Текст книги "Поцелуй Арлекина"
![](/books_files/covers/thumbs_240/poceluy-arlekina-77948.jpg)
Автор книги: Олег Постнов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Чужие люди
От тех небесных наковален,
Где пламя пополам со льдом,
На крыши полусонных спален
Упал, распавшись, первый гром.
Миг оживления сирени
На страже справа у крыльца —
И дочь раздвинула колени
В объятьях жадного вдовца.
«Ведь мама умерла…» Улыбка,
От молнии блеснувший взгляд.
За окнами все стало зыбко,
Тонуло в ливне, гнулось гибко,
И пышный разбросав наряд,
Как нежный кнут, как злая скрипка,
Бурлил во тьме маркиз де сад.
Гроза собралась под вечер. Но после первых перунов, порывов и брызг зарядил серенький негустой дождик, не обещавший скоро кончиться. Под такую погоду стакан вина с хлебом и упорный труд – лучшее развлечение. Я получил то и другое и засел за Мицкевича; но, как водится, то, что дается с ходу, держит прочную оборону, стоит выказать свой интерес. Поэты похожи на женщин, а стихи на их дары. Одним словом, чего-нибудь благородней таких, для примера, перлов (навеянных, как я сам понимал, граммофонной пластинкой с чердака, сомнительной вообще музой, хоть там был и Вертинский), с моего пера не слетало:
Лишь только Мальбрук соберется в поход,
Как тотчас на улице дождик идет.
Господь не пускает Мальбрука на сечь:
Доспехи ржавеют, их нужно беречь —
и проч., и проч. в том же роде. Я начинал злиться, искусывать перо, а это дурной знак. Дедусь смотрел на меня с сожалением. Чтоб отмстить ему за это сожаление (поэты – опять же, как и женщины, – принимают его с ненавистью), я выудил откуда-то старую дедову тетрадь с водевилем по-малоросски, сочиненным им чуть не в первые годы века, и вскоре уж потчевал его, тайно ликуя, таким вот диалогом:
Петро
(забирая уздцы)
А пани – прелесть. Но для лада
Был ли вельможный пан востер?
Пан Гуан
Ученость – чепуха, бравада!
Улыбка, два веселых взгляда —
Вот сила; ну да разговор
Там закипел, и вышел спор.
А мне-то что! Удар, награда —
О них ни слова. Впрочем, вздор:
Вот слушай…
(Шепчет.)
Петро
Боже! Под надзор?!
Опять изгнание, быть может?
Пан Гуан
О том ли речь, когда уложит
Тебя красавица с собой?
Она – иль шпага, милый мой!
Петро
Вы жизнью, пан, не дорожите!
И чем живете-то, скажите!
Пан Гуан
Тем, что сейчас я жив-здоров.
Ну, хватит споров, философ!
Ступай-ка да готовь перину,
Не то как раз подставишь спину:
Тебе обычай мой знаком.
Петро
Ах, что за жизнь под кулаком!
(Уходит.)
К удивлению моему и веселой досаде, дедусь нисколько не смутился, услыхав вирши, а даже сам рассмеялся и вместе задумался.
– Да-а… – протянул он, что в его случае означало пролог к новому воспоминанию. Я навострил уши. – Знаешь тот дом, что против фуникулера, на Подоле? – спросил он. – Там теперь какой-то пассаж и, кажется, кино. А раньше был паноптикум.
Я знал.
– Ага, – кивнул он. – Там была устроена панорама Бородина: во всю ширь, с нарисованным горизонтом, редутом вблизи, с куклами солдат и с галереей для зрителей. Вот я туда ходил.
– На Бородино смотреть? – изумился я.
– Что ж на него смотреть! – Он хитро улыбнулся. – Нет. А была у хозяина дочка: там точно было на что подывытысь.
– И ты ходил?
– Где ж там я – весь Киев ходил. Он на ней больше денег заработал, чем на своем редуте; а за вход брал пятнадцать копеек. В ту пору это были хорошие деньги. Вон ты Мицкевича переводишь, а он стоил двадцать – виноват, двадцать пять копеек, и был не дешевой книгой.
Я невольно глянул в конец: так и есть: «двадцать пять копекь» было подчеркнуто двумя линиями, а снизу синела не то выцветшая печать магазина, не то герб прежнего хозяина да две-три строки уже выцветшими чернилами по-польски, вовсе неразборчивые. Я с восхищением воззрился на деда. Он между тем продолжал, как ни в чем не бывало:
– И конечно, отец у ней был богатый человек, а я был никто, да и другие из тех, что на его дочь глядели, не всегда могли угодить богатством. Впрочем, ссорились из-за нее, стрелялись даже, а ей горя мало: она о том и не думала.
– Так что же ты? Что сочинил?
– Ну, я решил слегка слукавить. Там, рядом с Бородиным, был еще маленький театральный зал: в нем после и завелось первое кино, называлось тогда иллюзион «Везувий». Но это позже было. А в это время в том зальчике давали разные небольшие концерты, домашние спектакли, инсценировки всякие, а то представляли живые картины. Вот я и сделал вид, что понимаю толк в театральной части. Был один кадет, учился, между прочим, с Николаем Бердяевым – не знаю, ты слыхал о таком? Ну вот, и мы все тоже его знали, его тетка была герцогиня не герцогиня, а хозяйка всей Белой Церкви, надо тебе это сказать. Его как соперника все боялись. Только он в паноптикум, кажется, никогда не заглядывал… ну да не в нем дело. Его товарищ, кадет, был как раз из нарочитых посетителей. И вот мы с ним сговорились сочинить пиеску – с умыслом для этого театрика. Он, впрочем, потом отстал, бросил: у него другая любовь тогда завелась. А я таки сочинил: сперва один водевиль, потом другой. Первый очень понравился отцу моей крали, он его и поставил. Тут я с ней познакомился. Но, правду сказать, от этого толк был, да мал: барышня была особенная. А второй водевиль, вот что ты читал, так даже думали играть доподлинные актеры. Уж даже по ролям расписали, все хвалили, что язык хорош. А чем он хорош? Простой украинский…
Дедусь замолчал, так же все улыбаясь.
– Чем же кончилось? – спросил я.
– Э, чем могло кончиться! Началась война, там немцы, гетман, потом революция. Отец-то ее еврей был, – сказал дедусь, понижая голос. О евреях он всегда отзывался тихо, как бы боясь сказать что-то такое, что было у него в уме, но на язык никогда не шло. – Или, может, пшек, поляк. А может, и то и другое вместе, кто их разберет… Он и сбежал куда-то потом. Верно, она с ним также.
– Так ничем и не кончилось?
– Да как бы тебе сказать… – Он замялся, потом улыбнулся. – Кое-что было. Но я был сильно влюблен, хотел жениться, а не только что… – Он вдруг смолк, глядя около себя.
– Что ж, а жениться, значит, было нельзя?
– Да, неможно. И отец не позволил бы – о! Он себя большим паном почитал. Да и она… гм. У ней все сразу. Таких, как я, тоже не один был, а выбрала бы себе, если бы что, тоже жидка, я думаю. Или поляка… – Он решительно смутился.
Я теперь помалкивал, а он покручивал ус – в самых добрых традициях всего казацкого племени. Он с детства был хром, и я не знал, здесь ли крылась причина этой его неудачи. Но спросить не решался. Да и в прихожей как раз заслышались шаги бабушки.
– Словом, – сказал дедусь, быстро оборотясь назад и изменив голос, – то все не наши люди. С ними дела не делятся и дети не крестятся.
Тут он встал с дивана и вышел из комнаты. Дождь за окном не думал кончаться, и остаток дня, до ужина, я посвятил Мицкевичу.
Чужие люди(продолжение)
Но мало успел: день смеркся почти до полной тьмы, а затейливая вязь сонета все не хотела мне даться. Перевод с близкого языка в поэзии всегда тяжел: он вместе требует и точности и фантазии. Наконец, не выдержав, сдался я. Том застыл на столе средь черновиков, я же, словно новый Селим, пошел спасать Керчь от каши, нынче приправленной зеленью и первым редисом.[8]8
Ошибка Сомова: герой трагедии М. В. Ломоносова намеревался спасать Кафу (нынешнюю Феодосию) от крымских татар. Видно, каша, по созвучию с Кафой, сбила автора. (Примеч. О. П.)
[Закрыть]
Мои старички, разморенные ужином, влажной погодой и шорохом капель под окном в виноградных лозах, ушли спать раньше обычного.
За столом я пытался расшевелить деда намеками и обиняками на тему о Бородине, но он остался глух к моим шуткам, хотя знал, что лишнего я не скажу. Я же, наоборот, чувствовал какое-то смутное возбуждение, гнавшее мой сон прочь, но все-таки лег под одеяло и стал читать – все того же Мицкевича, но без мыслей о переводе. Как водится, он меня захватил. Что ж, не меня первого. Кто знает польский, верно, сам пережил не один час счастья над книгами этого чудотворца. Было, думаю, не менее часу ночи, когда где-то на краю собственного слуха, занятого вообще просодией, я различил вдруг странные звуки. Словно кто-то негромко постукивал пальцем в окно. Я живо поднялся, отдернул штору и, чтобы видеть сквозь мокрое стекло во тьме, повернул бантик настольной лампочки. Но ничего не увидел. Тут, однако ж, из самой тьмы протянулась бледная, совсем худая, как показалось мне, рука и действительно несколько раз постучала костяшкою пальца в стекло, у самого края рамы.
Я снова включил свет, подобрался к форточке, узкой и маленькой, как игральная карта, и весьма тугой, кое-как отцепил крючок и проговорил шепотом, впрочем, вполне разборчивым:
– Пойдите к крыльцу.
Мне казалось, что тень скользнула мимо кустов, но сам я уже соскочил на пол и отправился на веранду. Признаюсь, хоть Мицкевич в том не был повинен, нехитрая мысль о привидениях – или вообще о выходцах с того света – взошла мне на ум. Но я счел (вполне справедливо), что все вздор, включил на веранде верхний свет (при котором романтические мечты исчезают сами собой) и вначале тоже откинул крюк с выходной двери, но потом вспомнил, что дедусь блюдет обычай запирать ночью дверь на ключ. Сам ключ висел тут же. С замком я сладил не вдруг – он был старый и расшатанный, – когда же наконец сладил, то чрез порог навстречу мне шагнула тонкая, вся укутанная в плащ-дождевик фигура, похожая не на привидение, а на андерсеновскую принцессу. Коей, подняв с лица капюшон, действительно и оказалась.
Мой растерянный вид тотчас рассмешил ее.
– Вы сейчас с ног упадете! – предрекла она, не перестав смеяться. – А виноваты-то вы.
– В чем я виноват? – спросил я, с трудом овладев речью.
– Как же: дедушку с бабушкой не слушаете. Озорничаете, читаете по ночам. А у вас вон глаза красные.
– Это от слез, – заявил я решительно.
Тон незнакомки, ее смех самый беззастенчивый, при всей неотразимой прелести ее лица и всей фигуры, понятной с первого взгляда, несмотря на скомканный плащ, быстро вернул мне хладнокровие.
– О! от слез! – продолжала она. – Отчего же вы плакали?
– От вас, – объявил я, нимало не скрывая своих взглядов из тех, что называются смелыми.
– Боже мой! Чем я могла вас обидеть?
– Тем, что вас не было. Но вот вы здесь, и я утешен. Молю об одном: развейте мой страх. У меня, силою судеб, есть множество кузин, троюродных и четвероюродных сестер юрского периода, а также прочих родственниц в этом скучном роде, видеть которых – многих из них – мне до сих пор не случалось. Скажите же скорей: вы не одна из них? Нет? Это было бы ужасно.
– Ого! – воскликнула она. – Вы очень предусмотрительный молодой человек. Но раз уж вы так рады мне, то или возьмите этот ужасный плащ (тут она развела руки), или найдите такой же, чтоб отвести меня в тот дом, что я ищу. Там везде темень, дождь, а я только что приехала. На всю деревню одно окно лишь светилось – ваше. Ну вот, вы сами виноваты, что я вас подглядела. А нужно мне к…
Тут она назвала соседей, живших дворов за пять от нас. Я радостно вздохнул.
– Давайте ваш плащ, – велел я, – и идите за мной. Только тихо, прошу вас. Дедушка с бабушкой уж спят.
– Я это заметила, – сказала она, скидывая мне на руки свой бурнусик, мокрый насквозь. – А что, я сильно заблудилась?
– Как раз так, как надо.
Мы уже вступили в переднюю, и я продолжал шепотом:
– Дверь направо – моя. Зайдите и ждите.
Она послушалась молча. Я же, стараясь не скрипеть, не шуршать, прошел прямо, в гостиную, где в двубашенном, как тевтонский храм, шкафу хранилась дедова травяная настойка. Кроме нее, я прихватил две рюмки и шоколад и поспешил восвояси: хоть дедусь и храпел уже храпом крепкого сна, известным мне с детства, но у бабушки, как я знал с тех же пор, слух был тонкий. Да и вся прочая снедь все равно была на кухне.
Когда я вошел к себе, юная незнакомка стояла подле стола, с любопытством разглядывая мои бумаги.
– Пан муви по-польску? – спросила она, обернувшись.
– Пан муви по-всякому, – сказал я, водружая бутыль сверх черновиков. Это, впрочем, была изящная пляжка синего стекла в металлическом переплете сетью. Ни она, ни прозрачные рюмки с резьбой, тоже старинной, не могли нарушить уют стола, который мне всегда дорог. Шоколад, правда, требовал, на мой взгляд, прибора, но тут уж пришлось смириться: идти снова к шкафу я никак не хотел. – Прошу, паненько, – продолжал я, – если, конечно, вам этот язык милей.
– Пожалуй что и милей, – кивнула она. – К тому же мне нравится ваш выговор (a poza tym podoba mi sie pana wymowa). – Сама она, сколько я мог судить, говорила без тени акцента. – Зато, я вижу, русский вам худо дается. – Она указала на бумаги.
– Это уж виноват Мицкевич, не я, – сказал я, отворачивая пробку и разливая настойку, именовавшуюся у нас в семье не иначе, как «змий», за свою крепость и цвет блеклого мха. – Он гений, но гениальность – это свобода, а переводчик всегда раб. Однако, даже если бы мне довелось сносно перевесть «Странный подарок»[9]9
Вероятно, описка Сомова; ни сонета, ни какого-либо сочинения с этим титулом у Мицкевича нет. (Примеч. О. П.)
[Закрыть], пани вряд ли бы оценила его, видя тут рядом оригинал.
– Пан явно строг к себе, – отвечала она, беря рюмку и с интересом разглядывая резьбу. – Уже довольно того, что он побеспокоился прежде об угощении: я думала, он вперед переоденет пижаму.
Последнее слово она сказала по-английски в правильном (множественном) числе, но с беззаботным польским «z», не похожим на изначальный французский.
– Я рад, что сделал такой выбор, – сообщил я.
– Я тем более рада и к тому же намерена отплатить тем же. Разумеется, не прямо сейчас, но ведь мы вряд ли будем пить ваш славный нектар всю ночь?
– Нет, конечно. – Я тоже взял рюмку, но рассматривать стал не резьбу, а гостью.
Судя по некоторым чертам лица и особенно линии губ, она вряд ли была полькой. Впрочем, зеленые глаза встречаются, хоть редко, у многих народов. На ней был изящный костюм с зауженной юбкой, шейный тонкий платок, в цвет ему чулки и такие узкие туфельки, что было странно, как ей удалось пройти в них под дождем по грязи, почти совсем не измарав даже низ каблука. Ее болониевая накидка, оставленная мною на веранде, казалась недостаточным в этом случае объяснением. Была и другая странность: я только теперь заметил ее сумку, довольно скромную, но все же имевшую объем и вес. Впрочем, опять же аберрация чувств в таких случаях – вещь обычная. Кажется, пушкинский граф тоже не сразу приметил картонку Сильвио, в которой тот принес доказательство их первой стычки.
– Не думайте, я удивляюсь тоже, – сказала меж тем она, оценивая мои взгляды. – Я шла от станции обычным ходом, через лес, а там хвоя. Правда, до кладок и после них – сплошной песок, но луж почти нет. Куда хуже дождь и ветер.
Это она сказала уже по-русски.
– Ну так и выпьем за ваше здоровье, – кивнул я ей.
– Выпьемте. Будем здоровы (wypijmy na zdrowie), – согласилась она, быстро сделав глоток, но тотчас сморщилась. – О-ох! Да, это крепко. Я ожидала, но… – Она рассмеялась, то вскидывая, то вновь опуская намокшие от слез ресницы. – Это ваш дедушка делает, да?
– Да. Здесь больше двадцати сортов трав, и хоть он не держит рецепт в секрете, найти все нужное еще никому не удалось. К тому же он опытный химик, так что «нектар», как вы его назвали, мало слабее спирта. Буду с вами прям: мы зовем его «змий».
– Великий змий, – кивнула она с одобрением.
Пока я говорил, она отведала и шоколад и теперь, больше не морщась, допила рюмку. Впрочем, глаза у ней все равно увлажнились.
– Так вы сказали, что тоже удивлены, – чем? – спросил я.
– А вами. Думаете, так просто залезть в чужой сад и застать за окном не садовника, а поэта?
– И не маркиза. Откуда ж вы взяли, что я поэт?
– «Поэты лишь не спали. И водкою налив бокал…» Как там дальше? – Она смотрела, прищурясь.
– «…баллады сочиняли», – ответил я, глядя на нее теперь особенно пристально.
– Что вы глядите?
– То, что этого не может быть, – объяснил я. – Как сказал один цензор, друг знаменитого литератора, «характер сей создан из воздуха, где-то в другой атмосфере, и принесен на свет сюда к нам, а не выдвинут здесь же из нашей почвы, на которой мы…» гм, не помню уже, что делаем. Если вы сейчас скажете, кто это написал и о ком, я откажусь верить всей вашей сказке про Білу Шапочку и о пути от станции через лес.
– Вообще-то, ему было бы правильней писать «капелюшка», хотя и шапка, тем более в уменьшительной форме, вполне грамотна. Шапки бо робить шапкар[10]10
Шапки делает шапник (укр.). (Примеч. Сомова.)
[Закрыть]. Но это я про Винниченко, а вашей цитаты, к счастью, не знаю.
– Пожалуй, действительно, к счастью. А то так начнешь верить в Платона с его потерявшимися половинками, или в Юнга и Аниму, или вообще во всякий вздор.
Она усмехнулась, однако спросила – опять по-польски:
– Что разумеет ясновельможный пан? (Со jasnie wieimozny pan ma na mysii?)
– Он имеет на мысли, – отвечал я, скалясь, – что прекрасной паноньке в интересах здоровья следует выпить еще одну рюмку, а потом незамедлительно лечь в постель.
– Тоже в интересах здоровья?
– Wiasnie (именно). Впрочем, на кухне есть всякие entremets froids, и можно поставить чайник.
– Чайник – чтобы помыться, – тотчас решила она. – И ставьте полный, мой шановний пан. Что до прочего, обойдусь шоколадом. Ну что ж, д la tienne.[11]11
То же, что «прозит» у немцев (франц.). (Примеч. Сомова.)
[Закрыть]
Пляжка приятно булькала, пока я наливал по второй. Мы выпили, и я ушел на кухню, вспомнив по дороге, что так и не знаю, как же «прекрасную паноньку» зовут. Это меня, впрочем, приятно тревожило. На кухне все было убрано с совершенством, присущим бабушке. И вдруг оказалось, что чайник, полный до краю, уже готов: старушка оставила его на печи, и он там стыл, но так неспешно, что прикоснуться к нему пока было еще нельзя. Так что я в два счета извлек из сопредельной кладовки таз (в котором мылся с тех пор, как себя помню), разбавил кипяток парой кружек воды из ведра для питья и таким образом «навел» гостье ванну, не позабыв найти – тоже в кладовке – чистое полотенце, мыло, даже тапочки. Она, в свой черед, не замедлила явиться. Тут последовала пара бесшумных рокировок (мои старички спали за стенкой, так что говорить в голос было нельзя), в результате которых гостья вновь оказалась в спальне, но уже свежая и довольная, я, успев тем временем перестлать постель (широкую, к счастью, тахту), второй раз пришел на кухню, вылил мыльную воду в нарочно поставленное здесь ведро, сполоснул таз, опять налил чистую порцию – уже для себя, – помылся и тут только понял с смешным удивлением, что ощутительно пьян. Снова вылил и сполоснул таз, но сил вытирать россыпь брызг на полу уже не было. Вместо того, серьезно нахмурясь, я вернулся в спальню и застал мою панночку поверх одеяла, в позе махи одетой. На ней и впрямь были обещанные pyjamas и – все правильно – голубые. Однако ж я замер на пороге, едва притворив дверь. Такой одежды я прежде вовсе не видал. Верх, хоть изящный, был все же прост. Зато штаны (простые пижамные штаны из тех, что были на мне) заменялись шортами в складочку, похожими на раскинутый веер. Пани подняла ножку – и на моих глазах шорты исчезли, обернувшись юбочкой. Не знаю, допускал ли дизайн этой спальной пары что-нибудь вроде плавок (впрочем, тогда это была бы уже тройка), но, по крайней мере сейчас, их на ней не было.
– Теперь можно выключить свет, – сказала она мне, весело улыбаясь.
Как оказалось, однако, сделать это было не так-то просто. Лампа, венчавшая древний канделябр из бронзы и мрамора, отключалась при помощи бантика, встроенного в самопальный патрон. И то ли руки меня плохо слушались, то ли я плохо знал, что делаю, но, как я ни вертел чортов бантик, встав коленом на тахту почти у изголовья, свет все не гас. А потом мир торжественно и пряно поплыл у меня в глазах (моя панночка, видно, решила мне помочь на свой лад, пользуясь обычным кроем моих штанов с одной пуговкой спереди), и, увидав перед глазами круги, я проснулся от бившего в глаза солнца под оглушительный писк и щебет незримых птиц, лившийся в распахнутую настежь форточку.
Я осторожно открыл глаза. Не могу сказать почему, я лежал на полу, на коврике близ кровати. Мало того, в спальне я был один. Но сквозь неплотно прикрытую дверь я слышал знакомый теперь, как никакой другой, голос, и голос этот весело выводил рулады светской болтовни, причем басок дедуся и бабушкин говорок ладно вторили этим руладам. Вскочив на ноги, я вмиг оделся и вышел на веранду.
– Га, вот и наш герой, – сказал дедусь, смягчая «г» на малоросский манер. – А я-то себе думаю: что это он свет по ночам все палит?
– Боже мой, какой еще свет опять?! – возопил я, причем моя панночка залилась смехом.
– Ну, ты бы хоть поздоровался с Надей, – сказала резонно бабушка.
– Ах вот как, с Надей! – сказал я. – Очень приятно. А я – Валерьян.
Надя смеялась все пуще.
– Вот так так! (Ось воно як!) – изумился теперь дедусь. – Проспали всю ночь рядом и не познакомились?
На слове «рядом» он споткнулся и чуть не сказал правильно: «разом» («вместе»). Что-то во всем составе моего тела ликовало так явно и так бурно, что я был уверен в очень многих, хотя и забытых мной спросонок вещах. Я сел к ним за стол, где все трое лакомились первой малиной, еще мелкой и, на мой вкус, горькой. Я ее и зрелую не люблю. Ее, впрочем, заливали, по-малоросски, сметаной, а сверху сыпали тертый сахар (дедусь не признавал песок). Мне подали чашку чаю.
– Итак, значит, Надя, – продолжал я тоном фильмового инквизитора. – А теперь скажите еще, кем мы приходимся друг дружке.
Брови бабушки удивленно взвились.
– Пока никем, – сказала она. – Да это же Надя, племянница Ш… – Она назвала тех самых соседей, о коих милая панночка честно пыталась узнать у меня накануне. – Ты что же, не узнал ее?
– А мы были знакомы? – спросил я.
– Как же, лет пять назад, – подала она сама голос. – Он все дразнил меня плаксой и не хотел катать на велосипеде.
Все вновь пришло в движение у меня в глазах. Но среди звезд и разнообразных цветных марев явился и прочно встал предо мной образ заплаканной жалкой девчонки, лет на семь меня младшей, перед горкой золотого солнечного песка, с совочком в тоненькой бледной руке.
– Ну вот, хорош кавалер: насилу вспомнил, – заметил дедусь.
– Он мне свою постель отдал, – вступилась и солгала Надя. – Он настоящий рыцарь. Да ведь ваш род восходит к Ц…? – Она назвала важную шляхетскую фамилию. – Вот, стало быть, и родня.
– Да уж я видел, как он на коврике свернулся, – отозвался дедусь, пропуская мимо ушей вопрос о роде: он, как, кстати, и отец, избегал (надо думать, не зря) этой ветви своего родства, хоть в стародавние времена в ней были не только что куренные, но даже гетманы. Как историк, я знал наверное, почему он так делает, и одобрял его. – А мог бы в гостиную, на диван уйти, – заключил он обо мне.
– Он берег мой сон.
Но тут уже бабушке что-то не понравилось.
– Ладно, кавалер, – сказала она. – Поди умойся да причешись. Нужно проводить Надю домой.
Надя улыбнулась, сжав губки.
– Я тогда еще тебе говорил, – сказал дедусь весело. – Вот обижаешь дивчинку, потом жалеть будешь.
– Нет, отчего же, – сказал я, вставая, – как учил один философ – а я его чту, – идя к женщине, бери кнут. Он понимал толк.
Тут я вышел с веранды в мокрый от ночного дождя сад и отправился умываться.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?