Электронная библиотека » Оливия Хоукер » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Неровный край ночи"


  • Текст добавлен: 8 декабря 2021, 20:36


Автор книги: Оливия Хоукер


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Что скажешь, Ал?

Мальчик застенчиво улыбается, глядя снизу вверх, благодарный за то, что с ним советуются, как со взрослым.

– Я думаю, это хорошая мысль. В любом случае, попытаться стоит.

На секунду его губы сжимаются плотнее, и он внимательно смотрит за братом и сестрой, которые, далеко впереди на дороге начали кричать и дразнить соседскую собаку, чтобы она ответила им лаем. В молчании Альберта Антон обнаруживает отчетливое и неуютное впечатление, что он уже сделался некоторым разочарованием для новой семьи. Хороший отец разобрался бы с трудоустройством до свадьбы – нашел бы приличную работу с установленными часами, которая уже ждала бы его. Хороший отец не стал бы спрашивать у сына: «Как по-твоему, что мне делать?»

* * *

Суббота, рыночный день. Площадь в центре деревне шумит и кипит от оживленной деятельности. Мальчишки и девчонки приходят с каждой фермы, приходят жены и старики, принося с собой последние дары урожая, чтобы предложить их для торгового обмена. Система бартера – причудливая традиция, сейчас такая не смогла бы существовать, в нашем современном мире автомобилей и радиовещаний, консервированной пищи и электрического света. Только из-за войны был воскрешен этот необычный старинный метод; нужда не дает прошлому умереть. Но если война и принесла что-то хорошее, то точно эту бартерную систему. По всей площади люди встречаются, пожимая друг другу руки и обмениваясь накопившимися за неделю новостями. Они с нескрываемой гордостью демонстрируют свои тыквы и мешки зерна. В импровизированном веревочном загоне семимесячные ягнята блеют и брыкаются, приготовленные к убою, а две молодые женщины смотрят на них с гордостью, расправив плечи и уперев кулаки в бока. Ели бы не война, они могли бы быть секретаршами или портнихами, изящно одетыми, восседающими за рабочим столом где-нибудь в Мюнхене. Теперь они пастушки, с испачканными грязью коленями. Работа, которую они делают, позволяет детям деревни расти сильными и здоровыми, сытыми и готовыми к зиме.

Одна из пастушек машет Алу, когда он заходит на рыночную площадь, а кто-то другой кричит: «Кому яйца? Молодой герр Гертер пришел?»

В каждом доме в Унтербойингене есть свои куры, конечно, но птички Ала особенные. Будучи прилежным хозяином, он с большой заботой взрастил их, особое внимание уделяя производительным способностям и родословной. У яиц от его кур здесь уже устойчивая репутация: самые лучшие и самые большие в Унтербойингене, такие же большие, как утиные яйца, такие крупные и питательные, что двух на завтрак будет достаточно, чтобы накормить взрослого мужчину и поддерживать сытым до ужина. Антон наблюдает, как мальчик уверенно перемещается по рынку; ему не нужно никаких наставлений ни от Антона, ни от кого-либо другого. Ал снял корзину с яйцами с руки Антона. Он разговаривает с каждым покупателем по очереди, проворачивая свои сделки, одна рука прикрывает корзину и оберегает товар. Ал дорожит каждым яйцом и держит высокие ставки. Только лучшие тыквы выиграют сделку в дюжину яиц от молодого герра Гертера – крупные, круглые, полосатые тыквы, со шкуркой такого темного зеленого оттенка, что она кажется почти черной, и с мякотью сладкой, как мед. Ал дает указание парню с тыквами сгрузить плоды Антону в руки. В сарае за лестницей коттеджа, поясняет Ал, тыквы останутся свежими несколько месяцев, прекрасно продержатся в холоде и осенью, и зимой. Мать сделает из них жаркое. Она будет кипятить их на печи несколько дней к ряду; одной тыквой мы сможем набивать животы, по крайней мере, неделю. За три других яйца Ал выменивает два букета свекольной ботвы. Мария ее не жалует, но мать все равно заставляет есть зелень. За восемь яиц ему достается настоящий приз: жирный треугольник спелого сыра, запечатанного в желтый воск.

– Не многие мальчики твоих лет стали бы выторговывать зелень, вместо сладостей, – говорит ему Антон.

– Серьезно? – Ал выглядит удивленным.

– Сколько яиц осталось?

– Десять. Пожалуй, могу прикупить еще немного меда, если у фрау Вернер что-нибудь осталось из ее ульев. А у Картофелеводов могло заваляться немного старого картофеля.

– Боюсь, все остальное тебе придется запихивать в корзину. У меня на большее не хватит рук.

Ал кивает, улыбаясь. Он прокладывает себе путь через толпу с остатками яиц, оставляя Антона наедине с собой, на одиноком островке в море друзей и соседей.

Антон прижимает продукты к груди. Он медленно поворачивается, разглядывая толпу, силясь разыскать знакомое лицо, надеясь, что вспомнит кого-то по имени. Уже давно пора бы ему познакомиться с жителями его деревни. Его взгляд скользит по лицам, которые с таким же успехом могли бы быть вообще пусты и лишены каких-либо черт; он не узнает никого, хотя наверняка кто-то из этих людей присутствовал на свадьбе. Но потом, с удивлением и замиранием, он замечает в толпе знакомое лицо. На другой стороне площади он видит Элизабет, с выражением лица еще более серьезным, чем обычно. За веревочную ручку она несет плоскую корзину. Что бы в ней ни было, оно прикрыто клетчатой тканью, тщательно подоткнутой по краям. Она близко наклоняется к высокой светловолосой женщине, что-то шепча ей на ухо. Светловолосая женщина кивает, потом кивает опять; ее глаза полны той же задумчивости, что у Элизабет, губы плотно сжаты. Плоская корзинка переходит в другие руки. Светловолосая женщина ретируется через рыночную площадь, передвигаясь поспешно и бросая взгляды по сторонам. Элизабет наблюдает, как та уходит.

– Элизабет!

Когда Антон кричит ей, она подскакивает, краснеет и выглядит виноватой. Ее брови хмурятся, когда она видит его, быстрое выражение раздражения, от которого она тут же избавляется. Она кивает, – «Идем со мной», похоже, говорит этот жест, – и начинает прокладывать себе путь через толпу еще до того, как Антон успевает перейти на ее сторону площади

Когда он нагоняет ее, Элизабет уже миновала рыночную площадь и медленно идет вниз по пустой улице в одиночестве. Рокот толпы и низкое настойчивое блеяние ягнят остаются позади.

– Не ожидал встретить тебя на рынке, – замечает Антон.

Она бросает взгляд на приобретения у него в руках, пучок свекольной ботвы разметался по глубоким ребрам тыкв.

– Альберт хорошо выбрал.

– Уверена, что это не я выбирал? – поддразнивает он.

Ее улыбка короткая, снисходительная.

– Что-то мне подсказывает, что ты не умеешь как следует торговаться. Еще нет.

– Это так, не могу отрицать. Когда я был монахом, Сент-Йозефсхайм обеспечивал меня всем необходимым – да и в вермахте еда хоть и не была особенно хороша, но мне не приходилось беспокоиться, чтобы ее раздобыть.

– Ты научишься со временем. – Она рассеянная, взгляд и мысли где-то далеко.

Они бредут некоторое время в тишине. Потом Элизабет вдруг поворачивается к нему, всплеснув руками:

– Я не знаю, правильно ли я поступила, Антон. И я ужасно боюсь, что я совершила что-то скверное – что-то непростительное.

– Элизабет, – должен ли он звать ее как-то иначе? Дорогая, милая, meine Liebste[20]20
  Моя дорогая, моя милая (нем.).


[Закрыть]
? – О чем ты говоришь?

Она переводит дыхание, затем крепко сжимает губы. Он мигом замечает взгляд, который она бросает на него, – испытующий, обеспокоенный, недоверчивый.

– Что бы там ни было, ты можешь мне сказать, – говорит он, – в конце концов, я твой муж.

– Да, но… – она тяжело сглатывает.

Но ты все еще чужой мне. Но кто в действительности знает, кому вообще можно доверять, в этом мире, в Германии. Пока она колеблется, борясь с неизвестностью, Антон почти ощущает ее сердцебиение, гулкое и учащенное, прямо у нее в горле. Он уже готов сказать что-нибудь вроде: «Я никогда не выдам твоих секретов» или, допустим, «Что бы ты ни сделала, мы можем все исправить, если понадобится», – когда Элизабет поворачивается к нему снова в том же порыве отчаяния:

– Там была свинина, Антон. В корзине. Я велела Клаудии сказать, что это говядина. Она копченая, так что, думаю, они не разберут. Но что если они заметят?

Он медленно выдыхает, с пониманием.

– Та светловолосая женщина, Клаудиа, прячет у себя семью?

Нет нужды уточнять, какую именно семью. Большая часть нежелательных в нации людей уже распределена и рассеяна по концентрационным лагерям – цыгане, журналисты, люди с психическими отклонениями. Мужчины, которые любят мужчин, женщины, которые любят женщин. Евреи оказались самой многострадальной кастой – те, кто отказался или не смог уехать, несчастные души. Более удачливые, те, у кого теплится слабая надежда выжить, скрываются в гетто или живут, как крысы, в темноте, ютясь в подвалах наших домов.

– Не Клаудиа, – тихо отвечает Элизабет. – Я не знаю, кто из Унтербойингена открыл им свои двери. Может быть, они и вовсе не в Унтербойингене, а где-то в другой деревне по реке. Лучше бы мне и не знать, конечно, потому что если когда-нибудь придет беда, то накажут всякого, кто знал и не сообщил гауляйтеру.

Если когда-нибудь придет беда. Если придет СС.

– Но Клаудиа знает, кто.

Ее глаза наполняются слезами.

– Ты ж не расскажешь ничего. Антон, пожалуйста…Я знаю, мы не должны их прятать, но я не могу. Я просто не могу продолжать жить, как будто ничего не происходит, когда я знаю, что они делают, куда они отсылают евреев, ели поймают их…

– Ну же, ну, – мягко говорит он, как если бы утешал испуганного ребенка. Если бы его руки не было заняты, он взял бы ее за руку. – Тебе нечего страшиться, только не со мной. Я никогда ни одной душе не расскажу, Элизабет. Я обещаю. И уж конечно, я никогда не расскажу этому гауляйтеру.

Она кивает. Вздыхает – долгий, дрожащий звук, с которым выходит и большая часть ее страха.

– Но ты дала им свинину? – Антон сдерживается, чтобы не рассмеяться.

Не то чтоб это очень смешно, но все-таки в этом мире есть место редкому и оттого более ценному юмору.

– Это все, что у меня было, – она качает головой, застигнутая врасплох, и тоже едва сдерживается, чтобы не улыбнуться. – Немного свинины, которую мы с фрау Гертц накоптили этой весной. Я планировала приберечь ее на зиму, но когда Клаудиа рассказала мне об этой бедной семье, о том, как они нуждаются в пище… Ничто не поддержит их так хорошо, как свинина, которую я им отправила, это лучше, чем, скажем, картофель или яйца. Я еще могла бы выделить им немного овсянки, но им же, наверное, негде ее готовить, в подвале-то или на чердаке.

– Ты все сделала правильно, – говорит Антон. – Ты поступила хорошо. Щедро. Эта еда с тарелок твоих детей, и все же ты отдала ее с готовностью.

– Мы справимся, с яйцами, которые раздобывает Альберт. – Она прижимает руки к щекам, как будто старается охладить их от жара смущения. – Но что если они поймут, что это свинина, Антон? Что если Клаудиа забудет сказать, что это говядина или баранина? Они решат, что я сделала это из жестоких побуждений – чтобы посмеяться над ними.

– Они так не подумают. Даже если они поймут, что это не говядина и не ягненок, они будут благодарны. Они не станут воротить носы, я уверен.

– Если они поймут и все равно съедят, значит, в любом случае, я подтолкнула их нарушить их законы. Божьи законы.

– Бог простит. В этом я уверен.

В отчаянной ситуации Бог не станет проявлять себя педантом. Создатель всего сущего не таков – по крайней мере, Антон в это верит.

– Давай-ка мне парочку вот этих. – Элизабет забирает у него из рук две тыквы. – Ты не должен тащить на себе все.

– Так же, как и ты. Пойдем домой?

– Альберт приведет маленьких, когда разберется с яйцами.

Дома, когда тыквы и сыр убраны в сарай ожидать своего часа ровными рядками на полке над сундуками Антона, Элизабет стоит на утоптанной земле во дворе в снопе утреннего света. Свекольная ботва свешивается у нее из рук, подметая темно-зелеными листьями землю. Она смотрит вверх на коттедж, высящийся на сваях, ее голова запрокинута назад так, чтобы видеть самое верхнее окно и угол крыши над ним, и небольшое чердачное помещение, которое там скрывается.

11

При свете дня задергивать шторы не нужно. Элизабет отдернула длинные куски шерстяной ткани в сторону и подвязала их веревками из мешковины с кисточками, спелый полуденный свет льется в коттедж, обогревая каждый угол, сверкая на гладком древнем и потертом деревянном полу. Старая мебель, омытая ярким солнечным светом, теряет свою аскетичность. Она теперь выглядит удобной и изящной, особенно когда Элизабет опускается в одно из кресел и достает свою корзину с шитьем, одна нога закинута на другую, темноволосая макушка клонится над подушечкой с иглами и нитками. Дети вышли на улицу поиграть.

Антон приник к окну. Это одно из тех простых наслаждений, которые ему доступны – купаться в лучах солнца; тепло уносит темные мысли, зачумляющие сознание, преследующие Антона со времен Сент-Йозефсхайма. С высоты коттеджа он видит верхушки яблонь, на самых верхних ветках еще висит несколько золотых плодов.

– Может быть, мне следует оставить шитье тебе, – говорит Элизабет уютно. – Платье Марии пока не расходится в том месте, где ты его заштопал. Никогда не думала, что мой муж будет уметь шить.

– Я не портной, но в ордене я научился шить достаточно хорошо, чтобы мое облачение не рассыпалось в лохмотья.

– Я могу научить тебя кроить, если хочешь, – она не поднимает на него взгляда, и ее тон не меняется, но Антон вполне понимает, что она имеет в виду: «Чем ты будешь зарабатывать?»

– Я думал, что смогу преподавать, – говорит он, – но Альберт сказал, что в Унтербойингене нет нужды в учителях.

– Думаю, он прав. Те две школы, что у нас есть, совсем небольшие.

– Само собой. Над чем ты работаешь?

Элизабет поднимает свою работу из корзинки – это пара мальчишеских брюк из серо-коричневого твида.

– Альберт, – говорит она. – Я могу выпустить отвороты еще на пару сантиметров, но это все, с ними больше ничего не сделать. А он так быстро растет. Конечно, их еще Пол может поносить, когда Альберт из них вырастет, но мне придется поставить заплатки на коленки и сзади. Они уже протираются. Я бы предпочла не выпускать Пола на улицу в штанах сплошь в заплатках, но нам надо как-то жить, я полагаю. – Она вздыхает и возвращается к работе. – Заплатки для Пола это еще ничего, но Альберту скоро надо будет шить новую пару брюк. Мне понадобится хорошая плотная шерсть, чтобы они продержались еще несколько последующих зим.

– Хорошую шерсть сейчас непросто найти. Не думаю, что старьевщики могут отыскать дорогу в Унтербойинген, – Антон щупает одну из занавесок, оценивает ее вес и складки.

– Старьевщиков здесь нет, это точно, – и я не расстанусь с моими занавесками, герр, даже не предлагайте. Только дурак оставит свои окна не закрытыми. Говоря откровенно, Антон, нам нужно купить новую ткань.

– Это ужасно дорого.

Она хмурится, склоняясь над стежками.

– Конечно, это дорого. Но без этого не обойтись. В городе я, может, и обошлась бы обносками, но здесь мне нечего надеяться что-то наскрести. Я уже и выпрашивала, и торговалась с соседями на счет их старой одежды – что угодно, что могло бы подойти детям. Но Унтербойинген израсходовал свои запасы ношенной одежды уже несколько лет назад. Если в ближайшее время мы не раздобудем несколько метров шерсти, то я даже боюсь подумать, как мы переживем следующую зиму.

Теперь, по крайней мере, она поднимает на него взгляд, смотрит Антону в глаза с выражением, которое говорит: «Ты теперь мой муж. Что ты собираешься предпринять по этому поводу

Он робко отзывается:

– Утром Альберт прочитал мне лекцию примерно того же содержания. Я должен был основательнее продумать, что я могу сделать, чтобы поддержать семью.

– У тебя есть что-нибудь, что можно продать?

– Ничего, я боюсь. Монахи ведут не очень шикарный образ жизни. Ты говоришь, в школах учителей достаточно, но с моим опытом я, пожалуй, мог бы заниматься со студентами по вечерам.

– Мы не в Мюнхене или Штутгарте. Ни у кого сейчас нет свободных денег на такие фривольности, как частные занятия.

– Фривольности? – улыбается он.

Но Элизабет серьезна.

– Частные уроки – фривольность в такие времена, как сейчас. Ни один родитель не предпочтет историю или геометрию еде, которая не оставит их ребенка с пустым животом. Или одежде, которая не оставит ребенка голым, – добавляет она с ударением.

Он надеялся учить детей музыке, а не геометрии, но, вероятно, от частных уроков музыки родителям будет еще меньше проку. Теперь его очередь вздыхать.

– Ты права. Пожалуй, мне стоит сходить в церковь и поговорить с отцом Эмилем.

Проконсультироваться со священником это, кажется, лучшее, что Антон может сейчас сделать. В любом случае, святой отец с большой вероятностью знает, может ли Унтербойинген позволить себе учителя музыки. Обычно местный духовник лучше других разбирается в интимных обстоятельствах каждой семьи, каждой овцы в его стаде.

В церкви Святого Колумбана он заходит в притвор, – его дверь никогда не заперта, – погружает руку в святую воду и осеняет себя крестным знамением. Эмиль появляется откуда-то из-за кафедры, из невидимого прохода за резным экраном. Священник останавливается, не ожидая увидеть Антона, все еще окунающего пальцы в святую воду. Но Эмиль быстро собирается и приветственно улыбается, его стареющее лицо все в трещинках и морщинках. Он еще не стар, но уже в летах, – хотя его возраст уже солидный, он еще сохранил заметную силу, решительную прямую осанку и квадратные плечи, стать неустрашимого человека. И уж конечно, энтузиазму отца Эмиля позавидовали бы и куда более молодые люди.

– Герр Штарцман, друг мой, – он кладет руку Антону на плечо. – Как вы находите женатую жизнь?

– Трудно сказать. Я женат всего лишь день.

– Но даже и так.

Он пожимает плечами.

– Все так, как и можно ожидать от человека вроде меня.

Человека в неразрешимой для него ситуации, растерянного и, впервые в жизни, не имеющего понятия, что делать дальше.

Эмиль добродушно смеется. Вместе они садятся, как прежде, на скамейку в первом ряду.

Священник говорит:

– Знаете, что я думаю? Мне кажется, отцовство подходит вам. В вас появилась некая радость, которую я не замечал ранее, некая легкость духа. Я уже вижу это в вас.

– Я радуюсь детям – даже очень. Они такие славные честные маленькие человечки, особенно Альберт. Мария наоборот, но это не ее вина, она просто еще маленькая. Со временем она повзрослеет. А Пол – каждую минуту, что я с ним, он заставляет меня улыбаться.

– Мне всегда очень нравились дети Гертеров. Или теперь мы должны звать их детьми Штарцманов?

Антон рассеянно отвечает:

– Они могут называться любым именем, каким захотят. Я буду заботиться о них в любом случае. – Он делает паузу, а затем продолжает. – Да, дети делают меня вполне счастливым. Я лишь надеюсь, что смогу обрести такую же радость и в том, чтобы быть мужем, – боюсь, однако, до этого еще далеко.

Монахи живут не по тем же правилам, что другие люди, но даже и так, он понимает, что стыдно мужу и отцу признавать свой провал. Как может мужчину до такой степени сбивать с толку его собственная жена?

– Элизабет… сложная женщина, – говорит Эмиль аккуратно. – У нее есть свои недостатки. Но у кого их нет?

Но подпустит ли она когда-нибудь меня к себе, за эти стены, которые она возвела вокруг себя? И есть ли у меня право ожидать этого? Но вместо этого он только говорит:

– Времена тяжелые, знаете ли. Я беспокоюсь за детей и Элизабет.

– Времена поистине непростые. Но потому Господь и привел тебя сюда – чтобы беспокоиться об этой драгоценной семье.

– Я должен найти способ зарабатывать на жизнь, отец. Это вполне ясно. Мальчики растут слишком быстро; Элизабет нужно шить новую одежду для них обоих, но у нас недостаточно денег на ткань. Вы же знаете, как она сейчас дорого стоит. Если бы здесь были старьевщики, как в Мюнхене, мы еще могли бы надеяться найти хорошую ткань, которую мы могли бы себе позволить. Но ни один старьевщик не побеспокоиться заехать в Унтербойинген.

– И Элизабет, я полагаю, уже расспросила других матерей в деревне на этот счет?

– Да, но ни у кого нет лишней одежды – ничего такого, что могло бы подойти мальчикам. Ситуация неудачная, а зима приближается. Если бы у меня был небольшой доход, я поехал бы в город и раздобыл все, что могло бы понадобиться Элизабет. Но что нам делать? Никто не станет обменивать шерсть или полотно на яйца. Мне нужна работа.

Эмиль кивает задумчиво, взгляд прикован к алтарю. Он чешет подбородок, ожидая, что Антон продолжит.

– Сначала я думал, что смогу наняться в одну из местных школ. Но Альберт и Элизабет оба дали мне ясно понять: учителей там уже достаточно.

– Это так.

– Потом я думал, что я мог бы предложить уроки музыки, – но мы уже сошлись на том, что времена сейчас тяжелые для всех. Кто сейчас может позволить себе платить учителю музыки?

Отец Эмиль хмурится, устремив взгляд на крест, позолоченный, но маленький, висящий над алтарем. Его взгляд блуждает, пока священник ищет выход из ситуации и возвращается из длинного коридора мыслей. Через довольно продолжительное время он говорит:

– Я думаю, у вас все же есть шанс немного заработать, преподавая музыку, Антон. Состояние вы не добудете, это уж точно, – но, я думаю, получите достаточно, чтобы прожить. Даже небольшой доход поможет добавить заработка к тем приобретениям, которые юный Альберт делает на рынке – а это, я уверен, устранит некоторые из страхов Элизабет. Скажите мне, вы умеете играть на органе?

Антон расцветает:

– Умею.

– Ну, в таком случае, – священник поднимается с места, довольный и энергичный. Он указывает на крестовую перегородку за подиумом и темное место за ней. – Ступайте и продемонстрируйте мне.

Вместе они взбираются к алтарю и заходят за экран. Орган стоит там, погруженный в тень, почти такой же старый, как сама церковь Святого Колумбана. Он весь – сияние полированной дубовой обшивки и гладкость клавиш из слоновой кости, лес стройных труб с остроугольными горлами, резко очерченными, готовыми запеть.

Антон восхищенно качает головой:

– Я и подумать не мог, что он здесь, прячется за решеткой. Он прекрасен.

– Прекрасен, – соглашается Эмиль. – Но я уже много лет не слышал его звучания. Здесь прежде жила женщина, которая умела на нем играть, но она переехала, и никто не смог занять ее место. Я совершенно беспомощен, когда дело доходит до музыки, – это никогда не было моей сильной стороной, – но даже если бы я что-нибудь и умел, я все равно не смог бы играть во время службы.

– Да, думаю, не смогли бы. – Он не может отвести взгляда от инструмента.

– Не смущайтесь, – подбадривает его Эмиль, хлопая по плечу, почти подталкивая к скамеечке.

Замирая от священного ужаса, Антон направляется к органу. Его пульс подскакивает, а в груди нарастает давление, тикающее, как счетчик, острое желание охватывает его, по мере того, как он приближается инструменту, словно к святой реликвии. Он гладит клавиши одной рукой. Они гладкие и прохладные, отшлифованные бесчисленными годами. Потом он касается черных клавиш, позволяя пальцам скользнуть в просветы между ними. Он едва осмеливается это сделать.

Задолго до того, как Антон впервые прикоснулся к корнету или флейте, он начинал с игры на органе. Это было так давно, что кажется, будто целая жизнь миновала с тех пор, – как будто это происходило с другим человеком, который жил задолго до Антона. Когда он был еще мальчишкой, даже младше Пола, он научился разбираться в органных клавишах и педалях. Его ноги как будто специально росли для того, чтобы играть на органе, открывая ему доступ к большему количеству вариаций тех глубоких, темных, раскатистых басовых нот. Он вырос высоким и худощавым, с руками такими длинными, что они могли бы посоперничать с крыльями аиста, – все затем, чтобы он мог дальше дотянуться влево и вправо и найти новые частоты и октавы, только того и ждущие. Задолго до того, как он осознал, что размеры и сложность инструмента должны были бы привести его в замешательство, орган стал его другом. Это была его первая любовь, первая дверь, которая открылась ему, – но когда последний раз он играл что-нибудь на клавишах? С тех пор прошли месяцы, если не целый год. А может, и больше года, – да и было то старое пианино в музыкальной комнате в Сент-Йозефсхайме, которое постоянно расстраивалось.

– Я очень надеюсь, что вы сыграете что-нибудь, – говорит Эмиль. – Милости прошу. Я бы с большим удовольствием вновь услышал, как эта старая дама поет. Полагаю, ей нужна настройка, а то и починка, – словом, то, что нужно проделать, когда к органу несколько лет не прикасались, кроме как изредка смахивали с него пыль.

Антон присаживается на скамеечку; она скрипит под ним – старый, ржавый звук. Преодолевая мучительное стеснение, он нащупывает ногами педали; они с готовностью подаются, отзываясь давлением на пальцы. С этого угла трубы громоздятся над ним, когда он отклоняется назад, чтобы взглянуть на них. Они кажутся высокими, как колокольня церкви Святого Колумбана, и изящными, как своды собора. Смиренно, отдавая себе отчет в своем несовершенстве, Антон начинает играть. В первый момент музыка наполняет церковь, занимает весь неф, неожиданно всколыхнувшись к жизни. А еще через один удар сердца она наполняет и его самого, – всего лишь простой аккорд, чтобы проверить звук, но он потрясает Антона до основания, как рев, как раскат самого сладостного грома. Он удерживает ноту. Она длится и длится, окружая его, звуча в нем; его сердце трепещет вместе со звуком, с ощущением музыки, и затем, когда объем счастья в груди становится невыносимым, его руки начинают двигаться по собственному почину. Он извлекает ноты с инстинктивной уверенностью и вступает с первой пришедшей ему на ум музыкальной композицией: «Боже, славим мы тебя».

Органу требуется настройка, но все равно звук сладостен, мягок. Музыка смягчает любую боль, даже ту, о наличии которой мы и не ведаем. Она отторгает страх, который сейчас так обычен, что мы воспитали устойчивость к его тени и холоду. Антон отдается простому удовольствию не сдерживаемого поклонения:

Глас апостолов святых И пророков вдохновенных, Изъяснителей Твоих Слов премудрых, драгоценных, С ними мучеников ряд, – Все Тебя благодарят.

Аккорды поднимают его ввысь, уносят его дух выше медных труб органа, торчащих, как пики, выше сводов церкви Святого Колумбана в мирные спокойные голубые Небеса. Земля, наполненная печалями, которые создает человек, вертится где-то далеко внизу.

Дай тебе, Господь, отдать Сердца каждое биенье, Дай Тобою лишь дышать, Жить Тебе на прославленье. Сам Ты душу нам согрей Пламенем любви Твоей[21]21
  Автор перевода гимна на русский неизвестен


[Закрыть]
.

Он не замечает, что поет вслух, пока не оканчивает гимн. Когда последний аккорд эхом отзывается в нефе, он слышит, как финальные слова песни вылетают из его горла, тонкие в сравнении с уверенными гармониями органа. Он замолкает и нехотя убирает руки с клавиш. Он ждет, сидя на скамеечке, смиренный и притихший, но переполненный удовлетворением от испытанного экстаза, неожиданного приближения к Богу.

Когда в церкви снова воцаряется тишина, Эмиль говорит:

– Вы прекрасно поете.

– Спасибо. – Лицо Антона пылает; ему редко доводилось петь перед кем-либо, разве что направлять учеников, чтобы брали верные ноты своими рожками, а это едва ли можно считать пением.

– И играете так, словно были рождены для этого.

Он скромно смеется:

– Я не был для этого рожден, уверяю вас. Но священник моей церкви – я имею в виду, той церкви, которую посещала моя семья, когда я был ребенком, – позволил мне экспериментировать, пока я не научился, как это делается, более-менее.

– Более-менее? – переспрашивает Эмиль, состроив гримасу. – Я буду платить вам десять рейхсмарок в неделю, если вы будете играть во время службы. Это немного, я знаю – и в те недели, когда пожертвования будут невелики, я буду вынужден платить вам и того меньше. Это лучшее, что я могу сейчас предложить. Но если вы согласитесь, герр Штарцман, я уверен, вся деревня будет вам благодарна. Нам необходимо снова слышать звуки нашей музыки.

– Я буду рад, – отвечает он. – И пожалуйста, зовите меня Антоном.

Эмиль потирает руки с деловым видом.

– Что до уроков музыки – в Унтербойингене есть две семьи, которые владеют пианино.

– Так много? Здесь? Кто бы мог подумать, что в этой причудливой старой деревушке найдется такая роскошь как пианино.

– Это представляется маловероятным, я понимаю, но Шнайдеры и Абты довольно зажиточные. Так всегда было. Они благословлены – как это говорится? – старинным состоянием, старыми деньгами, Altgelt. Похоже, война лишь слегка их затронула, счастливчики. Должен отметить, что они были безупречно щедры ко всем вокруг и делились своим состоянием с теми, кто был в нужде. Мне совершенно не в чем их упрекнуть. Священник не может ждать от своего прихода большего, чем доброты и щедрости.

– И вы считаете, они станут платить за уроки музыки?

– Спросить стоит. Обе семьи, похоже, особое внимание уделяют культурному воспитанию своих малышей. Честно говоря, я недоумеваю, почему они не переехали в Мюнхен или Берлин еще несколько поколений назад. Но, может, они просто считают, что Унтербойинген слишком красив, чтобы покидать его.

Место прелестное. С новой перспективой небольшого заработка Антону нравится деревушка еще сильнее.

– Я поговорю с ними, – подхватывает он с энтузиазмом. – Сегодня же нанесу визит обеим семьям, если только вы не считаете, что лучше подождать.

Отец Эмиль сжимает плечо Антона.

– Дайте-ка я найду карандаш и клочок бумаги. Напишу вам их адреса. Но если вы придете и сыграете на службе завтра, у вас будет шанс сперва впечатлить их демонстрацией ваших способностей.

Антон проводит остаток субботы, копаясь в органе, среди старых теней, пахнущих древним деревом и темной смазкой. Он настраивает, подгоняет, тестирует ноты, пока звук не становится совершенным и чистым, пока он не скользит по пространству церкви Святого Колумбана гладко, как шелковая лента между пальцами.

На следующий день он входит в церковь в окружении своей семьи, он похлопывает Элизабет по руке – она смотрит на него, удивленная этим проявлением привязанности. Он говорит:

– Извини меня, пожалуйста.

– Ты ведь не собираешься снова садиться сзади, – говорит она, – теперь, когда мы женаты.

– Нет. – Он подмигивает детям, а потом, поскольку его переполняет уверенность, подмигивает и жене тоже. – Я буду сидеть впереди всех.

– Антон? Что ты имеешь в виду?

Но он устремляется вперед, оставляя ее вопрос без ответа, прямо по проходу между скамьей к самому сердцу церкви. Он уже проработал с отцом Эмилем все детали: когда ему вступать, какие песни исполнить – и вот, когда настает момент, и неф наполовину заполнен прихожанами, он касается клавиш и поднимает из инструмента каскады и раскаты, хор яркой полнозвучной хвалы Богу. Он не слышит, как у прихожан вырывается восторженный возглас, но он чувствует это, – их разрастающееся удивление и радость, их священный трепет, который он делит с ними в своем согревающемся сердце.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации