
Склонившись, как идут к гробам,
Ты, как святыню, принца руку,
Бледнея, поднесла к губам.
 
 
И опустились принца веки,
И понял он без слов, в тиши,
Что этим жестом вдруг навеки
Соединились две души.
 
 
Что вам Ромео и Джульетта,
Песнь соловья меж тёмных чащ!
Друг другу вняли – без обета –
Мундир, как снег, и чёрный плащ.
 
Камерата»)

Или: “Наша мама не любит тяжёлой причёски, – только время и шпильки терять!”

Разве – не по-хорошему интимны эти стихи? И разве не слышится в них биения настоящей, не книжной жизни?

Кроме нарочитой слащавости, в упрёк М. Цветаевой следует поставить туманность и рискованность некоторых выражений (“он был синеглазый и рыжий, как порох во время игры (!)”, “улыбка сумерек в окна льёется”), предвзятость рифм («голос – раскололось»; «саквояжем – скажем»), повторяемость (“Вагонный мрак как будто давит плечи” – «Привет из вагона», “Воспоминанье слишком давит плечи” – «В раю»), несоблюдение ударений.

“Orientalia”, в противоположность “Из двух книг”, – несколько грубоваты и эксцентричны. Впрочем, грубость в данном случае оказывается лишь перекидным мостом к выполнению рисунка в манере И. Бунина: “Закат багров; к утру пророчит он, как продолженье чьей-то сказки давней, свист ковыля, трубы зловещий стон, треск черепиц и стук разбитой ставни. Под вой ветров, повязана платком, гляжу, прищурясь, в даль из-под ладони: Клубится ль пыль? Зовёт ли муж свистком в степи коней? Не ржут ли наши кони?” Здесь вторая строфа – совсем хороша: вполне выдержана стилистически и остро ощущается в ней ветряная погода в степи, а в первой – порывистые налёты вихря запечатлеваются словами: свист, стон, треск, стук.

Есть целая вереница реалистически-метких строк в книге М. Шагинян, а в то же время попадаются стихотворения символические и напыщенные: так неровно развертывается небольшое дарование поэтессы, что не знаешь, за кем последует она – за Буниным, за певцами ли риторики и разных отвлечённостей, или же разовьёт то восточное одурманенное жаркими полночными грёзами Кавказа упоение бытием, которое роднит “Orientalia” с “Песнью песней”.


Жизнь в русской глухомани показалась Нарбуту стоячей, как тёмная вода в старом болоте. И потому, пока он сидел в своём родовом имении (а точнее сказать – в деревне), в 1914 году, словно от скуки, он женился на Нине Ивановне Лесенко и переселился к ней в Глухов. Там он сотрудничает в провинциальной (моршанской, черниговской и глуховской) печати, совмещая это с работой в страховой конторе. Но главное – пишет много стихов. В этот период он издаёт в Петербурге две маленькие книжечки «Любовь и любовь» (1913) и «Вий» (1915) – всего из нескольких стихотворений, тематически и стилистически примыкающих к «Аллилуйе». А в 1916 году у него родился сын Роман. «Не роман на бумаге, так Роман в колыбели», – не слишком удачно пошутил над былыми устремлениями он.

К 1917 году Владимир примкнул к местной группе левых эсеров, а после Февральской революции – почти за месяц до переворота в Петрограде – он вошёл в Глуховский совет, склоняясь к большевикам. 1 октября 1917 года он подаёт заявление о выходе из партии эсеров и вступает в члены ВКП(б), становится первым большевиком в уезде – партбилет № 1055. Свой неожиданный шаг он объясняет так: «Я всегда тяготел к левому крылу социалистов-революционеров и, каюсь, “даже” к большевикам». А затем упрекает глуховскую организацию эсеров в бездеятельности и в том, что в её составе «фигурируют людишки очень и очень вправо стоящие».

Из «Известий» становится известно о связи Нарбута с глуховской казармой. Вместе с солдатами, «пользующимися популярностью среди гарнизона», он баллотировался в земство по списку «социалистов-революционеров интернационалистов и большевиков». Газетный оппонент Нарбута считает, что список этот выдуман: «Как и полагается поэту, да ещё футуристу, г. Нарбут одарён чрезвычайно живым воображением». Однако Нарбут был избран и «последовательно отстаивал в Совете большевистские позиции», был единственным на первых порах, кто после 25 октября требовал поддержки и осуществления декретов Советской власти в Глухове. И он был избран в Глуховский Совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, несмотря на бурно развёрнутую в местной печати кампанию против «большевика и поэта-футуриста».


А в новогоднюю ночь 1918 года семья Нарбута, которая собралась для празднования на усадьбе его жены Нины, подверглась нападению банды красных «партизан», которые громили «помещиков и офицеров». Вот как газета «Глуховский вестник» написала об этом происшествии: «В деревне Хохловка Глуховской волости, в усадьбе Лесенко было совершено вооружённое нападение неизвестных злоумышленников на братьев Владимира Ивановича и Сергея Ивановича Нарбут и управляющего имением Миллера. Владимир Иванович ранен выстрелом из револьвера. Ему ампутирована рука. Сергей Иванович Нарбут и Миллер убиты, жена Миллера ранена».

Впоследствии стало известно, что после того, как Владимир получил четыре пулевых раны и несколько штыковых ранений, его свалили вместе с трупами близких в сарае в навоз, и только это и помогло ему не замёрзнуть этой лютой зимней ночью от холода.

Владимир Иванович за свою жизнь несколько раз уходил чудом от смерти, выскальзывая из её рук и оставаясь живым, и вот как позднее напишет об этом случае внучка поэта Нарбута – Татьяна Романовна Романова, уточнив при этом мимоходом одну не второстепенную деталь: «…На хутор Хохловка, где семья Нарбутов встречала Новый год (это было 1 января 1918 года), ворвалась банда анархистов и учинила расправу. Отец Владимира Ивановича успел выскочить в окно и бежал, жена с двухлетним Романом спряталась под стол, а остальных буквально растерзали. Был убит брат Сергей и многие другие обитатели Хохловки. Владимира Ивановича тоже считали убитым. Всех свалили в хлев. Навоз не дал замёрзнуть тяжело раненному В.И. Нарбуту. На следующий день его нашли. Нина Ивановна (первая жена поэта) погрузила его на возок, завалила хламом и свезла в больницу. У него была прострелена кисть левой руки и на теле несколько штыковых ран, в том числе в области сердца. Из-за начавшейся гангрены кисть левой руки ампутировали».

Оказавшись в уездной больнице, Нарбут сразу же попал на операционный стол к знаменитому петербургскому хирургу Валентину Зелинскому – тот оказался в эти дни проездом в городе Глухове и «по частям собрал» своего пациента, хотя левую руку ему сохранить не удалось.

Так что к хромоте правой ноги у Владимира добавилось ещё отсутствие левой кисти.

Как видим, в этой трагической ситуации отнюдь не блеснул своим геройством отец Нарбута – Иван Яковлевич, который вместо защиты своего семейства рванул через окно наутёк и скрылся в ночном мраке, бросив в руках свирепых погромщиков свою жену и детей. Если вспомнить его более раннюю идиотскую шутку над сыном, которая привела мальчика к заиканию, то умственные способности Ивана Яковлевича высокими назвать нельзя, как, собственно, и твёрдость его воли тоже.

Говоря, что хромота Нарбута, как и потеря им левой руки, стала следствием ранения, полученного во время участия в гражданской войне, Катаев, как и многие другие мемуаристы, повторяет общепринятое всеми заблуждение, кочующее среди писателей, копирующих друг у друга одни и те же недостоверные описания, в которых о нём говорится: «Нарбут, высокий, прихрамывающий, с одной рукой в перчатке – трофеи времён гражданской войны».

Но в войне он участвовал несколько позже и иначе, а в данном случае просматривается совсем иной мотив, и даже сразу два из трёх упомянутых – это хромота и ампутированная рука, которые становятся важными элементами нарбутовского образа, как в случае автоописания, так и при формировании этого образа в текстах современников Нарбута. Интересно рассмотреть в связи с этим стихотворение Нарбута «После грозы», впервые опубликованное в программной подборке акмеистов в журнале «Аполлон» (1913) и впоследствии включённое Нарбутом в состав поэтического сборника «Плоть» (1920):

 
Как быстро высыхают крыши.
Где буря?
Солнце припекло!
Градиной вихрь на церкви вышиб –
под самым куполом – стекло.
Как будто выхватил проворно
остроконечную звезду –
метавший ледяные зерна,
гудевший в небе на лету.
Овсы – лохматы и корявы,
а рожью крытые поля:
здесь пересечены суставы;
коленцы каждого стебля!
Христос!
Я знаю, ты из храма
сурово смотришь на Илью:
как смел пустить он градом в раму
и тронуть скинию твою!
Но мне – прости меня, я болен,
я богохульствую, я лгу –
твоя раздробленная голень
на каждом чудится шагу.
 

Утверждению, содержащемуся в последних двух строках, предшествует авторская самооценка: «я богохульствую, я лгу». Оценка эта вполне верна: автор лжёт, поскольку, согласно тексту Евангелия от Иоанна, голень Христа при распятии не была раздроблена. Это и в самом деле и ложь, и богохульство, так как, согласно тому же Евангелию, голени были перебиты у разбойников, распятых вместе с Иисусом. Но у этой ассоциации есть ещё один важный смысловой оттенок: о якобы «раздробленной голени» Христа (и, если говорить о подтексте, о голенях распятых разбойников) автору «на каждом шагу» напоминает собственная хромота.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации