Электронная библиотека » Николай Самохин » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 15 ноября 2019, 17:20


Автор книги: Николай Самохин


Жанр: Советская литература, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Николай Яковлевич Самохин
Рассказы о прежней жизни

© Самохин Н.Я., наследники, 2019

© ООО «Издательство «Вече», 2019

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019

Сайт издательства www.veche.ru

Круг судьбы Николая Самохина

Редкому писателю, особенно живущему в провинции, выпадает при жизни слава и читательская любовь. Нет, не подумайте о современных литературных премиях, шумихе в интернете и прочих атрибутах нынешнего успеха. Совсем наоборот. Не было, по большому счету, ни премий, ни хвалебных рецензий, ни многочисленных интервью по поводу и без оного, зато имелось значительно большее, а именно – читательская любовь и слава.

Сибиряк Николай Самохин в этом отношении был счастливым автором. Книги его, выходившие довольно регулярно, как в Новосибирске, так и в Москве, до прилавков книжных магазинов, как правило, не доходили, в библиотеках за ними выстраивались очереди, а почитатели его таланта в разговорах нередко цитировали наиболее запомнившиеся фразы, как цитируют до сих пор реплики из замечательных советских комедий.

Может быть, это прозвучит пафосно (сам Николай Яковлевич пафоса не любил), но я все-таки убежден в том, что он был народным писателем. И не потому, что стремился таковым быть или старался подстроиться под читательские вкусы, а потому, что произведения его диктовались исключительно собственной судьбой. Он никогда не фантазировал и не «сочинял», он всегда шел от реальной жизни, той самой, какой ему самому и его героям довелось жить. Полуголодное военное и послевоенной детство на окраине шахтерского городка в Кузбассе, на улице Аульской, институт, романтика шестидесятых годов, журналистика, первые рассказы, первые книги, работа в редакции журнала «Сибирские огни» и собственным корреспондентом «Литературной газеты» – все это становилось его личным опытом, и он всегда оставался ему верным. Николай Самохин писал лишь о том, что знал доподлинно, что видел своими глазами, а в итоге оказывалось, что он писал о многих и многих людях, своих современниках, которые так искренне и горячо отзывались на его творчество.

Он писал, если так можно выразиться, не придуманную жизнь – такую, какой она и была во всей простоте и сложности. «Своей держался – угловатой, неподрумяненной строки», – это из его стихотворения. Ключевое слово здесь – «неподрумяненной». Николай Самохин ничего не хотел и не желал приукрашивать, даже тогда, когда от него этого требовали. Упорно стоял на своем. И вспыхивал, сердито и даже яростно, когда сталкивался с ложью, с хитростью, с обманом – со всеми этими «румянами», каковых имелось в избытке. Друзья в шутку называли его «очернителем». На самом деле никакого очернения не было и в помине, иное всегда двигало им – страстное желание справедливости и честности.

Таковыми же были и его герои, по большей части не придуманные, а реальные люди. И вот к ним, казалось бы, приземленным, святым и грешным одновременно, Николай Самохин возвращался вновь и вновь. Впрочем, он сам написал об этом в предисловии к одной из своих книг: «Но, как видно, сама по себе жила еще и растревоженная память. И она подсказывала, что там, в “стране детства”, на окраинной моей призаводской улочке, босоногий, полуголодный мальчишка был не единственным и не главным героем. Там бедовали вдовы, стучали костылями фронтовики, ютились эвакуированные. Там жили мои отец и мать… И тут, наконец, пришла догадка: выходит, все эти годы я писал не разные и совершенно самостоятельные вещи… а как бы продолжал главы одной и той же книги… То есть путешествовал по кругу, опять и опять возвращаясь в прошлое – чтобы послушать рассказы отца-солдата, побыть с матерью, всмотреться в дорогие мне лица, постоять на берегу все той же речки-замарашки».

Сейчас, когда все повести, написанные Николаем Самохиным, оказались под одной обложкой, совершенно очевидно, что это единое целое. Своего рода роман – талантливый, честный, вызывающий абсолютное доверие к автору и к его героям, над судьбами которых то плачешь, то смеешься. К слову сказать, самохинский смех или, точнее, самохинская усмешка – это прямое продолжение гоголевской, шукшинской традиции, когда смех рождается из жизни, из обстоятельств, а не из желания автора во что бы то ни стало рассмешить. После такого смеха порою смахнешь слезу и задумаешься. И сразу же выключишь телевизор, на экране которого пыжатся, соревнуясь в пошлости, современные юмористы.

Как всякий талантливый и душевно щедрый человек, Николай Яковлевич со вниманием и неподдельным интересом относился к молодым авторам: читал рукописи, руководил семинарами молодых и умел радоваться чужим успехам. Не был обделен таким вниманием и автор этих строк, о чем всегда с благодарностью помню. Как помню и его слова, сказанные на берегу степной речушки в одном из отдаленных районов Новосибирской области, куда мы приехали на встречу с читателями. Встреча состоялась, времени до отъезда оставалось еще много, и Николай Яковлевич загорелся: пойдем, порыбачим! (Рыбак он, надо сказать, был отменный.) А чем рыбачить? Удочек-то нет! Решили постучать в первый попавшийся дом. Раз он на берегу реки стоит, значит, и удочки должны иметься в наличии. Вышел немолодой уже хозяин, пристально, даже слегка подозрительно, оглядел нас и вдруг заулыбался, широко распахнул калитку:

– Проходите, я квасу вам налью, и удочки после дам, и скажу, где червей накопать.

Провел в дом, усадил за стол, налил квасу, а сам подошел к этажерке, на полках которой стояли книги, накрытые вышитыми салфетками. Быстро взял одну из них и положил на стол – Николай Самохин «Сходить на войну».

– Это ты не про своего отца написал, а про моего. Один в один. Третий раз перечитываю – все правда.

Позже, когда мы уже сидели на берегу речушки с удочками, Николай Яковлевич, задумчиво глядя на неподвижный поплавок, вдруг сказал:

– Знаешь, старик, а иногда вот здесь тепло бывает…

И приложил к груди руку.

Больше он ничего не добавил, но я его прекрасно понял.

Пусть будет тепло «вот здесь», в районе неравнодушного сердца, и у читателей книги «Рассказы о прежней жизни».

Михаил Щукин

Рассказы о прежней жизни

Вместо предисловия

Мой отец был великолепным рассказчиком. Не то чтобы он здорово владел словом. Нет. Речь его скорее была бедна. Но отец так умел помочь себе руками, ногами, глазами, что истории его оживали, становились зримыми и запоминались навсегда. Он буквально рисовал их. Допустим, рассказывает он о каком-нибудь фронтовом случае и, по ходу сюжета, надо ему упомянуть, что в такой-то момент он полз по-пластунски. Так он, бывало, не просто скажет: «И тут я, значит, пополз», – а непременно ляжет на пол и, буровя половики, проползет. А если при этом в правой руке у него тогда находился автомат, то угребаться он, будьте уверены, и теперь станет только левой.

Особенно любил отец вспоминать о прежней деревенской жизни. Жизнь эта в его описании получалась необыкновенно ядреной и сочной. Туманы там падали белые, как молоко, град хлестал исключительно с куриное яйцо, телята родились величиною с годовалого бычка, а мужики играючи кидали на бричку пятипудовые мешки. Отец не признавал полутонов.

Долгое время я был уверен, что отец либо сочиняет все свои истории, либо основательно привирает. Один случай резко поколебал эту мою уверенность.

Не помню уж, по какому поводу, происходила у нас дома крупная гулянка, и я ушел в этот вечер ночевать к товарищу. Вернулся только утром, вместе с приятелем, и никого из гостей уже не застал. За разгромленным столом сидел только младший брат отца дядя Паша и, положив голову на руки, спал. Так обычно кончались все дяди-Пашины праздники. Быстренько напившись, он какое-то время свирепо кричал песни, забивая напрочь других желающих, а потом прямо за столом засыпал. Вообще, по приговору всех родственников, дядя Паша был нехороший человек: хвастун, пьяница и задира. Пил он, правда, не шибко часто, но уж до такой степени, пока – как говорила моя мать – «под собой не побачит». А задраться мог по любому поводу – лишь бы только поспорить.

Вот и теперь, проснувшись, дядя Паша сразу нашел, к чему прицепиться.

– Ты что же, спортсмен? – насмешливо спросил он моего товарища, заметив на нем тренировочный костюм.

– Да ну, – засмущался тот. – Я – что. Вон Колька – это да!

– Колька? – Дядя Паша не поверил. – Куда ему – он слабак.

– Ничего себе – слабак! – обиделся за меня товарищ. – В пятерке лучших бегунов района. Слабак!

– Хм! – повернулся ко мне дядя Паша. – А я тебя, Миколай, оббягу.

Мне тогда только что исполнилось восемнадцать лет. Под загорелой кожей моей перекатывались нетерпеливые мускулы, тренированные легкие работали как мехи. И я действительно был одним из лучших бегунов в районе. Поэтому я даже не удостоил дядю Пашу ответом, а только усмехнулся.

– Ты не скалься! – завелся дядя Паша. – Давай сымай штаны. Небось ты в трусиках привык соревноваться.

– Может, в другой раз, – сказал я. – Вы сегодня тяжелый.

– А я тебя и тяжелый оббягу. Спорим на пол-литра.

Товарищ незаметно толкнул меня в бок. Водку мы не пили, но выспорить у дяди Паши бутылку представлялось забавным.

– А куда побежим? – спросил я.

Дядя Паша прищурился.

– Ну хоть до свата Ивана – и обратно.

– Далеко это? – поинтересовался мой товарищ.

– Километров пять, – ответил я.

Товарищ присвистнул. Из кухни выглянула мать и заругалась на меня:

– Вот я тебе посвищу в избе, черт голенастый!

– Анна, – остановил ее дядя Паша, – налей-кось там мне…

Мать с недовольным видом принесла дяде Паше водки в граненом стакане. Он выпил, понюхал засохший селедочный хвостик, скрутил толстенную цигарку и задымил.

– Сымай, сымай штаны-то, – издевался дядя Паша между приступами кашля. – Да руками помаши. А то задвохнешься, не дай бог.

Бежать все же решили одетыми: дядя Паша – потому, что под штанами у него были кальсоны, а я – из солидарности.

Вышли за калитку, и товарищ, взявшийся посудить, провел поперек улицы стартовую черту.

– Погодь маленько, – сказал дядя Паша. – Курнуть надо.

Он привалился спиной к воротному столбу и скрутил еще одну великанскую папиросу. Курил на этот раз дядя Паша неторопливо, обстоятельно, впрок. Только когда крохотный окурок стал жечь губы, дядя Паша затоптал его. «Давай!» – махнул он рукой.

Я принял высокую стойку, как при старте на длинные дистанции. Дядя Паша выставил вперед левое плечо, а правую руку, сжатую в кулак, отвел за спину – будто драться собрался. Товарищ скомандовал: «Марш!» – и мы побежали.

Улица наша Аульская (с одной стороны, по косогору, – низкие засыпухи, с другой – длинный забор Алюминиевого завода) тянулась мелкими ложбинками – бежать по ней было трудно. Только не мне, разумеется, привыкшему к кроссам по пересеченной местности. Я действовал по науке. Перед спусками «выключал сцепление» и шел вниз широким, маховым шагом. Подъемы же брал коротким ударным, до отказа работая руками. Как бежал дядя Паша, мне было не видно, но сапоги его настойчиво бухали в двух метрах за спиной. Один раз он даже приналег, поравнялся со мной и сделал замечание:

– Ты… бежи ровней… не суетися.

И снова приотстал.

Мы пробежали метров пятьсот… восемьсот… километр.

Дядя Паша все не отставал.

А в моей голове росло недоумение. Как же так?! Ведь ему сорок восемь лет. До полуночи он гулял, а потом, опьянев, спал, сидя за столом. Выхлестал натощак чуть не стакан водки, искурил горсть самосаду. Елки-палки!.. А в сорок третьем году дядя Паша вернулся с фронта на костылях. Он был сапером и подорвался на собственной мине. Ноги его были сплошь в длинных черных струпьях. Он тогда охотно показывал их всем желающим – засучивал штанины и разрешал пересчитать раны: девятнадцать шрамов, не считая отсеченного мизинца на левой ноге!.. Года полтора дядя Паша ходил в инвалидах, торговал на базаре папиросами «Северная Пальмира» поштучно, пьянствовал, куражился и бил костылями тыловых крыс.

И вот теперь, на этих самых ногах, похмельный, накурившийся, дядя Паша гнался за мной, второразрядником, – и не отставал.

Я пожалел его и чуть сбавил темп.

Дядя Паша немедленно захрипел возле самого уха.

Пришлось снова прибавить.

Улица закончилась крутым и длинным спуском к согре. Затем потянулись извилистые деревянные мостки, проложенные через топь, на противоположном краю которой виднелся уже дом Ивана Захаровича – свата Ивана.

Моим резиновым тапочкам осклизлые мостки были не страшны. А дяди-Пашины кирзачи разъехались, он оступился и увяз в болоте.

– Стоп! – закричал он. – Стоп!.. Твоя взяла, Миколай!

Я оглянулся. Дядя Паша стоял на одной ноге, держа другую – в грязной белой портянке – на весу.

Мы вытащили из болота его сапог и пошли обратно. Я громко хвалил дяди-Пашин талант. Дядя Паша – все же он очень устал – опять курил, отхаркивался и загадочно хмыкал.

Вечером я рассказал про это событие отцу.

– А ты как думал? – ничуть не удивился отец. – Да ты с кем схватился – соображаешь?.. С Павлом! – Он начал привычно возбуждаться. – Да Павло знаешь как, еще когда в парнях ходил!.. Бывало, отчертомелит на пашне день, а потом сапоги веревочкой свяжет, кинет через плечо – и подался в деревню, на вечерки. Бегом! А двенадцать верст, слава богу! За ночь нагуляется там, напляшется, а чуть свет – обратно… Сосед наш по заимке, Кузьма Митрохин, рассказывал: трогаю, говорит, один раз от землянки и вижу, будто кто-то из ваших побег на большак. По ухватке – вроде как Пашка. Ну, я кнут из-под себя выдернул – и по лошадям. Догоню, думаю, парня – подвезу. Пока на большак выскочил – его, черта, уже не видать. Дак, веришь? – до самой деревни понужал, кнута из рук не выпускал – так и не догнал! На паре коней! А лошади какие! – совсем уже восторженно закончил отец. – Львы!..

Вот тогда я и подумал впервые, что, может быть, истории отца не столь уж неправдоподобны.

С тех пор прошло много лет. Давно нет отца, а дядя Паша стал вовсе старым – сгорбился, поседел и высох. Теперь, когда я вспоминаю иногда тот его подвиг, дядя Паша искренне удивляется, крутит головой и хлопает себя по тощим коленям. Он плохо слышит и поэтому, наверное, никак не может понять, что я рассказываю ему случай, героем которого был он сам. Дядя Паша не верит.

– Здоров ты брехать, Миколай! – говорит он.

А я с грустью думаю, что вот уходят один за другим старики, а вместе с ними и память о той, прежней жизни, так не похожей на нашу. О жизни, в которой чудно переплеталось разумное с нелепым, героическое с низким, смешное с трагическим. И всё чаще у меня возникает желание поделиться своим небогатым наследством – пересказать некоторые истории отца. Пересказать в том виде, в котором сохранила их непрочная человеческая память, зная наперед, что правда в них основательно перемешалась с вымыслом[1]1
  По этой причине я изменю в дальнейшем имена и фамилии некоторых персонажей. Ведь, в конце концов, все, что происходило с ними, могло случиться с кем угодно другим, в каком угодно другом месте.


[Закрыть]
. И все же не пытаясь ради стройности будущего повествования придумывать отсутствующие события, штопать и надставлять чьи-нибудь биографии, искать скрытый смысл в делах и поступках необъяснимых.

Три рыжих коня

Никто толком не знает (и до сих пор, между прочим), почему в девятьсот четвертом году деда Дементия угнали на японскую войну. По всем законам не должны были его трогать. Дед (а тогда еще не дед, а просто Дементий Гришкин) числился единственным кормильцем, на его шее висело четверо детей – самому старшему, Григорию, было всего тринадцать лет. Пятым бабка Пелагея ходила беременная.

И все же факт остается фактом: взяли именно деда Дементия, а не кого-нибудь, допустим, из взрослых и неженатых сыновей Анплея Степановича.

Братья Гришкины, Дементий и Мосей, были мужиками крайне невезучими. Начать с того, что черт дернул их перенять от папаши своего ненужное ремесло: братья были кожемяками. Могли выделывать юфть и хром, овчину – под дуб и черно, сыромятину и спиртовые подошвы для сапог – в палец толщиной и твердые, как железо. Но в родной их деревне на Тамбовщине сапог никто не носил, полушубков – тоже, а ходили все исключительно в лаптях и армяках. Даже ременная конская сбруя была у одного мельника. У остальных прочих сбруя была веревочная. Вообще, тамошние мужики кожу в руках держали только по несчастному случаю – когда у кого-нибудь падала корова. Но такой хозяин, по бедности, мастеров Гришкиных все равно не звал, а с горем пополам выделывал шкуру сам, после чего она начинала греметь, как жестяной лист, и долго потом без пользы мокла на прясле.

От такой жизни братья Гришкины вконец отощали, засохли и решили податься в Сибирь – на вольные земли. Но и тут у них все вышло не как у людей. Добрые люди сначала посылали ходоков, потом долго собирались, копили деньги и ехали в Сибирь по чугунке или же на своих лошадях. Везли, понятное дело, весь скарб: чугуны, сковородки, гвозди, ухваты, сохи, шины железные для колес, колосники и противни. Гришкины-мужики собрались в момент. Сколотили тележку на двух колесах, посадили в нее малых ребят Дементия, впряглись и покатили. Жена Дементия Пелагея, языкастая и нравная баба, подталкивала тележку сзади и срамила мужиков на чем свет стоит.

К осени добрались они до Урала и там зазимовали. Здесь искусство Гришкиных хорошо им подсобило. Всю зиму они выделывали кожи и получали за это пятак в день или половину скотской головы – на выбор. Дементий с Мосеем брали раз пятак, раз скотскую голову, накопили к весне на лошадь с телегой и тронулись дальше. На телеге теперь кроме ребятишек сидела Пелагея, успевшая в дороге родить и снова беременная.

И опять они ехали все лето и осень, вплоть до холодов, пока в один день не родила Пелагея и не сдохла лошадь. Случайное место это, где их настигла беда, называлось деревней Землянкой. Лежала деревня между речкой и озером. Налево, за речкой Бурлой, через сутки езды, начиналась глухая тайга; прямо тянулась степь с частыми колками; направо, за топким озером, – степь с редкими колками; а за этой степью – совсем уже голая, и жили там не русские люди, а казахи, которых по-местному все называли киргизами. А вольной земли вокруг было столько, что хоть ртом ешь. Вот только никто эту землю для Гришкиных-мужиков не вспахал, не засеял, и пришлось им, ввиду наступающей голодной зимы, опять пойти в работники.

Дед Дементий (все же нам удобнее так его называть) нанялся с женой к страшно богатому сибиряку Анплею Степановичу по прозвищу Кыргиз. Прозвали его так потому, что Анплей Степанович, хотя был и русский человек, землю не пахал, вовсе в здешних местах окиргизился, гонял табуны лошадей, общим числом до тысячи голов, сам из седла почти не вылезал, даже до ветру, как говорили, ездил верхом и с оружием.

Лошадей ему пасли киргизы, а Дементия Гришкина он взял для работы по дому и выделки кож. Дед Дементий оговорил условие: помимо другой платы – к весне коня. Дементий в Сибирь приехал не батрачить, а хозяйствовать, и у него при виде здешней целины руки зуделись.

– Коня, паря, лови хоть сычас, – сказал Анплей Степанович. – Посля отработаешь.

Дед Дементий, однако, сейчас же ловить коня не стал, понимая, что зимой его не прокормишь, а ближе к весне напомнил хозяину про его обещание. Целый день он кружил возле косяка – высматривал. Жену так не выбирал, как лошадь. Но зато и выбрал. Пастух-киргиз заарканил ему могучую рыжую кобылу, с такой широкой спиной, что на ней можно было спать двоим, валетом.

Анплей Степанович, глянув на кобылу, только и сказал:

– У тебя, паря, губа не дура.

А больше ничего не сказал.

Примерно в это же время произошло одно вроде бы малозначительное событие. Пелагея, жена деда Дементия, пряла в доме у Анплея Степановича.

Пряла, проворно крутила веретено и еще проворнее трещала языком.

– Вот, матушка ты моя, – говорила она сытой ленивой хозяйке, – живешь ты за своим мужиком, как за господом богом! – говорила будто бы в одобрение, а по голосу ехидно, с подковыркой. – Гляжу я на тебя – такая ты гладкая да справная. И добра у тебя – черт на печь не затащит. Охо-хо-хо-хо, а мы-то голые да разутые! Дементий мой – мешком ударенный: ни украсть, ни заработать…

Хозяйка слушала, слушала, а потом зацепила полную ложку горчицы и сказала:

– Съешь, Пелагеюшка, горчицу – я тебе платье дам.

Хозяйка была насмешница из насмешниц. Сам Анплей Степанович тоже любил пошутить. И сыновья у него были большие шутники. Как-то был случай: Анплей Степанович велел им отвезти в аул пастухам-киргизам два куля муки. Сыновья отвезли. С неделю, однако, киргизы ели эту муку – черпали пиалами из мешков и пекли лепешки. А как дочерпали второй мешок до дна – увидели там дохлого трехмесячного поросенка. Чушку, по-ихнему. После такого дела весь кишлак переблевался, вывернуло их, бедных, наизнанку. Киргизы, от мала до велика, валялись зеленые и на дух ничего не принимали.

Старшина ихний, когда маленько отдышался, сел на белого коня и поехал к Анплею Степановичу жаловаться. Но до места не доехал. Возле озера столкнулся он с сыновьями Анплея Степановича. Те как раз лазали по брюхо в воде – ставили мордушки. Тут у старшины душа, видать, не стерпела – он погнал лошадь прямо в озеро и начал хлестать этих бугаев плеткой, хрипя и ругаясь по-своему. Сыновья Анплея Степановича сначала прикрывали уши руками, ныряли, а потом рассмотрели, что это всего-навсего сухонький старикашка, стащили его с коня и принялись курять. Они топили его с головой и держали там, зажав ногами, пока он, нахлебавшись воды, не затихал. Тогда братья поднимали старика, давали ему глотнуть воздуха и опять куряли. В общем, накупали они его до посинения, кинули поперек седла и турнули коня в обратную сторону.

Вот такие, значит, они были шутники. Но это – к слову. А в тот раз пошутила ихняя мамаша. Съешь, дескать, Пелагея, ложку горчицы – я тебе платье дам.

– А какое платье дашь? – спросила Пелагея вроде бы с интересом.

– Ну, хоть ситцевое, в горошек.

– А праздничное не дашь?

– За праздничное, девка, две ложки.

– Черпай, – согласилась Пелагея.

Хозяйка, смеясь, зачерпнула вторую ложку.

– Теперь, – сказала Пелагея, нехорошо ощерясь, – намажь себе задницу! Как раз на всюю хватит…

На другой день сгинула рыжая кобыла. Дед Дементий двое суток мотался по степи с уздечкой – искал. И не нашел. Пелагея извелась вся, плакала потихоньку. Про себя грешила Пелагея на хозяйку: она, мол, толстомясая, подучила пастухов, киргизню свою отчаянную. Дементию же про свои догадки и про то, как хозяйку за горчицу обрезала, не говорила – боялась.

К концу вторых суток Анплей Степанович вышел после ужина во двор, глянул на уставшего работника и, ковыряя в зубах прутиком, сказал:

– Зря, Дементий, ноги бьешь. Поди, ее давно уж кыргизы на махан пустили. Или волки задрали. – При этом разбойничьи его цыганские глаза лениво смеялись.

«У тебя, туды твою в мышь, целая тыща их, а чтой-то ни одна на махан не попала. И волки не дерут», – подумал Дементий, но смолчал.

– Ты, паря, – опять заговорил хозяин, – имай другую, вот что. Отработаешь – куда тебя девать.

Дед Дементий поймал другую лошадь, опять кобылу и опять рыжую, только в белых чулках – для приметности.

Вторая кобыла пошла на махан через неделю. Расстроенный Дементий заявился к хозяину и сказал:

– Попытать разве еще?

– Попытай, паря, попытай, – разрешил Анплей Степанович.

– Я, Анплей Степанович, – сказал Дементий, – к табуну больше подпускать тогда не буду. Хочешь обижайся, хочешь нет, а только сомнение меня берет. Так что буду в пригоне держать.

– А держи, паря, держи. Места не жалко.

– Дурак-башка, Демка! – сердито сказал пастух-киргиз, выловив из косяка мосластого рыжего жеребца (дед Дементий пристрастный был к этой масти). – Дурак-башка! Тьфу!.. Не ты коня арканишь, тебя Анплей арканит, собака!

– Чего мелешь! – буркнул Дементий. Хотя про себя подумал, что, скорей всего, так оно и есть: свил ему Анплей аркан. Но, с другой стороны, и без коня ему здесь на ноги не подняться.

…Рыжий жеребец ушел из пригона через несколько дней. И не вернулся: ни на двор, ни к табуну.

Тогда Дементий сел и, напрягая голову, стал считать. Получалось, что кругом ему петля. Избы нет – живет с ребятишками у Анплея в дырявом сарае. Земли нет – сибиряки за приписку просят по тридцать рублей с души, а это такие деньги, что у Дементия аж в животе жарко становится, как он про них подумает. Коня нет, да еще за трех отрабатывать надо. Клади, значит, два года. Если не больше.

«Ах, туды твою в мышь! – схватился за бороду Дементий. – Оплел чертов Кыргиз!.. На вольные земли ехал, а попал хуже, чем в тюрьму!.. Разве поджечь его в такую голову, завязать глаза да бежать?.. Подожгу живодера – один теперь конец!»

Но не пришлось Дементию завязывать глаза и бежать от нужды. Как-то однажды заголосила вдруг хозяйка. Она выла и причитала полдня, и так страшно, что Пелагея, которая после горчичной размолвки в хозяйский дом не заглядывала, решила про себя: «Это Анплей помер. Ей-богу. Ишь ведь кричит, как будто ее железом жгут».

Однако живой и целый Анплей Степанович вечером зашел в сарай к Гришкиным. Зашел первый раз за все время.

Он потоптался у порога, зыркнул туда-сюда глазами и сказал, глядя поверх Дементия:

– Айда, паря, в дом. Хозяйка, слышь, пельменей настряпала.

Дементий ушел с Анплеем Степановичем, а Пелагея осталась сидеть с разинутым ртом. То, что Анплей позвал работника на пельмени, само по себе было невиданным делом. Но еще больше Пелагею поразило другое: когда хозяйка успела пельменей настряпать, если она с самого обеда ревела дурнинушкой?..

А вскоре деда Дементия забрили на японскую войну. Сыновья и работники Анплея Степановича раскатали по бревнышку сарай, в котором жили Гришкины, и за три дня поставили на облюбованном дедом Дементием месте сруб. Работали, понятно, день и ночь. Крыши, правда, над домом не было, не было пока окон и печки, но зато рядом, в загородке из жердей, стояли два коня и корова с теленком.

…Дед Дементий провоевал три года. То есть воевал он полгода, два года сидел в японском плену и еще полгода выбирался обратно.

Деревню Землянку Дементий не узнал. Вместо одной безымянной улицы, тянувшейся вдоль речки Бурлы, увидел он громадное село с улицами Полтавской, Курской, Орловской, Воронежской, Псковской и Тульской. Видать, понаехавшие мужики не задаром здесь строились и селились – у Анплея Степановича топтало степь уже полторы тысячи коней.

Бабка Пелагея тоже не сплоховала – приумножила хозяйство. Теперь у него было три коня, четыре коровы, двенадцать штук овец, а кроме того – свиньи, куры и гуси. Старшего сына Гришку Пелагея оженила неполных шестнадцати лет, невесту выбрала ему тихую, безотказную и так впрягла молодых в работу, что от них только пар шел.

Словом, довоенный подарок Анплея Степановича попал в цепкие руки, хотя и в бабьи. В деревне бабку Пелагею за жадность, злость и двужильность прозвали «Яга». Еще говорили про нее: «Пелагея щи из топора варит и сама цыплят высиживает».


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации