Текст книги "Граф Грей"
Автор книги: Николай Семченко
Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
И только он сел в кресло, как один за другим пошли сотрудники, посетители, просители – все словно сговорились в один день обрушить на него свои проблемы, нерешенные вопросы, отчеты и массу каких-то нужных-ненужных бумаг. С особо приближёнными пришлось, конечно, распивать чаи, и секретарша, наверное, замучалась подогревать в самоваре воду, да и запасы конторских печенюшек-конфеточек, очевидно, подходили к концу, потому что, внося очередной поднос с угощением, Люда закатывала глазки и всем своим видом показывала, что её закрома стремительно пустеют, а силы – на исходе. И тогда он передвинул мраморные часы из середины стола в угол. Это был условный знак: Люда наберет номер его внутреннего телефона, а он включит громкую связь и надоедливый посетитель услышит фразу: «Пётрвасилич, вас сам просит ему позвонить…»
Оставшись один, он решил было просмотреть почту, но тут зазвонил телефон.
– Алло! Пётр Василий? – услышал он голос доктора Чжена. Тот, когда волновался, всегда путался в русских словах. – Зачем мне не звонила?
– Что случилось? – спросил он. – Работы у меня много. Не смог позвонить!
– Работа мало не бывает, – парировал Чжен. – Себя заботиться надо… Сейчас можна говорить?
– Можно.
– Глаза мои не верят, – несколько успокаиваясь, продолжал доктор Чжен. – Ваша энергия ци – не ваша.
– Что? – не понял Пётр Васильевич. – Я не совсем понимаю вас, любезный…
– Зачем вы не сказал мне, что ваша энергия ци чужая? Ничего не понимай. Как так? У вас хорошая энергия, молодая, не больная. Но я делал анализы раньше. Вы больная ци имели. Сейчас – здоровый. Как так?…
Пётр Васильевич подумал, что китаец, наверное, выпил с утра, но всему Ха было известно: доктор Чжен, если и пьёт водку, то двап раза в год – на свой день рождения и на китайский праздник весны, который у них считается Новым годом.
– Я тоже ничего не понимаю, – обескуражено признался Пётр Васильевич. – Что всё-таки случилось?
Китаец, волнуясь, рассказал ему, что решил утром проверить какой-то прибор, анализатор чего-то там, кажется, и выяснилось: внутренняя энергия Петра Васильевича не соответствует телесной оболочке, которая, к тому же, каким-то чудесным образом очистилась от тяжёлого недуга. С одной стороны, это хорошо, но с другой – не очень: ци Петра Васильевича находится вне его и, возможно, разрушает чужой организм. По крайней мере, доктор Чжен уловил это СВЧ-антенной, и не спрашивай, дорогой, как это делается: уловил, проанализировал и понял, что происходит нечто очень странное и опасное. Нет гарантии, что вернувшись снова в тело Петра Васильевича, его собственное ци не примется снова создавать опухоль.
– Но я себя неплохо чувствую, – Пётр Васильевич улыбнулся невидимому собеседнику. – Вы зря волнуетесь, доктор. Всё не так плохо.
– Нет, плохо! – закипятился доктор Чжен. – Плохо будет другому человеку. Вам всё равно?
Пётр Васильевич промолчал. Он действительно растерялся, и не знал, как реагировать на всю ту фантастику, которую услышал от знаменитого врачевателя. Не смотря на то, что Чжен намедни постарался популярно рассказать ему о своем методе лечения, он мало что в нём понял. Наверное, точно так же крестьяне из облученных Чернобылем сёл не могут поверить ни в какую радиацию, пока их не охватит страшный недуг. Так и Пётр Васильевич не верил ни в какие СВЧ-излучения, биополя и прочую, по его мнению, мутотень. А ухватился за предложение Чжена по одной-единственной причине: если испробованы уже все методы, то почему бы, чёрт побери, и не ухватиться за соломинку? Авось она окажется спасительной. Вот Николай Владимирович что-то такое тоже ему обещал, заверял, что нашёл некую панацею. Ну и что с того? Посадил в кресло, заставил в нём подремать, потом выпроводил с ласковой улыбкой: «Всё будет хорошо!» Ну, и что же хорошего? А! Стоп-стоп! Николай Владимирович вёл речь о пересадке того, что именуют душой… Что же он такое рассказывал? Вспоминай! Как сел в кресло – помню, и как встал из него – помню: что-то лёгкое появилось в движениях, тяжесть исчезла, и в затылке не было этой тупой боли… Точно, он встал с кресла немножко другим. Но как это получилось – чёрт побери, не помню, ничего не помню, память начисто отшибло, а может, и помнить-то нечего? Потому как ничего и не было: ну, посидел, отдохнул, Николай Владимирович какие-то манипуляции над ним совершил – точно, он что-то с ним делал, подключал его к каким-то приборам… Что же было-то на самом деле?
Я у вашего соседа, Николая Владимировича, прошёл какое-то обследование, – признался Пётр Васильевич. – Но он никаких процедур мне не делал.
Почему вы не сказал мне это сразу? – всполошился доктор Чжен. От волнения он даже перешел на родной язык, а, может быть, всего-навсего выругался по-китайски.
А вы и не спрашивали, – простодушно ответил Петр Васильевич. – Я обычно лишнего не говорю. Спросят – скажу, не спросят – промолчу.
– Это он, это он! – вскричал доктор Чжен и бросил телефонную трубку.
Ошарашенный Пётр Васильевич ещё некоторое время прижимал трубку к уху, слушая частое её пиканье. Почему-то ему казалось, что в ней снова прорежется голос Чжена, и доктор скажет: «Ничего не случилось, я погорячился…»
Но нет, не погорячился.
Пётр Васильевич положил трубку и, не мигая, вперил взгляд в картину на стене напротив. Это был чисто амурский пейзаж: широкая гладь реки, искорки солнца на волне, яхта под белым парусом, жидкое солнце цвета детской неожиданности – так художник постарался изобразить июльское марево. Светило колыхалось в синеве, равнодушно наблюдая за людьми, которые жизнерадостно прогуливались по набережной. Они до того были заняты собой, разговорами, поцелуйчиками, мороженым или напитками в разномастных алюминиевых банках или пластиковых бутылочках, что даже не удосуживались поднять глаза к небу, а на горизонте уже зарождалась сиреневая туча, и вот-вот дунет сильный ветер, и народ всколыхнется: гроза надвигается…
«Но до чего же отвратительная картина, – в который раз подумал Пётр Васильевич. – Если бы меня не попросили поддержать этого Скворцова, ни за что бы не купил его мазню. Он честолюбец. Ничего из себя не представляя, пытается возвыситься над своими собратьями – над теми, кого талант выдвинул в первые ряды. А этот? Ходил по фирмам, конторам, канючил: «Приходите на презентацию, поддержите мой новый проект…» Ну, дураки, поддержали. Ну, купили кое-что у него. Так он же, гадёныш, потом интервью в газете дал: у меня, мол, полотна покупают, моё искусство пользуется спросом, а у имярек такого-то картины пылятся в мастерской…» А этот имярек – талантище, каждый о том знает! Ему не нужно ни в какие магазины и салоны соваться – сами придут и купят. Слабый не прощает сильному его успеха и, более того, ненавидит его талант. А я чем от завистника Скворцова отличаюсь? Я тоже завидую молодости, ловкости, гибкости… И я понимаю Калигулу, который встречая красивых людей, брил им затылки, чтобы обезобразить. Что он, тиран, вытворил с Эзием Прокулом, прозванным Колоссом-эротом! Во время представления в цирке Калигула, заприметив этого красивого человека, приказал согнать его с места, вывести на арену и стравить его с гладиатором, а когда Эзий два раза вышел победителем, то император велел одеть Колосса в грязные, вонючие лохмотья, провести по улицам на потеху черни и, наконец, прирезал, кажется, даже собственноручно. Калигула не мог перенести чужой красоты, здоровья и молодости. А я? Я тоже готов сделать всё, что угодно, лишь бы здоровым быть. Нет, я слабый, куда мне с Калигулой тягаться, я бы не посмел поступить так, как он…»
Пётр Васильевич снова попытался припомнить подробности разговора с Николаем Владимировичем. Припоминалось, однако, смутно. Кажется, тот действительно что-то говорил о перемещениях душ из тела в тело, и даже кандидат у него был для Петра Васильевича – какой-то молодой и амбициозный преподаватель культурологии, которому наскучила серая, однообразная жизнь, без всплесков адреналина в крови. Но что же в результате получается? Тот парень ощутит себя старше, может быть, мудрее, рассудительнее – ради чего? А он, Пётр Васильевич, побыв в его молодом теле и вкусив давно забытых радостей плоти, вынужден будет вернуться к своим проблемам – это ужасно! И болезнь… Ах, эта дрянь не оставит его, изъест изнутри, сожрёт и сожжет…
Ему вдруг захотелось, чтобы тот, другой, неизвестный ему человек, с которым, быть может, он действительно обменялся чем-то очень важным, – исчез, сгинул, растворился, пропал и не возвращался никогда в его жизнь. Пусть всё останется так, как есть. А если это будет чужая жизнь? Здоровая, счастливая, но – чужая?
«А я какой живу? – сам себе ответил Пётр Васильевич. – Разве мальчишкой мечтал я стать пузатым чиновником, достоинство которого: не высовываться – это во-первых, а во-вторых, как собака, чуять настроение хозяина и подлаживаться под него? Уж лучше б я актёришкой стал! Чужая, не чужая жизнь – разницы нет, лишь бы свыкнуться с ней, а, может, и свыкаться не придётся…»
На какой-то миг им овладело странное ощущение: будто бы в сознании что-то повернулось, мелькнула серая, быстрая тень, – колесо, что ли: о, неужели то самое колесо Фортуны, – и коснулось его, и, придавив осторожно и ласково, оставило отпечаток, а само покатилось дальше, накладывая тот же самый штамп (или клеймо?) на других мужчин и женщин, и они, почти ничего не ощутив, становились поразительно одинаковыми – нет, не телами, а поступками, движениями душ, устремлениями, любовью: им казалось, что они говорят любимым то, что никто на свете никому не говорил, и считают, что их фантазии в постели – выше всяких «Камасутр» и «Ветвей персика», потому что такого ни у кого не было, и сама их близость вызывает извержения вулканов, падение звёзд и заставляет двигаться материки, но они не догадываются, что некто пронзительно глядит на них сквозь запотевшее стекло их комнаты и, лукаво усмехаясь, наперёд знает каждое их последующее движение и слово: ничего нет нового под луной, всё – вариации, набор сюжетов, скомканные черновики, и когда тебе на какой-то миг приоткроется эта истина, ты почувствуешь, как внутри всё похолодеет, и то, что называют душой, задрожит, и её вибрации кольнут сердце.
Петр Васильевич подошел к окну, отдёрнул штору и, поглядев вниз, увидел невысокую девушку с букетиком васильков. На ней были надеты короткая джинсовая курточка и брючки, расшитые мелкими яркими цветочками, карманы украшали медные и серебряные колокольчики. Они мелодично позвякивали, звонили, хихикали, глухо постукивали, заливисто смеялись при каждом шаге этой девушки-хиппи.
Хиппи проводила долгим взглядом проползший рядом трамвай и пошла дальше, спотыкаясь, потому что чаще глядела на небо, чем на дорогу, и при этом ещё что-то громко напевала.
Он прислушался:
– В задумчивом трамвае я еду не спеша. Беспечно улыбаюсь: погода хороша. Прохладный веет ветер, и солнца не видать. Как здорово на свете! Ну, просто благодать! И еду я в трамвае. Куда? – Куда-нибудь! Сегодня выходная – могу и отдохнуть…
На трамвайной остановке, томясь ожиданием, курила компания парней, двое солдат считали мелочь, решая, что купить – мороженое или сигареты, рыхлая матрона в смешном коротком сарафанчике кокетливо придерживала подол, не давая ветерку задрать его выше колен, – и все, как по команде, развернулись вслед хиппи. А она тряхнула рыжими локонами, и колокольчики еще пронзительнее заверещали, а девушка вдруг встала к столбу, на котором висел фонарь, и прижалась к нему спиной, и раскинула руки:
– Стой! Осторожно! Не прислоняться! Под напряжением! Огнеопасно! Оползень! Сель! Даже землетрясение! Боже, что делать мне с этой энергией?! Пальцы – что молнии. Взгляд – удар током. Сердце грозит ядерной катастрофой. Смерчи души превращают мир в крошево. Боже, ну что же мне сделать хорошего? Кровь закипает вулканною лавою. Напоминаю себе Фудзияму я. Боже, Всевышний, молю, подскажи ты мне, как конвертировать эту энергию!
Компания парней обомлела и не сводила с неё глаз, а толстушка, забыв о неукротимом подоле сарафана, захлопала и засмеялась. Один из солдат присвистнул, а другой чуть не уронил с ладони старательно сосчитанную мелочь.
Хиппи оторвалась от столба и, небрежно щелкнув маленькой красной зажигалкой, закурила длинную тонкую сигаретку и, помахивая сумочкой, тронулась дальше. Солдат ещё раз присвистнул, и хиппи обернулась, улыбнулась, послала ему воздушный поцелуй и вдруг исчезла.
Петр Владимирович даже опешил: вот она только что тут была, вон и сигаретка её дымится на асфальте, и внезапно исчезла, как видение, как наваждение, как мираж: была – и нету. Он зажмурил глаза и снова их открыл. Но девушки-хиппи всё равно нигде не было.
13.
Граф Грей считал, что он уже давно человек без желаний. Может быть, не совсем, чтобы уж напрочь без них, но его желания с возрастом становились определённее, он ясно и точно знал, чего хочет от жизни, и эта конкретность делала его существование осмысленнее, но вместе с тем и как-то скучней. По крайней мере, он уже не считал, что жизнь длится в течение поцелуя, а всё остальное – так, подвешенное состояние: болтаешься эдаким воздушным шариком, и что толку-то? Вот если бы этот шарик взяла ласковая, мягкая рука, и бархатистые подушечки пальцев, пахнущие чем-то нежно-пряным, как резеда после дождя, осторожно прошлись бы по его поверхности, чуть сжимая её, и восторженные губки прикоснулись к рисунку на боку – там изображена яркая красная роза, зеленые листья, полураспустившийся бутон – и что-то шепнули бы глупое, такое глупое и безрассудное, чтобы шарику захотелось лопнуть от восторга и внезапного приступа счастья, и пусть это означает конец, зато какой: взрыв, громкий звук – пшшш! … все оглядываются, ищут глазами источник грома и ждут молний, а тут фейерверк разноцветных резиновых кусочков – это его кожа, лоскутки его грубой кожи, скрывающей тонкую душу и горячее сердце…
Неужели жизнь и вправду длится в течение поцелуя, а всё остальное, как сказал какой-то поэт, – это мемуары? Есть жизнь. И есть время, отданное на доживание.
– Не знаю, не уверен, – пробормотал он.
– Что? – переспросила она.
Он понял, что нечаянно сказал вслух то, что подумал. И деланно засмеялся, и покрыл её рот градом мелких поцелуев – примерно с той частотой, с какой падают капли внезапного «слепого дождя». Лишь бы она молчала и ничего не говорила. Это отвлекало его от созерцания и новых ощущений. Но Кисуля всё-таки сумела высвободиться и, задохнувшаяся, с пылающими щеками, взлохмаченная, восторженно шепнула:
– У тебя такие красивые губы, и они такие… господи, они у тебя такие красивые и яркие…
– Это остался отпечаток твоих губ на моих, – неловко пошутил он.
– Нет! Твоим губам место в романе, – она закрыла глаза, старательно наморщила лоб, что-то припоминая, и, вспомнив, рассмеялась и обхватила его шею рукой. – Ты только не смейся, пожалуйста! У тебя губы, как у одного парня из «Шума и ярости»…
– О! Ты читала Фолкнера? – изумился он. – У меня еще никогда не было знакомой девушки, которая смогла бы прочесть Фолкнера…
– Глупый, ой, какой славный глупыш! – она крепче прижалась к нему. – У этого парня были такие красивые губы, что его собственная мать говорила, что им место на девичьем лице, такие, мол, у него восхитительные и соблазнительные губы. А он ей знаешь, что ответил?
– Что? – спросил граф Грей, хотя прекрасно помнил этот эпизод.
– А, вот и не знаешь, вот и не знаешь! – восторженно закричала она. – Ну, хоть чего-то ты не знаешь… А ответил он ей в том смысле, что его губы и так частенько бывают на девичьих лицах!
– Напрокат, стало быть, выдавал?
Господи, и как я тебя еще терплю? – она дурашливо хлопнула его по груди. – Ты бываешь такой пошлый, – и неожиданно закончила: Но такой милый!
– Ещё потерпишь? – спросил он и лег на спину. – Ну, напомни мне, как девушки объезжают жеребцов…
Она засмеялась, и легонько шлёпнула его по животу, и вскочила ему на грудь, и он, не удержавшись, обхватил её за талию и приблизил её тело так, чтобы можно было коснуться языком её пупка, и она почему-то весело взвизгнула, как нимфа, изловленная шаловливым фавном, и накрыла его лицо собой, но он, задохнувшись, запросил пощады, и она перестала щекотать распущенными волосами его лицо, и отпрянула, и возвысились над ним две церковные маковки. Или не маковки? Нет, маковки… Но почему на них выступили еще две коричневые маковки?…или это две конфеты фирмы «Херши», напоминающие купола… да-да-да! Всё наоборот, дурачок: два купола, а на них маковки темно-шоколадного цвета – соски… боже, как некрасиво звучит это слово…
Граф Грей перевёл глаза на ложбинку между двух куполов, и ему захотелось поймать губами сверкающую, алмазную капельку пота, которая медленно скользила по её коже, а за ней – ещё одна, и ещё… Он оторвал голову от подушки, и уже почти приблизился к этой впадинке, и даже успел ощутить аромат этих восхитительно сверкающих бисеринок, как вдруг почувствовал, что его плоть обдало жаром, и вокруг неё плотно, но очень нежно сомкнулись створки раковины, и он с восторгом и изумлением ощутил себя врастающим в нечто иное, чем он сам, и в то же время это иное было его телом.
Он подумал о том, что ничего нет нового под луной и всё, в сущности, повторяется. Это уже было, и было, кажется, вот так: «Я могу сравнить себя с Везувием, который считался уже потухшим и который вдруг начал своё извержение. Я думал, что уже никогда не смогу испытать страсть и любовь, мне казалось, что сердце моё истлело. Но сейчас я охвачен чувством любви не как мужчина в сорок лет, а как двадцатилетний юноша. Я почти потерял аппетит и сон, кровь лихорадочно бурлит во мне. Любовь вознесла меня на небеса…»
– Аааааааааааааааааа!
Раскаленный клинок молнии вонзился в небеса, и они, ослепительно побелев, разверзлись, и в то же мгновенье на них выросло дерево, огненными своими корнями врастающее в землю. Его ветви росли, множились частыми и мелкими отростками, которые устремлялись в губительные выси.
– Ааааааааааааааааааа!
И кто-то смелый, не боясь обжечься, раздвинул эти пылающие ветви, и склонился над графом Греем. Он открыл глаза: волнистые, ниспадающие на ослепительно белые плечи, волосы, и глаза, цвета зеленой смородины, в которых дышала страсть, а губы – плод зрелого граната. Сама Лола Монтес, графиня фон Ландсфельд, склонилась над ним, чтобы положить холодную ладонь на его разгорячённый лоб:
– Вы кричите, как король Людвиг, – усмехнулась она. – И вы так хорошо помните, что он обо мне писал своему наперснику…
– Лолита?
Так меня называл только он, – она убрала ладонь с его лба. – Это потом, много-много лет спустя, писатель Набоков назвал моим именем одну развратную девчонку. Но первой Лолитой была я.
– Но не единственной, из-за кого короли отрекались от престолов, – прищурился граф Грей. – И ради чего? Ради того, чтобы жить в изгнании и перебирать письма из ящичка вишневого дерева…
– Ах, мужчины бывают так сентиментальны, – графиня вздохнула и устремила свои прекрасные глаза в одну ей ведомую даль. – Всё, что осталось Людвигу, – это 225 его писем ко мне и 176 моих послания. Но он единственный мужчина, который любил меня больше жизни, и вам, граф, этого никогда не понять. Когда разъярённая толпа, считавшая меня причиной всех бед баварского королевства, осадила мой дворец, и я вышла на балкон, он стоял рядом. Камни, брошенные в меня, ранили Людвига, и он был счастлив, что страдал, защищая меня. Но всё проходит, и я сама покинула его в изгнании…
– Конечно, зачем вам, двадцатишестилетней красавице, был нужен этот шестидесятилетний мужчина, пусть даже и монарх, но – старик, – язвительно улыбнулся граф Грей. – Вам больше подходил семнадцатилетний пылкий граф Георг Траффорд Хилд, один из самых богатых людей Англии, и вы вышли за него…
– Но счастья не было, – она легко провела мизинцем по его губам. – Вы же прекрасно это знаете, старая язва! Я уехала от него, и ни о чём никогда не жалела…
– Даже тогда, когда за плату на каком-то вонючем рынке вам, графиня, пришлось рассказывать любителям пикантных историй о своих любовных приключениях с самыми известными мужчинами своего времени?
– Ни о чём не жалею, – повторила она, лаская его губы пальцами. – Помолчите, граф, ничего, пожалуйста, не говорите: вы не понимаете сердца истинной женщины…
– Почему? – шепнул он, и почувствовал, что в горле пересохло.
– Потому что вы, граф, всегда любили только себя, а больше всего – свои ощущения. Но ощущения – это не любовь, граф!
Она, дурачась, хлопнула его пониже живота, и, не отрывая взгляда от его глаз, обхватила ладонью то, что ещё несколько минут назад извергало раскалённую лаву, и осторожные, но крепкие, нарастающие движения пальцев графини, охватившие его кольцом, заставили его закрыть ресницы: он не хотел видеть торжествующей улыбки Лолиты.
– Да, так, делай так, да, – он подбадривал её довольно бессвязными междометиями, которые грозили перейти в подобие мычания быка, намеревающегося покрыть корову.
– Смешны твои желания, граф, – ответила она. – Для меня, умеющей за душу брать, это так низко – держаться за…, – она не закончила фразу и рассмеялась неожиданно звонко. – Кстати, были экземпляры и повнушительнее!
– Вы бесстыдная, – слабо шепнул граф.
– Какая есть, такая и нравлюсь, – Лолита склонилась над ним, провела кончиком языка по груди, обхватила губами один его сосок, потом другой, и что-то такое сделала ртом, отчего его будто током ударило, и он, подскочив, упёрся животом в её лицо, и от этого ему почему-то стало смешно: подумаешь, стервочка нашлась, шлюха экстракласс, маха великосветская, гетера из пыльного городка – всё делаешь, как распутная девка, ничем не лучше, даром, что сводила сума королей, да и что они, эти захудалые венценосцы с периферии Европы, видели? Хорошо обученных шлюх принимали за дам из высшего общества. Придурки! Во-во, давай-давай, давно пора язычком поработать, милая…
– У вас не хватает воображения, граф, – прервав своё пикантное занятие, сказала Лолита. – Но, кажется, сейчас оно у вас появится…
Он почувствовал, что её язык увеличился, обхватил его плоть, обвился вокруг как змея, и это было так необыкновенно и приятно, что он не придал значения тому, что кольца сужаются, всё плотнее и плотнее, и он проваливается весь – целиком! – в губительно-прекрасную воронку, и всё кружится, и плывёт перед глазами, он уже не здесь, на этом продавленном диване, а где-то между небом и землёй —, нигде, в нирване, а может, и не в ней, потому что никаких сравнений на ум не приходило, да и не с чем было сравнить.
Лола Монтес перестала существовать. Она словно стала растением росянкой, поймавшей в свой сладострастный зев муху – он, и вдруг муха? ха-ха-ха! – и высасывает из него все соки, захлёбываясь, как будто бы долго мучалась жаждой и, наконец, добралась до бутылочки с кока-колой, и, обхватив её ртом, жадно пьёт, и не обращает внимания на пенящуюся жидкость, которая проливается на землю. Но что-то кольнуло его – и раз, и другой, и он почувствовал, что Лола вытягивает из него какую-то нить – не нить, но что-то на неё похожее – жилу, что ли – откуда там жиле взяться? – и выкручивает её, и рывками выдёргивает, как осенью огородники выкорчевывают корни подсолнуха: они глубоко врастают в почву и вырвать комель земли с ними – это тяжелая работа.
– Ааааааааааааааааааааааааа!
Лола оказалась неожиданно крепкой: они прижала его руки к дивану, налегая всем телом, и обхватила ногами его ноги так, что он не мог пошевелиться, и, отфыркиваясь, выплевывая слюну, смешанную с алой кровью, высасывала из него то, что хоронилось глубоко-глубоко, рядом с сердцем – и он покрылся липким потом, холодок охватил грудь, и ему показалось, что рассудок покидает его: граф ничего не чувствовал, кроме боли, заполнившей его целиком.
Женщина осторожно поглаживала его, не прекращая своего занятия, и, наконец, он с облегчением вздохнул: нечто, что так долго и упорно высасывала из него графиня, ослабло и, уже не упираясь, вышло наружу. Это была серая масса, похожая на медузу. Странно: ему казалось, что Лола вытягивала из него жилу.
Графиня брезгливо стряхнула комок серой слизи себе на ладонь, и её глаза вдруг расширились:
– Что это? —изумлённо прошептала она. – Это мне не нужно… У вас, граф, нет того, что я обычно беру от мужчин. Да и мужчина ли вы?
Она пристально взглянула в глаза графу, и он, не выдержав странного желтого огня, полыхавшего в её зрачках, отвернулся.
Будоражащие, ласковые движения, однако, стали механическими, и, хотя по-прежнему вызывали в нём желание, уже не волновали его, и он не чувствовал необычной теплоты, похожей на слабое покалывание тока – будто в нём напряглась струна скрипки, и некий виртуоз умело водит по ней смычком. И вдруг эта струна ослабла…
– Что случилось?
Он открыл глаза и от неожиданности чуть не вскрикнул. Вместо Лолы Монтес над ним склонилась Кисуля.
– Ты ничего не хочешь?
Граф Грей обвёл взглядом комнату, но Лолиты нигде не было.
– Давай, – ответил он. – Сама, сама…
– Ты весь во мне, – прокомментировала Кисуля, делая резкое и довольно ощутимое движение: он слабо поморщился. – Твой член горячий и такой твёрдый, как железный кол. Вбей его в меня, вклинивайся, вламывайся!
Он снова поморщился и попытался улыбнуться:
– Я же просил: сама, милая, сама…
Кисуля вела себя так, как некоторые продвинутые дамочки из интим-чатов. Она очень старалась сделать всё, что подсказывала ей фантазия.
– Сама-сама, – передразнила она и остановилась. – Что ты, как сержант в казарме, раскомандовался? Я тебе что, взвод новобранцев? Ты ещё скомандуй: «Ложись!», «Смирно!», «Отжаться!», «Кругом!».
– Ложись, – спокойно ответил он. – Полежи рядом. Спасибо, ты очень старательная девочка…
– Нет уж! – упрямо ответила Кисуля. – Я хочу кончить. Конец – сексу венец.
Он хотел подбодрить её: такая, мол, раскрепощённая, перестала стесняться, не ханжа, но его покоробила последняя фраза партнёрши. Всё-таки она была вульгарная.
– Я тебе помогу, – согласился он. И выбрался из-под неё, и перевернул Кисулю на спину, и вошёл в неё, и положил её ладони себе на ягодицы – по опыту он знал, что даже самая застенчивая и сдержанная партнёрша будет инстинктивно направлять его движения – так, как ей нравится и хочется.
Он смотрел на её лицо и равнодушно думал о том, что выполняет сейчас роль фаллоимитатора, не более того – самотык, и только! Но Кисуля, слава Богу, не умела читать чужих мыслей и самозабвенно направляла его движения. Её лицо белело, серело, розовело – оттенки менялись как в калейдоскопе, и вдруг он увидел, что оно истончается, тает, исчезает и проступают другие черты – грубые, жёсткие, и короткая щетина на подбородке, и вот уже усы под носом вырисовываются.
– Ааааааааааааааааааааа!
Он узнал самого себя. Под ним было его собственное тело. Или он всё-таки как-то раздвоился: часть его сверху, часть – снизу, и любовью занимается сам с собой? По его лицу расползалось что-то студенистое, липкое, холодное. Граф провёл ладонью по щеке и вляпался в какую-то слизь.
– Что это? Тьфу!
Серая желеобразная масса стекала с его пальцев, и от неё несло каким-то кислым, затхлым духом. Он брезгливо поморщился и вытер руку о простыню, которая мгновенно пропиталась этим вонючим сгустком. На ткани образовалась серая корочка, и внутри неё вдруг засверкала жёлтая точка: вначале слабо, потом всё сильнее и сильнее – как маленькая звёздочка.
Он осторожно потрогал эту светящуюся пылинку, и она, на удивление, не обожгла его. Хотя ему казалось: горит как огонь, и он даже ощущал тепло, исходящее от искорки.
И только граф наклонился к ней ближе, чтобы внимательно рассмотреть, как вдруг услышал: осторожно скрипнув, приоткрылась дверь, и кто-то заглянул в комнату. Он оглянулся. На пороге стояла Маркиза.
– Шла в комнату, попала в другую, – сказала она и игриво прикрылась веером. – Кажется, я не вовремя?
– Да нет, отчего же, – смутился он. – Всё в порядке!
Действительно, всё было в порядке: он уже представлял единое целое, никакого раздвоения, и Кисули рядом нет, тем более Лолиты, и одно лишь смущало его – он был абсолютно нагой.
– Вы принимаете воздушные ванны? – игриво продолжала Маркиза. – Или, может, вы фантазируете?
– Отфантазировал уже, – грубо оборвал Маркизу граф.
– Угу, – скривилась Маркиза. – То-то, гляжу, всё забрызгано, и даже вот тут, – она брезгливо показала пальчиком на дверь. – Надо же! Какой силы, однако, была фантазия, граф.
– Не ваше дело…
Маркиза состроила уморительную гримаску, сделала ручкой «чао!», но, закрывая за собой дверь, всё-таки не удержалась от ехидной реплики:
– Не ищите любовь в себе, граф. Самоудовлетворение не есть любовь. Ищите подлинность, граф…
Он решил, что Маркиза наконец-то ушла. Но не тут-то было. Дверь снова приоткрылась, и Маркиза, подмигнув ему, показала глазами на ту самую пылинку, которую он рассматривал.
– А это, граф, всё, что осталось от вашей души? – она блеснула белыми крепкими зубками. – Смотрите, не потеряйте последнее, милый!
14.
Ветерок покачивал зелёные ветви маньчжурской лещины, усыпанные колючими трубчатыми обертками, в каждой – по четыре плода. Александр знал, что в начале сентября в этих плюсках, усеянных мелкими острыми щетинками, будут скрываться слегка продолговатые орехи, заключённые в тонкую скорлупку – она была не такая грубая, как у обычной лещины, и легко раскусывалась. Каждую осень он обязательно выбирался в пригородный лес, и не столько для того, чтобы набрать лещины, а для того, чтобы вспомнить, как они, деревенские пацаны, всей гурьбой срывались после уроков за околицу. И орехи собирали, и боярку для своих бабок – из неё готовили какие-то отвары «для сердца», и обязательно жгли костёр, возле которого рассказывались всякие страшилки и «случаи». А самое главное, с ними всегда увязывались девчонки, и среди них была Надька Авхачёва, на которую Александр не мог смотреть равнодушно: всегда хотелось зацепить её, сказать какую-нибудь ерунду, чтобы она вся вспыхнула и бросила в ответ «дурак!», и за косичку он её, конечно, не раз дёргал. Господи, как всё было наивно и просто! И это была первая его влюблённость. А теперь та Надька – дебелая баба, и муж у неё то ли второй, то ли третий, но опять пьяница, и работает она не врачом, как мечтала, а буфетчицей в больнице. Но всё это – сейчас, а он хотел вернуться туда, где ещё были искренние слова, поступки он сам, кажется, был настоящим, а не тем, кого в нём теперь хотели видеть его коллеги, друзья, любимые и нелюбимые женщины, встречные-поперечные…
Ветви орешника шевельнулись, и с них, испуганно цвикнув, взлетела какая-то серенькая птичка. Александр проводил её взглядом, а когда вновь поглядел на заросли лещины, то обнаружил в них Хиппи. Она заинтересованно оглядывала ветви с колючими орехами, и один даже сорвала, и попыталась раскусить его, но он оказался кислым – Хиппи сморщилась.