Читать книгу "Фюзеляж держится"
Автор книги: Павел Смолин
Жанр: Попаданцы, Фантастика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Павел Смолин
Фюзеляж держится
Глава 1
Глава 1. Холодная вода
Рыба не клевала.
Я сидел на носу арендованного катера, смотрел на поплавок и думал что это нормально. Рыба вообще не обязана клевать. Я сюда не за рыбой приехал.
Ноябрь в Псковской области – это не погода, это диагноз. Серое небо, серая вода, воздух плюс два и падает. Камыш на берегу жёлтый, мёртвый, стоит без движения. Тишина такая что слышно как вода плещет о борт – негромко, одно и то же, без остановки. Термос с кофе тёплый, удочка в руках, больше ничего.
Я налил кофе. Кофе пах нормально. Хорошо.
Три кампании за плечами. Сирия, потом ещё раз Сирия, потом одна командировка про которую не в документах и не вслух. Тысячи часов в небе. Живой – что само по себе статистически странно, если думать об этом трезво. И вот: ноябрь, серая вода, поплавок стоит как вкопанный. Смешно что единственное место где я нормально сплю – вода. Не небо, не земля. Вода.
Поплавок стоял.
Я смотрел на него и ни о чём не думал. Это, собственно, и было целью всей поездки.
Катер был дрянной – я понял это ещё когда принимал. Краска вспузырилась по бортам, доски на носу потемнели и набухли, арендодатель суетился больше чем нужно и клялся что спасжилет есть, вот прямо сейчас найдёт. Я не стал ждать пока найдёт. Лень было скандалить. Пять километров до берега, вода плюс три, ноябрь – в жилете или без, разница не принципиальная.
Это я, конечно, зря решил.
Вода появилась под ногами в семь двенадцать утра.
Я посмотрел на часы машинально – как смотришь на приборы при нештатной. Щель в днище, доска разошлась. Вода чёрная, холодная, сочилась быстро – не струйкой, пластом.
Оценил ситуацию.
До берега пять километров. Вода плюс три – может четыре, разница несущественная. Мобильный в кармане – уже в воде, уже бесполезен. Спасжилета нет, арендодатель соврал, это я уже знал. Можно попробовать грести к берегу на тонущем катере – вёсла есть, катер ещё на плаву.
Попробовал. Не вышло.
Катер уходил быстрее чем я рассчитывал – не одна доска, понял я когда вода дошла до колен. Корпус гнилой весь, просто расходился по швам. Я успел снять куртку и один сапог – зачем, не знаю, инстинкт – и прыгнул за секунду до того как катер лёг на борт.
Вода была как удар кулаком.
Не больно – хуже. Тело поняло раньше головы что это серьёзно. Дыхание перехватило, мышцы сжались разом, руки и ноги стали ватными. Я плыл к берегу. Пять километров – это очень много. Я это знал.
Холод шёл изнутри. Не снаружи – изнутри, как будто его включили на полную мощность. Мысли становились медленнее – не тупее, именно медленнее, как процессор на холоде. Руки ещё работали. Потом стали хуже. Потом совсем плохо.
Я думал: идиотский способ умереть.
Не героический. Не случайный – именно идиотский. Три кампании, живой, а умираю в ноябре в Псковской области потому что поленился проверить спасжилет у левого арендодателя. Даже обидно не было – просто факт, и факт этот был до странности смешным.
Потом стало темно.
Не темнота – выключили. Просто раз, и всё.
Сначала – звук.
Рёв мотора. Очень близко, снизу и справа, вибрация идёт через что-то твёрдое под спиной. Запах другой: масло горячее, бензин, кожа, что-то кисловатое – пороховые газы. И ещё один звук который я опознал раньше чем успел подумать, раньше чем понял где нахожусь – пулемётная очередь. Не по мне. Рядом, чуть выше, уходящая вправо.
Я открыл глаза.
Небо. Голубое, без единого облака, яркое – не псковское, другое, южное, густого цвета. Потом – остекление фонаря прямо над лицом, очень близко, почти касается шлема. Потом – приборная доска.
Не та.
Я смотрел на неё долю секунды – и за эту долю секунды тело уже что-то делало. Руки были на ручке управления и на секторе газа, ноги стояли на педалях. Всё это работало без моего участия – само, правильно, уверенно. Я это чувствовал по тому как машина слушалась: плавно, без рыскания.
Кабина была крошечная.
Фонарь почти вплотную к голове, плечи почти касались бортов, привязные ремни затянуты туго – грудь сдавлена. Я привык к другому: широкое кресло, полметра пространства в любую сторону, панорамный обзор. Здесь всё вплотную, всё маленькое, всё другое.
Приборная доска – аналоговая. Альтиметр, указатель скорости, обороты мотора, температура масла, давление масла – стрелки, циферблаты, никаких экранов. Я искал HUD – не нашёл. Искал индикатор на стекле – не нашёл. Ниже, под рукой – гашетка пушек и пулемётов, деревянная на ощупь.
Это был И-16.
Я понял это не потому что узнал – я видел И-16 только в музеях и на фотографиях. Я понял это потому что руки знали. Они знали этот самолёт как знают знакомый инструмент, знали каждый рычаг и каждую педаль – и они продолжали делать правильные вещи, пока голова пыталась разобраться что происходит.
Скорость – около четырёхсот сорока. Высота – две тысячи. Мотор звучит ровно, температура масла нормальная. Топливо – на час, может больше.
За три секунды.
За четвёртую – я увидел Bf-109.
Он заходил сзади-справа, метров с двухсот пятидесяти, чуть выше. Я увидел его боковым зрением и тело отреагировало раньше головы – резкий левый крен, левая нога вперёд до упора, ручка от себя. Машина завалилась в скольжение, нос пошёл вниз. Очередь прошла правее и выше – я её слышал, тонкий треск, далеко.
Выровнял машину. Первый раз нормально вдохнул.
Руки знали что делать. Это было странно – не страшно, именно странно, как будто управляешь чужим телом которое умеет то чего ты не умеешь. Движения были не мои: короче, резче, всё через физическое усилие – никакой электроники, никакого fly-by-wire, чистая механика. Педали тугие. Ручка требовала силы. Я привык что самолёт помогает тебе – этот не помогал, этот требовал.
Надо было разобраться с обстановкой.
Где я – не знаю. Под крылом зелень, поля, река блестит далеко слева, деревня на горизонте. Лето, тепло – я чувствовал это даже сквозь кабину. Где аэродром – непонятно. Где остальные – тоже непонятно. Куда лететь – совершенно непонятно.
Немец разворачивался.
Я видел как он уходит вправо по пологой дуге, набирает скорость для второго захода. Работает методично. Первый раз промазал, не расстроился, перестраивается – профессионал.
И тут у меня в голове что-то щёлкнуло.
Не больно. Просто щёлкнуло – и я вдруг знал как зовут инструктора по технике пилотирования в Каче. Ерохин Василий Фёдорович, лысина, усы, никогда не повышал голос и от этого было страшнее. Знал запах столовой в училище – перловка и хлеб, всегда одно и то же. Знал что мама маленькая, в очках со смешными дужками, что она учительница русского языка, что на вокзале плакала и делала вид что не плачет, что он обещал написать как долетит и не написал ещё – третий день, всё не до того.
Меня звали Пётр Ковров. Девятнадцать лет. Третий день на фронте. Качинское авиационное училище, выпуск сорок первого года, налёт сорок два часа, из них двадцать восемь на И-шестнадцатом. Мама – Анна Петровна, учительница, Саратов. Лучший друг – Гоша, там же остался.
Я – Фёдор Карпухин, тридцать восемь лет, подполковник – это не ушло. Просто рядом появилось ещё что-то. Не вместо. Вместе. Два человека в одной голове, и один из них умел воевать на этом самолёте.
Немец заходил снова.
Думать было некогда.
Bf-109E. Эмиль. Максималка около пятисот семидесяти, у меня на бумаге четыреста шестьдесят, в реальности с боевым снаряжением – меньше. В скорости проигрываю, на вертикалях тоже. Но И-16 маневреннее на горизонтальных виражах – это я знал как Фёдор из истории авиации, и знал как Пётр из учебников в Каче. Немец в карусель не полезет. Будет работать с вертикали: атаковать, уходить вниз или вверх, не давать себя затянуть в ближний бой.
Он зашёл сверху-сзади, стандартно.
Я не стал уходить скольжением – резкий правый разворот навстречу, под него. Машина просела на вираже, перегрузка вдавила в сиденье – непривычная, другая чем я помнил, резче и злее. Немец промазал, прошёл надо мной с запасом, потянул вверх.
Я потянул за ним – зная что не догоню, просто чтобы он не набирал высоту спокойно. Он понял, отвалил в сторону. Мы разошлись метров на шестьсот.
Три секунды смотрели друг на друга.
Немец оценивал. Я оценивал. Топлива у меня на час, аэродром неизвестен, ориентиров нет, и с каждой минутой боя ситуация не улучшается. Затягивать нельзя.
Он, похоже, тоже решил не затягивать – или у него тоже были причины не задерживаться. Убрал газ, лёг в пологое пикирование и ушёл на восток. Не отступил – выбрал. Разница есть.
Я смотрел ему вслед секунды три.
Потом перевёл взгляд на приборы – топливо, высота, курс – и начал думать как найти аэродром.
Память Петра отдала нужное аккуратно, как вытаскивают нужную страницу из стопки. Он был здесь три дня – успел запомнить дорогу к полосе: река слева, потом железная дорога, полоса ориентирована с запада на восток, к ней ведёт грунтовая дорога через поля. Дым над деревьями с утра – это кухня.
Я лёг на курс.
Аэродром нашёл с третьего захода – полоса маленькая, хорошо замаскирована, с воздуха почти не видна. Несколько самолётов укрыты маскировочными сетями у края поля. Дым идёт из-за деревьев – кухня или что-то горит, не разобрать. На горизонте, километрах в тридцати, чёрный столб. Там горит что-то большое.
Я зашёл на посадку.
Касание вышло жёсткое.
Машина требовала другого выравнивания – раньше, плавнее, с более длинным выдерживанием у земли. Я понял это в момент касания, когда хвост ударил раньше чем надо. Самолёт тряхнуло, занесло вправо – я поймал педалью, удержал. Прокатился по полосе и остановился в конце.
Сидел секунд пять.
Потом открыл фонарь – с усилием, заедал – и вылез на крыло.
Земля под ногами была тёплая и твёрдая. Пахло травой, горячим маслом и летом. Я посмотрел на руки – чужие, уже в плечах, без мозолей которые должны быть у пилота с тысячами часов налёта. Девятнадцать лет, сорок два часа. Три дня на фронте.
Июнь сорок первого.
Я это знал – Пётр знал, он был здесь. Знал и я – из учебников, из документальных хроник, из книг которые читал когда-то. Юго-Западный фронт, лето сорок первого: немцы прут, наши отступают, связь рвётся, приказы опаздывают. Катастрофа.
Одно дело знать.
Другое – стоять на этой земле.
От края полосы уже бежал человек в замасленном комбинезоне – невысокий, широкий в плечах, лицо сосредоточенное. Бежал не с паникой – с деловитостью человека у которого прибавилось работы.
– Цел? – крикнул он ещё на бегу.
– Цел.
Он обошёл машину по кругу – быстро, привычно. Присел у левого крыла, потрогал пробоину. Небольшая дыра в обшивке, сантиметра три. Я её не заметил в бою – значит, поймал в первом заходе, когда уходил скольжением.
– Летать можно, – сказал он. – Дырка маленькая.
– Хорошо.
– Мирошник, – коротко представился он.
– Ковров.
Первый раз назвал себя этим именем. Прозвучало нормально – странно что нормально, но нормально.
Мирошник ещё раз посмотрел на пробоину. Потом на меня.
– Жёстко сел.
– Знаю.
– Машина не любит жёстко. Строгая на посадке.
– Понял. Учту.
Он хмыкнул – коротко, без осуждения – и пошёл за инструментами. Я смотрел ему вслед. Механик, золотые руки, всё понимает про машину – это было видно по тому как он её осматривал. Не тревожно, не торопливо. Как осматривают знакомое и любимое.
Со стороны землянок уже бежал другой человек. Громкий, крупный, улыбался ещё на бегу – широко, искренне, как улыбаются люди которые умеют радоваться чужому везению.
– Петька! – заорал он метров с сорока. – Живой, чёрт тебя дери!
Роман Чуб. Двадцать шесть лет, командир звена, из Полтавы. Это всплыло само – Пётр знал его три дня, но за три дня на фронте узнаёшь человека лучше чем за год в мирное время.
– Живой, – сказал я.
Чуб хлопнул меня по плечу. Зубы стукнули.
– А мы думали всё! Жогин уже доложил – потеряли Коврова, – он смеялся, – а ты вон явился. Как ушёл от него? Видел издали – он тебя прижал.
– Повезло.
– Ну и хорошо. Главное живой. – Он хлопнул ещё раз, чуть осторожнее. – Пойдём, Жогин ждёт. Доложишься, поешь – с утра не жрал поди.
– Не жрал.
– Каша осталась, я велел не трогать.
Мы пошли к землянкам. Я шёл и смотрел: аэродром маленький, грунтовая полоса, несколько самолётов под сетками. Всё временное, всё наспех. Дым от кухни за деревьями. На горизонте чёрный столб – там горит, давно горит, уже густой дым. Что-то большое.
Это было лето сорок первого.
И где-то в Псковской области, в ноябре две тысячи двадцать четвёртого, на дне реки лежал арендованный катер с дырявым днищем.
Жогин стоял у входа в землянку командира. Невысокий, сухой, лет двадцати девяти, руки в карманах. Смотрел как я подхожу – без выражения, просто смотрел. Халхин-Гол, вспомнил я – Пётр слышал от других, не от самого Жогина. На Халхин-Голе Жогин потерял весь свой состав.
Я остановился.
– Товарищ капитан. Младший лейтенант Ковров. Возвратился после воздушного боя.
– Вижу что возвратился. Докладывай по существу.
– Вылет в составе звена. Над Казатином встретили одиночный Bf-109. В бою потерял ведущего из виду. Вступил в бой с противником – два захода, противник промазал оба раза, ушёл на восток. Произвёл посадку.
– Пробоина в крыле.
– Заметил уже здесь. Видимо, зацепил при первом заходе.
Жогин помолчал. Смотрел мимо меня – в сторону полосы, куда-то за деревья.
– Я видел этот бой, – сказал он. – Издали, но видел. Немец тебя прижал хорошо.
– Так точно.
– Ты не должен был уйти.
Не вопрос – утверждение. С ожиданием объяснения.
Я помедлил ровно столько сколько нужно.
– Он зашёл стандартно – сверху-сзади. Я не стал уходить скольжением, развернулся навстречу под него. Промазал. Потянул вверх, я не дал набрать высоту. Он отвалил.
Жогин молчал. Считал секунды – я тоже считал. Четыре.
– В Каче этому учат?
– Читал, – сказал я. – В журнале про испанские бои. Там описывали такой манёвр против более скоростного противника.
Пауза.
– Может быть, – сказал Жогин. – Иди, поешь. Вечером разбор.
Я козырнул и пошёл. Спиной чувствовал взгляд. Он смотрел мне вслед и думал что-то. Что именно – не знаю. Но это был не последний наш разговор на эту тему.
Землянка эскадрильи была врыта в пологий склон – два наката брёвен, вход с поворотом. Внутри темновато, пахло махоркой и сырой землёй. Нары в два яруса, восемь мест, на шести вещи. Я нашёл своё по вещмешку – серый, потёртый, лямка зашита грубо.
Каша стояла в котелке на ящике у стены. Холодная, слипшаяся. Я съел всё.
Пока ел, появились остальные – поодиночке, с полосы и от самолётов. Лыков – широкий, круглолицый, с вечной щетиной, громко поздоровался и громко же сел на нары. Панченко – маленький, юркий, прищуренный – влетел с порога и сразу начал говорить. Мальцев – бледный, тёмный, тихий – прошёл мимо и лёг на своё место с книжкой.
И Коля Басов.
Девятнадцать лет, рязанский, уши немного торчат. Сел рядом со мной, потёр руки о колени. Посмотрел на мой котелок.
– Поел?
– Поел. Спасибо что оставили.
– Это Чуб велел. Говорит – Ковров вернётся, всё равно вернётся, не трогайте кашу.
– Вернулся.
– Вернулся, – Коля кивнул. – Я вот всё думаю как это – первый бой. У тебя не первый уже, третий день, а у меня завтра, наверное, первый. Жогин сказал что поставит меня с тобой в пару.
– Поставит.
– Страшно?
Я подумал секунду.
– Первый раз – непонятно. Страшно – потом, когда уже всё.
– Это как?
– Когда в бою – некогда. Делаешь что умеешь. Страшно потом, когда садишься и думаешь как это было.
Коля переварил это. Кивнул.
– Понял.
Он помолчал. Потом сказал:
– А первый сбитый как?
– Не знаю пока.
– Я хочу первый, – без хвастовства сказал он, просто сказал. – Очень хочу.
За ужином говорили про войну – негромко, без лишних слов. Слухи с соседнего аэродрома, где немцы прорвались, что будет с Киевом, когда подойдут резервы. Картина была катастрофическая. Я знал её лучше всех в этой землянке – из книг, из истории, из документальных хроник. Знал что будет дальше. И вот я сижу и слышу это от живых людей, в живой землянке, за живым ужином.
Одно дело знать.
Другое дело – слышать.
После ужина Лыков достал баян.
Мятый, потёртый инструмент с одной западающей клавишей – при каждом нажатии она давала чуть запоздалый звук. Лыков это знал и обходил её, играл вокруг. Сначала «Катюшу» – тихо, без пения. Потом что-то своё, медленное. Панченко подпевал вполголоса, слов не знал, мычал мелодию.
Мальцев лежал с книжкой, не читал – слушал.
Коля Басов смотрел в потолок.
Жогин снаружи что-то сказал Чубу, Чуб ответил – неразборчиво, но по интонации ясно что согласен.
Я лежал на нарах и слушал баян с западающей клавишей и думал: надо запомнить всех. Надо не делать ошибок. Надо быть Петром – или хотя бы достаточно похожим на Петра чтобы не задавали лишних вопросов. Надо держать в голове кто такой Сурин и когда он появится. Надо написать Анне Петровне.
Надо выжить, в конце концов.
Баян играл. Клавиша западала и запаздывала. Где-то далеко на западе что-то глухо ухнуло – раз, другой. Потом тишина.
Потом снова баян.
Ночью я не спал.
Лыков храпел ровно – как мотор на крейсерских оборотах, без изменений. Панченко что-то бормотал и переворачивался. Мальцев лежал тихо. Коля Басов спал на спине, лицо молодое, без единой морщины.
Девятнадцать лет.
Я смотрел в потолок – брёвна, глина между ними, в одном месте торчит корень, – и разбирал ситуацию методично. Как разбирают нештатную: что произошло, что имею, что надо делать.
Версию «сумасшествие» проверил и отложил. Слишком много деталей, слишком физично – боль в плече от перегрузки в последнем вираже настоящая, ноет. Запах в землянке настоящий. Еда в котелке была холодная и слипшаяся, и была настоящей. Это реальность. Какая, почему, каким образом – отдельный вопрос, он подождёт.
Что я знаю как Фёдор.
Три кампании, тысячи часов налёта, Су-27 потом Су-30 потом Су-35. Знаю тактику воздушного боя – и нашу, и немецкую, знаю почему в сорок первом гибнут так быстро и что надо делать иначе. Знаю историю этой войны – когда что произойдёт, где линия фронта, что ждёт этот фронт через месяц и через год. Это у меня есть.
Что я знаю как Пётр.
Сорок два часа налёта на И-16, руки помнят машину лучше чем голова. Знаю людей в этой землянке – три дня, но достаточно. Знаю аэродром, знаю Жогина, знаю Чуба. Знаю Анну Петровну – маленькая, в очках, пахнет пирогами, плакала на вокзале и делала вид что нет. Знаю что она ждёт письма.
Это тоже у меня есть.
Что надо делать.
Выжить – это понятно, это я умею. Не раскрыться – это сложнее, уже допустил одну ошибку с манёвром которого нет в программе Качи, Жогин заметил. Больше не ошибаться. Использовать то что знаю – аккуратно, дозированно, не вызывая лишних вопросов.
И написать Анне Петровне. Пётр обещал.
Я думал про письмо дольше чем про всё остальное. Странно – выживание понятное дело, с этим я умею. А письмо женщине которую никогда не видел, которая думает что я её сын – это было непонятно совсем.
Снаружи цикады орали. Потом где-то далеко на западе снова загудело – низко, тяжело, много моторов. Бомбардировщики идут куда-то. Не сюда.
Лыков повернулся на другой бок и перестал храпеть.
Тишина стала другой.
Я лежал и слушал. Думал: Пётр Ковров три дня назад лежал здесь и слышал то же самое – цикад, далёкие моторы, дыхание соседей. Что он думал. Наверное что-то своё, девятнадцатилетнее. Про маму, про Гошу из Саратова, про то что хотел на И-шестнадцатый и получил.
Получил.
Бумагу я нашёл в вещмешке – один листок, сложенный вчетверо, чистый с одной стороны. Карандаш там же, тупой, пришлось поточить о край нар. Я сел, положил листок на колено.
Снаружи начинало светать – через щели двери шёл серый, почти никакой свет. Половина пятого, может пять. Все спали.
Написал: Дорогая мама.
Остановился.
Мама. Слово не моё – у меня мать умерла восемь лет назад в Ростове, я был тогда в командировке и не успел. Но Пётр знал Анну Петровну – знал как она ходит, как говорит, что любит готовить. Маленькая, в очках, пахнет пирогами. На вокзале стояла и махала платком пока поезд не скрылся.
Написал дальше: Долетел нормально. Живой, здоровый. Воюем.
Перечитал. Рапорт. Она получит это и поймёт что что-то не так – матери чувствуют такое. Мне нужно чтобы она не почувствовала.
Начал снова.
Дорогая мама. Долетел нормально, жив. Кормят терпимо, люди вокруг нормальные. Есть один товарищ – Роман, из Полтавы, весёлый. Ты бы его одобрила.
Остановился ещё раз. Роман Чуб – это правда, Пётр за три дня успел к нему привыкнуть. Чуб из тех кто сразу свой.
Небо здесь другое, – написал я и сам не понял зачем. – Не знаю как объяснить точнее. Высокое. И цвет другой – не серый как дома, а синий, по-настоящему синий. Наверное, это юг.
Я смотрел на написанное. Глупо. Зачем я про небо.
Не зачеркнул.
Не беспокойся. Напишу ещё.
Петя.
Сложил, убрал в карман гимнастёрки. Надо будет узнать у Чуба куда отдавать – там при штабе должен быть кто-то по полевой почте.
Снаружи что-то изменилось. Не звук – отсутствие звука. Цикады замолчали разом.
Я успел подумать: это плохой знак, – и тогда завыла сирена.
Я скатился с нар уже когда Лыков орал «тревога». Сунул ноги в сапоги не зашнуровывая, схватил шлем. Снаружи кричали – голоса Чуба, Жогина, кого-то незнакомого. В небе на западе нарастал гул.
Не один самолёт. Много.
Я бежал к своему И-16 и думал только про одно: Мирошник говорил что пробоина маленькая, летать можно. Значит машина готова. Значит в воздух.
Мирошник уже был у самолёта – непонятно откуда и как успевал раньше всех.
– Готова, – сказал он.
– Добро.
Я полез в кабину.
Небо на западе было светлым – рассвет, солнце ещё не встало, но уже светло. И в этом светлом небе я увидел их: три звена по три, высота около трёх тысяч, идут прямо на нас. Ju-88. Под ними, ниже и чуть сзади, несколько точек – прикрытие.
Мотор схватился с четвёртого качка. Мирошник говорил что машина любит прогрев – некогда, пойдёт так.
Жогин уже выруливал на полосу.
Я пристроился вторым.
Коля Басов – третьим, видел краем глаза. Живой пока Коля. Все живые пока.
Машина разгонялась по грунту, подпрыгивала на неровностях, потом колёса оторвались и внизу осталась земля. Я убрал шасси. Жогин впереди набирал высоту.
Небо было синим. Настоящим, южным.
Я шёл за Жогиным и думал: это моё небо теперь. Другого нет.