Текст книги "Из записок следователя"
Автор книги: Николай Соколовский
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Кого проклинал помешанный – не известно, только между проклятиями слышались иногда имена какого-нибудь из умерших детей, да можно было понять из несвязных фраз, что старику припоминался пожар, пустивший его нищим по белому свету.
Синицын-сын, как только узнал о помешательстве отца, тотчас же не задумываясь перевез его к себе; ему предлагали поместить старика в сумасшедший дом, но он не согласился. Этот поступок в Синицине тем больше замечателен, что он был, как увидим ниже, страшный скряга.
Я говорю, никто из окружающих не слыхал от Синицына жалоб – его видели только работающим и молчащим, да и сам он, как казалось, привык к незавидной доле, но сквозь эту привычку капля по капле в душу Синицына просачивалось отчаяние. Месяцев шесть, семь и больше бывало работал молчаливо Синицын, да и ходил каждый день к заутреням и вечерням, потом вдруг прорывался и запивал иногда по неделе и больше, изо дня в день. Машина значит испортилась. Пил Синицын все больше один, и случалось, пил так, что его выталкивали из кабака в одной рубашке. И странное дело – всегда тихий, послушный, Синицын делался страшным буяном, когда приставали к нему пьяному. Раз он чуть-чуть не задушил одного из своих сослуживцев, когда тот вздумал сыграть с ним одну из тех плоских шуток, на которые был так вынослив Синицын трезвый. Шутник вымазал лицо Синицына сажей, в заведении поднялся единодушный хохот. Синицын догадался, в чем дело, и пьяное лицо его приняло почти кровожадное выражение.
– А ты думаешь, что я прежний? – сказал задыхающимся голосом Синицын и бросился душить шутника; тот весь посинел и стал уже хрипеть под костлявыми пальцами. Присутствующие, к счастью, поняли, что подобное дело может кончиться далеко не шуткой, и бросились разнимать противников. Целый час после того Синицына била лихорадка, но скандал имел последствием то, что товарищи перестали во время запоя лезть к нему с шутками.
Женщин Синицын боялся сильнее, чем мужчин; он был убежден, что дьявол именно через женщину больше всего действует на погибель рода человеческого; чем красивее была женщина, тем в мнении Синицына она была опаснее. К боязни женщин в Синицыне присоединялась еще ненависть, и такой взгляд, как и все взгляды, сложился в нем под силою обстоятельств: мать не любила Синицына и била его, сестры не любили и били его; хозяйки, у которых жил Синицын, были отъявленные мегеры. С молодыми посторонними женщинами Синицын никогда не входил в близкие отношения; они тоже не обращали внимания на невзрачного, тихого Синицына. Раз товарищам Синицына удалось уговорить его свести знакомство с одним из тех приютов, где жмется голодный, оборванный разврат, но знакомство было так неудачно, что Синицын после него захворал отвратительной болезнью и три месяца пролежал в городской больнице. Это окончательно убедило Синицына, что женщина черт, переряженный в платье, и он стал отплевываться и отмаливаться при встрече с каждой из них. Исключение из общего правила Синицын только и делал, что для хозяйки дома, где жил; исключение же было сделано потому, что старушонка не только не уступала Синицыну в богомолье, но даже превосходила его, и притом богомолье совершала она самым благолепным образом, со строгим соблюдением всех предписанных правил.
Когда Синицын перевез к себе помешанного старика-отца, то стал зашибать сначала чаще, чем в обыкновенную пору: вид вечно молчащего, бессмысленно смотрящего куда-то старика, новая обуза на плечах прибавила еще больше сумрачного колорита к общей картине житья приказного.
Откуда проистекала заботливость Синицына о старике? Думаю, что не из любви; странно требовать от человека любви там, где память только и удерживает, что картины тяжелого, рабского содержания. Синицын заботился об отце, уделял последние гроши на его содержание, потому что думал, что поступая иначе, он делал бы страшный грех, за которым, если не в настоящей, то в загробной жизни должно следовать тяжелое возмездие. Синицын боялся адских мук и вполне веровал в них.
Но человек не может существовать без сердечной привязанности, какова бы и на что бы ни была обращена, эта привязанность. У Синицына с каждым годом все сильнее и сильнее росла страсть к деньгам: он любил их, как другой любит женщину. Бедняк, выросший на ломте черствого хлеба, никогда не испытавший ни одного из тех чувств, которые почти каждому хоть раз удается испытать смолоду, Синицын отдался любви к деньгам со всей силой, на которую способны отверженные. Величайший праздник для Синицына был тот день, когда удавалось ему прибавить лишний целковый к своему капиталу: тогда на вечно нахмуренном, отупевшем лице его было написано счастье.
После запоев Синицын мучился не дурной стороной запоя, не тем, что это может повредить ему по службе, но тратой своего сокровища; после запоя он делался еще скупее: ему случалось просиживать долгие зимние вечера без свечи, чтобы только сохранить лишнюю копейку; он старался есть вдвое меньше, чтобы сократить расход на хлеб. Так как из получаемого жалованья при всей скупости трудно было сберечь лишнюю копейку, то Синицын прибег к мелкому ростовщичеству: гривенниками, двугривенными, целковыми отдавал он деньги своим сослуживцам, получая за одолжение по сто и больше процентов. При получении денег Синицын забывал свою скромность и уже настойчиво требовал взятого: в случае неудачи он рисковал даже на жалобы; чтобы сделаться непримиримым врагом Синицына, стоило только не отдать ему долг, какой-нибудь гривенник; по своей одичалости, боязни, Синицын, конечно, ничем не проявлял своей вражды, но если бы взявший умирал от жажда и просил принести ему пить, то Синицын и тут бы не простил обиды и до тех пор не помог бы, покуда тот не выплатил бы ему должное с подобающими процентами. Сам Синицын во имя своей страсти готов был вынести и выносил все; как любовник, считающий каждую минуту, оставшуюся до свидания, так и Синицын в тот день, когда удавалось ему сделать приращение к капиталу, ждал окончания присутствия и, забыв усталость, голод, бежал домой, вытаскивал свою скудную казну, дрожащими руками пересчитывал ее, прикладывал приращение и потом снова начинал считать и пересчитывать. В деньгах для Синицына было все: семья, любимая женщина, карьера. Во время моего рассказа Синицыну удалось скопить рублей сто серебром, так что он мог производить крупные операции, отдавая взаймы рублей по двадцать; но как истинный, страстный любовник, он сделался мучеником своего сокровища. День проходил все как-то незаметнее, сокровище было с Синицыным, оно висело у него на шее на толстом шнурке, но ночью воображение представляло Синицыну всевозможные ужасы; малейший шум заставлял его вскакивать с постели, осматривать все уголки, все запоры, замки, везде он видел воров, готовых похитить у него его сокровище. Из дому Синицын по вечерам выходил только вследствие крайней необходимости; обыкновенно трус, мне кажется, Синицын умер бы героем, если бы ему привелось защищать свои деньги. При начале запоя Синицын снимал с себя свое сокровище и прятал его в потайной ящик, сделанный им самим в кровати. Скупость, в соединении с прошедшим, привела Синицына к страшной катастрофе. Синицын, уже не знаю на основании каких данных, считал себя страшным грешником.
Во время совершившейся катастрофы Синицыну было уже лет около сорока. Высокого роста, рябоватый, с жидкими темно-русыми волосами, с крупными чертами, с обыкновенным, геморроидально-зеленым цветом лица, всегда нахмуренный, молчаливый, Синицын никак не мог остановить на себя внимание.
Я старался как можно точнее узнать ближайшие причины запоя Синицына и последовавшего за ним самоубийства. Вот что удалось мне разведать.
Синицын в последнее время не пил больше года; недели за полторы до катастрофы он возвратился домой особенно не в духе. Пообедав на скорую руку и снявши с шеи кошелек с драгоценностью, Синицын пересчитал количество капитала, вынул из него две трехрублевые бумажки, тщательно завернул опять сокровище и спрятал его в потайной ящик. После того Синицын ушел из дому и пропадал около недели: запил, значит. С какой стати запил Синицын?
В последнее время над Синицыным стали обрушаться беда за бедой: нового столоначальника Синицыну дали тоже из семинаристов, тянувших лямку до важного поста лет двадцать пять. Светозаров была ему фамилия. Прошедши огонь и воду и медные трубы, Светозаров, получив воеводство, счел своей священнейшей обязанностью выместить на подчиненных свое собственное унижение: «А, – думал он, – мной помыкали, отдыху мне не давали, всякий чуть ли ногой в рыло не совал, так постойте же, благо теперь случай есть, я сам докажу вам дружбу». И уж подлинно что доказывал: заберется, бывало, в палату ни свет, ни заря, и беда тому из подчиненных, что осмелится прийти позже: «начальство, говорит, ни в грош не ставишь, фанаберии набрался, надо, говорит, ее выбить», и идет жаловаться секретарю, а тот, не разобрав дела, и отрежет у кого рубль, у кого полтинник из жалованья, так что к концу месяца и выходит, что не только приходится получить, а еще в долгу состоишь и на следующий: питайся чем хочешь, хоть об манне небесной молитвы воссылай, или отдаст переписывать доклад листов в тридцать, ну как-нибудь и испортишь, закапаешь лист, али со спеху ошибешься, так от крику одного не уйдешь: «ты, говорит, казенный интерес соблюдать не хочешь, вор тот же». А уж ругался-то, ругался-то как, хуже всякого извозчика, и откуда он выучился таким ругательствам! Со стороны послушаешь, так подумаешь, что он книгу перед собой держит, да по ней вычитывает, да и добро бы за дело, а то как в голову взбредет, и пойдет пушить; запятую не поставишь, такой содом в камере подымет, что начальство сторожа пришлет: «чтобы потише был», так и тут не уймется, сам пойдет в присутствие: «я, говорит, подчиненных уму-разуму учу, чтоб в субординации были, начальство уважали», ну и начальство ничего, милостиво изволит только улыбаться, а Светозарову это и на руку, придет еще хуже, зверь зверем, удержки просто нет, целым делом бывало в лицо так и пустит, и утереться не смей: «вишь, говорит, неженка какой, а ты служить так служи, бабьи привычки откинуть изволь». Я говорю, уж Синицын на что был забит и терпелив, на что много вынес безмолвно оскорблений, и тот подчас возмущался и выходил из себя. Незадолго до того времени, как запить, Синицын простудился немного: ломит всего, к утру, впрочем, благодаря домашним средствам, болезнь прошла; только встал он вместо семи часов в восемь. Кое-как одевшись, Синицын побежал в присутствие, но поспешность его была напрасна. Светозаров уже восседал на своем кресле, да такой сердитый, что просто страх.
– И ты, собака, в фанаберию пустился! Чем бы на старости лет примером служить, а ты тоже начальство заставляешь себя ждать. Погоди же, я тебя проучу! – так встретил Светозаров Синицына.
Синицын напрасно отговаривался болезнью, напрасно уверял, что в целый год он ни разу еще не опаздывал, что это в первый и последний раз, Светозаров оставался неумолим. Пришло высшее начальство, Светозаров пожаловался ему на Синицына, сказал, что за последнее время он стал замечать особенную леность и нерадение к службе за Синицыным и даже проявление некоторой грубости и неуважения к начальству, вследствие чего через полчаса Синицыну объявлено было, что у него убавляется из месячного жалованья три рубля серебром.
Но этого мало. Назад тому месяца три Синицын дал взаймы одному из сослуживцев десять целковых, расписку взял; проценты сослуживец платил аккуратно, каждый месяц, и человек был хороший, только несчастье с ним случилось – умер он. Синицын, узнав о смерти кредитора, справился у казначея, жалованье не осталось ли не забранным? Но бедняк не только за все прошедшее взял свою ничтожную плату, а еще впредь прихватил: лечился дома, хоть на ромашку, да на баб-знахарок все деньги нужны. Синицын увидал, что с этой стороны ничего не возыметь, решился попытаться с другой стороны: насчет оставшегося хлама. Обдумывая впредь, каким образом прямо из присутствия отправиться к одному знакомому квартальному, чтобы посоветоваться с ним насчет взыскания, Синицын стал пить чай. Во время чая в комнату вошла женщина, одетая очень бедно, вся в черном, но такая молоденькая, бледная да хорошенькая, что у Синицына в глазах зарябило, мороз по коже пробежал. Синицын в первый раз видел в своей квартире такое явление.
– Вы Иван Федорович? – спросила пришедшая тихо.
Синицын переконфузился больше, чем пришедшая: он хоть и ненавидел женщин, считал их орудием дьявольских искушений, но на милом лице гостьи было написано столько печали, столько глубокой скорби, что трудно было усомниться, чтобы враг рода человеческого и ее избрал в число помощниц своих злокозней.
– Я, – отвечал Синицын, неловко вставая со стула. – Что вам угодно?
– Вам папаша должен, Иван Федорович?
Синицын понял, что перед ним стоит дочь Доменского, и его еще сильней покоробило.
– А вы, видно, изволите быть дочкой Николая Михайлыча? Жаль-с вашего папашу, такой славный был человек.
– Иван Федорович! Вам должен был папаша, он на смертном одре поминал все долги, больной был – меня все к вам посылал, я только оставить его боялась: ведь я одна за ним ходила, а уж он как мучился. Как мучился-то он… – рыданья не дали возможности договорить бедной девушке. – Ты, говорит, сходи к Ивану Федоровичу, испроси прощения у него за меня, я отдам ему как выздоровлю, с благодарностью отдам. Да не привелось выздороветь-то, оставил он нас… – новые рыдания заглушили слова девушки.
Ивану Федоровичу крепко стало жаль девушку, впервые быть может от роду, да ведь девушка была больно хорошенькая, и голос у нее был такой нежный, так в душу и просился.
– Вы, сударыня, успокойтесь, вот стульчик, присядьте.
Иван Федорович подал девушке стул, но та в это время схватила его за руку и начала целовать ее.
– Иван Федорович, нечем мне отдать вам долг, ничего у нас нет, только трое сирот нас и осталось, с голоду хоть умирай, чужие люди угол дали. Все продали мы, как папаша болен был, ведь жить надо было, лекарства покупали. Простите, Иван Федорович, сполна отдам, в горничные пойду, заработаю.
Девушка схватила руку Синицына и снова стала целовать ее.
С Иваном Федоровичем бог знает что делалось, когда девушка припала к его руке: ему стало и совестно, и неловко, и хорошо в одно и то же время; с ним в первый раз случилась такая история, ему никогда не приходилось быть так близко к хорошенькой женщине, он позабыл и дьявольские козни, и вражду к женщине, он только видел перед собой обливающуюся слезами девушку, слышал ее нежный голос, прерываемый рыданиями, чувствовал только на своей руке ее горячее дыхание, ее милые губки. Иван Федорович напрасно старался освободить свою руку из рук девушки: она крепко держала ее. Аскет забыл свой долг.
– Что вы, сударыня, помилуйте, как можно в горничные, это не ваше-с дело, вы барышня. Уже насчет долгу не беспокойтесь, мы все под богом ходим, разве я злодей какой, что с вас платьице стану тащить, во мне душе есть тоже. Мы подождать можем, а коли не будет чем платить, так мы и так обойдемся. Я и расписку разорву.
С необыкновенной быстротой, так что девушка не могла даже предупредить его, Иван Федорович достал расписку и разорвал ее.
– Бог вас наградит, Иван Федорович, – сказала девушка. – Я знала, что вы добрый, не поднимется ваша рука на сироту. Вы только не думайте, чтобы я не отдала вам долг: как только деньги будут – отдам.
Девушка просидела у Синицына еще минут пятнадцать и ушла. Иван Федорович не заметил и время: ему было так хорошо, что он забыл свои гражданские обязанности. А между тем времени было много, почти девять часов. Святозаров свирепел и ждал с нетерпением появления преступника. На этот раз после всех появился Синицын; не успел он носу показать, как на него обрушился целый поток самых энергических ругательств.
– Так ты вот как почитаешь начальство, – со скрежетом зубовным накинулся Святозаров на Синицына. – Вот как! Тебя наказывают, а ты и в ус не дуешь, сами, дескать, с усами, старая ракалия! – знать никого не хочу. Погоди же, я те удружу, поставлю тебе ферта, буркалами-то[9]9
Буркалы (груб.-прост.) – глаза.
[Закрыть] не так захлопаешь. Отчего после всех явился? Говори, пентюх китайский!
Синицын на этот раз не оправдывался, он молча забрал из шкапа огромное дело и стал рыться в нем; его молчание еще более вывело из себя Светозарова, он счел его верхом дерзости противу начальства. Последствием этой неприятной истории была еще убавка из жалованья Синицына четырех рублей серебром в месяц.
Синицын не мог опомниться от последней истории, она пришла к нему незаметно, нечаянно, он не верил в действительность, он думал, что все это видел во сне, и руку у него целовала тоже во сне, но действительность в образе казначея и получения жалованья пришла в тот же день напомнить ему себя: вместо одиннадцати рублей серебром, как бы следовало, Синицыну выдали четыре рубля.
Понятно, с какими разнообразными чувствами возвратился домой Синицын, он долго ходил по комнате и думал. Борьба в нем происходила, и бледная девушка занимала не последнее место в этой борьбе. Нищета, скупость говорили Синицыну: «Это дьявол соблазнил тебя, он плакал пред тобой, он вырвал у тебя последний грош, а ты, старый дурак, и распустил нюни-то, дался в обман, позабыл, что он завсегда бабу посылает; поди-ка как она теперь потешается над тобой, смеется всем. Где деньги-то? Жалованье-то где? Чем жить будешь? Что? Ах ты, ехидна-притворщица!» Но вслед за угрозой ехидне-притворщице являлся перед Синицыным образ бледной девушки, плачущий, умоляющий, и Синицыну вдруг делалось и ее жалко, и своих слов совестно. «Нет, вот она какая бледная, из дому выгнали, в чужих людях с сиротами пробивается, как чай тяжко-то ей, шутка ли, какая молоденькая, и одной-то остаться, да еще с братишками. Какая она хорошенькая, руку-то у меня как целовала. Глазки-то какие у ней светленькие!» А деньги-то, деньги-то где твои? Жалованье-то где? – спрашивал прежний голос, и вслед за этими неотвязчивыми вопросами Синицын снова стал верить, что явление бледной девушки и впечатление, ею произведенное, только и можно отнести что к дьявольскому наваждению, и снова начинал он отплевываться и отмахиваться от наваждения. «Жить-то чем я буду? – спрашивал себя с отчаянием Синицын. – Ведь не один я. Что на четыре целковых сделаешь, хлебом не пропитаешься. Неужто проживать надо, что десять лет копил, голодом себя морил? А все она, она, ехидна, наделала, обошла меня, вот теперь и действуй».
Синицын сильнее зашагал по маленькой комнате, нечаянно взглянул на печку, а оттуда неподвижно смотрели на него бессмысленные глаза.
– Вот как смотрит! Словно не живой, не моргнет, слова не скажет. И без него тяжко, и на свет бы божий глаза не смотрели, а еще он тут. Ох, хоть бы смерть пришла скорее, провалиться бы куда-нибудь!
Но смерть не пришла к Синицыну так скоро, только в голове и сердце его накапливалось все больше и больше тяжких дум, мучительных чувств: образ бледной девушки совсем потемнел в этой борьбе нищего. Синицын стал ее ненавидеть больше, чем кого-нибудь.
В конце концов этих размышлений был тот, что хозяйка, сидевшая за дощатой перегородкой, услыхала, как Синицын сказал громко сам себе: «Эх, выпить никак!»
Синицын возвратился домой через неделю.
Мне нужно было узнать подробности смерти Синицына. Единственным источником в этом случае могла служить старушка-хозяйка, да отчасти еще один чиновник, живший напротив и прибежавший на отчаянные крики старушки.
«Привели его ко мне, – так рассказывала старушка, – а он как есть сам не свой: нечистый-то во власть его взял; из лица стал он такой бледный, глаза помутившись, сел в угол, жмется все, а зубы-то так и стучат. Сидел он немалое время, да после этого как закричит благим матом: “Уйди, не тирань ты меня, не губи души!» Я тогда испужалась, выбежала из перегородки, да и говорю ему: “Что ты, Иван Федорович, опомнись, дай я перекрещу тебя!” Так куда ты, и не слушает: “Вон, вон, говорит, их сколько, из печки лезут, мохнатые, она-то с ними же, ко мне, ко мне идет», да как закричит пуще прежнего, да на печку и бросится, “что, кричит, ушли небось, струсили. Вон, вон из окошка теперь лезут, опять она с ними”. Знать опять нечистая сила показалась ему, голубчику. Я стала его уговаривать, он меня, старуху, бывало, больно слушался, ну и на эфтот раз послушался, успокоился, в постель лег. Я, полагамши, что Иван Федорович-то уснул, со двора и ушла к соседке, знаете, батюшка, Пахомовну-солдатку? Молочка у ней взять, моя коровушка-то стельная прокалякамши, надо полагать, с час времени, говорю ей: пойти-ка посмотреть, что поделывает жилец-то мой. Только вхожу на двор, слышу, кричит покойник в комнате пуще прежнего, я туда, отворяю дверь, да так свету божьего и не взвидела, стоит он, знаешь, посредине комнаты в рубахе одной, в руке ножик перочинный, а сам кричит: «Смерти моей захотели, душу окаянные погубить, так нате вам!» Не успела я опомниться, а он уж ножом себя по горлу как хватит, я так и взвизгнула. – “Что ты, говорю, греховодник проклятый, делаешь!” А он, выпучивши зенки на меня, говорит: “Что я, ничего”. – “А ножик-то зачем в руках?” – “Возьми его, говорит, себе, коли хочешь, мне на што он”. Я, обрадовавшись, ножик взяла, а сама дверь на замок, да по соседям: соседушки, батюшки, помогите, говорю, мой-то резаться хочет; они спасибо люди добрые: Захарыч, сапожным делом занимается, да Фома Лукич, сейчас ко мне пришли. Входим к Ивану Федоровичу, а он на кровати сидит, да так неладно смотрит, а у самого по шее кровь течет. Фома Лукич и говорит ему: “Что это с вами, Иван Федорович, вы, видно, нездоровы, пойдемте-ка со мной, я вас полечу, в “Разувай” зайдем”. “Что же, говорит, пойдемте, ничего”. Ну и пошли они, только вместо кабака-то, Федор Лукич его в полицию обманом привел, да там с рук на руки и сдай».
– Как в полицию?
– Также, родимый, ведь он в полиции был, токмо что его там недолго держали, выпустили скоро.
Полицейское распоряжение меня привело в крайнее удивление, и я постарался хорошенько разузнать о нем. Оказалось, что точно – отставной поручик Грязнов (Фома Лукич) привел Синицына в полицию и там со слов хозяйки рассказал весь ход происшествия, и просил полицию в предупреждение несчастных последствий отправить Синицына в больницу и удержать его там, пока не кончатся припадки сумасшествия. Полиция на этот раз послушалась Грязнова, но какими учеными соображениями руководствовался доктор, нашла ли на Синицына светлая минута, вследствие чего он удовлетворительно отвечал на вопросы, или доктор полагал, что рассказы свидетелей и рана на шее ничего еще не доказывают и должны неметь перед истинами науки, только вследствие освидетельствования Синицына отпустили из больницы с миром домой, прочитав ему приличное наставление о том, как должно вести себя благородному человеку.
Синицын прямо из больницы возвратился к себе на квартиру. Холодный ли воздух на него подействовал, или что другое, только вплоть до сумерок он держал себя тихо, все больше ходил из угла в угол и молчаливо размахивал руками. Сумерки снова привели за собой ряд мучительных видений.
– Натерпелась я, батюшка, страху, – так продолжала рассказывать хозяйка. – Уж как его черный-то мучил! Сижу я в своем углу, да так вся дрожкой и дрожу, соседку зову к себе, так куда – та и руками и ногами уперлась, а как его одного оставишь? Стал Иван Федорович по углам шарить, да себе все под нос бунчит, я его и спрашиваю: «Что ты там, мол, ищешь?», а он мне на то и говорит: «Молчи, воры нонче придут, ограбить меня хотят». – «Что ты, молвлю, воры, как они к нам зайдут, чего с нас взять, богачества для них, что ли, мы припасли?» Так куда ты, и меня старуху поклепал: ты, говорит, тоже, видно, жизни от меня хочешь; я спервоначала обиделась, да уж потом вспомнила, что он в немочи. Спроси я сдуру Ивана Федоровича, кто ему сказывал, что ограбить его хотят. «Она, говорит, она и сама вместе придет, вон, вон идет», да как закричит по-прежнему благим матом: «Куда, говорит, мне деваться от вас, замучили вы меня, жжет меня всего». Уж кричал он, кричал на этот раз, инда осип, а пот с него так и катится: «Пить, говорит, хочу, пить мне дай». Я пошла в сени за водой, и он за мной, увидавши ведро целое, схватил его, да так к нему словно прирос, и куда это мои батюшки поместилось все! Возвратившись в комнату, встал он на колени перед образом Казанской божьей матери и уже так молился, что инда меня жалость взяла: «Спаси, говорит, меня матушка, губить меня все собираются, в преисподнюю меня тащут, муки всякие приготовили там на меня, сама видишь, сколько их пришло за моей душой», а сам все ближе к образу на коленях полезет: «Спаси, кричит, спаси!» И точно, родимый, послала Пресвятая Дева ему такую благость, совсем призатих, только образ со стенки снял да крепко-накрепко прижал, ну и я, старуха, пошла к себе, да признаюсь, и согрешила, маленько вздремнула, проснулась – кричит опять мой голубчик хуже прежнего, я к нему: сидит он на постели, из себя бледный, страшный, да себя по брюху колотит: «Вон, кричит, вон, доберусь до вас!» Спервоначала-то я не заметила, есть ли что у него в руках, да как подошла ближе, ай батюшки! – ножик, а кровь-то так и журчит. Так я и обмерла, выбежала на улицу да и кричу: «Караул!»
Но помощь пришла на этот раз поздно к Синицыну: покуда собирались соседи, он успел нанести себе несколько ран; первым на зов старухи явился чиновник Ковригин, он застал еще страдальца живым, страшно терзавшим себя…
Старик-отец и в гробе не узнал сына: подведенный к гробу, он молча взглянул в лицо мертвеца и отошел прочь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?