Текст книги "Грибоедовская Москва"
Автор книги: Петр Вяземский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Петр Вяземский
Грибоедовская Москва
I
Сослуживец мой по Министерству Финансов и по выставке промышленности в Москве (1831 г.), Польского происхождения, и кажется, трагически кончивший жизнь в Висбадене, или Гамбурге, то есть самоубийством, описывал мне в письме из Петербурга прискорбные уличные события при появлении холеры, и переходя в рассказе своем к другим предметам менее печальным, заключал свое описание следующими словами: «mais n'anticipons pas sur le passé». То есть в приблизительном переводе: но не будем забегать вперед в минувшее. Мы очень смеялись этому lapsus пера и логики, Он долго был между нами стереотипною поговоркой. В минувшем времени эти слова и могли казаться забавною обмолвкой. Но в настоящее они получили действительное и едва ли не правильное значение. По крайней мере они часто приходят мне в голову. Наши новейшие сборники о старине нередко забегают вперед, и слишком далеко. В поисках, в наезднических набегах своих они не удерживаются никакими границами, никакими законами приличия в отношении к мертвым, забывая при сей верной оказии и живых. С кладбищем и могилами должно также обращаться осторожно и почтительно. Не подобает, не следует переносить на кладбище всякие слухи и сплетни, подобные тем, которыми пробавляются в салонах живых. Воейков говаривал: с мертвыми церемониться нечего: ими хоть забор городи. К сожалению, у нас случается, что по поводу мертвых городят всякую чепуху, а иногда, если и говорят правду, то такую, которую лучше бы промолчать. Не всякая правда идет в дело и в прок; правда не кстати, не во время неприлично сказанная, не далеко отстоит от лжи: часто смешивается с нею. Хороша историческая истина, когда она просветляет историю, событие или лице: когда старое объясняется, обновляется еще неизданными, неизвестными указаньями, источниками, хранившимися дотоле под спудом. Но к сожалению оно бывает так не всегда. Все, что есть в печи, все на стол мечи. Ройся в уголках, в завалинах, в подвалах и выноси из избы как можно более сора. В печи бывает и то, например сажа, чем не следует убирать обеденный стол. Всякий сор не есть еще святой пепел древности, мало ли что найдется в доме, где живут живые люди, но не все же найденное выставлять на показ и на обнюхиванье, а наши новейшие преподобные Несторы и журналисты тщательно все собирают, переливают в сосуды свои, боясь проронить каплю, упустить из вида малейшую соринку, пылинку, грязинку. Нет сомнения, что возникшая страсть охотиться на полянах и в дремучих лесах старины, дело полезное и похвальное. Нельзя не поблагодарить охотников за их труды и усердное поливание; но и здесь кстати сказать: pas trop de zèle. За неимением в настоящее время свежей и сочной домашней живности, мы только и лакомимся, – по крайней мере я, и как знаю, многие и другие, – что питательною, вкусною добычею, которою нередко почивают нас наши исторические и литературные Нимроды. Но зачем в живую и лакомую пищу впускают они иногда тук и тину: иногда такое, что ни рыба, ни мясо. Повара должны иметь чуткое обоняние, чтобы хорошенько разнюхать все сомнительное. Изыскатели старых материалов должны обладать подобным чутьем, которое в деле письменной стряпни называется тактом, а такта у нас часто и не имеется. Не говорим уже о поварах, которые пожалуй и имели бы достаточно чутья, но для личной наживы подают на стол своим застольникам припасы сомнительные, иногда совершенно негодные, и такою контрабандою портят весь обед. Впрочем, есть и потребители, которым нужна пища с острым душком: их грубое и толстокожее нёбо требует пересола, переквашенья, чего то в роде мертвечины. Искусный повар, образованный в хорошей школе и уважающий достоинство свое, никогда не согласится потворствовать их одичалым аппетитам. В поваренном искусстве есть также свой такт и свой слог, своя вера. Писатель также не должен угождать всем требователям и всем вкусам.
II
Вышеписанные соображения и замечания не относятся до писем М. А. Волковой, о которой хотим сказать несколько слов. Строгость осужденья нашего на них не падает. В них нет ничего исторически-предосудительного: они не посягают, или редко, и то слегка, на личность и достоинство государственных деятелей и имена которых мы привыкли уважать. Но в их обнародываньи много светски-неловкого и неприличного. И в этом отношении они не первый пример и вероятно, к сожалению, не последний. Внна тому в самой натуре литературы нашей и особенно журналистики. Та и другая худо справляются, когда им приходится прикоснуться к так-называемому высшему обществу, а между тем так и тянет их к этому обществу, на которое смотрят они, разумеется, свысока, с каким-то, что называется неглиже с отвагою, с улыбкой презрительною, с педагогическою важностью школьного учителя, с суровым лицом неумолимого и непогрешимого судии. Но все эти внушительные и начальнические позы, все эти усилия, притязания на эффект и на напугивание оказываются бессодержательными и напрасными. Дело в том, что большая часть литературы нашей и журналистики, которая не есть литература, в нынешнем составе её живут вне того общества, которое призывают они на свой суд. Язык, нравы, обычаи этого общества, хорошие и худые свойства его, им совершенно чужды. Они тут на чужой стороне, пришельцы, бездомные бобыли, как они не поражай этот высший свет гражданскою смертью, как ни негодуй на него, как ни проклинай его; но этот высший свет околдовывает их, омрачает рассудок их, как прием дурмана или хашиша. Они пред этим высшим светом, как пред маревом, которое притягивает в себе и пугает их. Часто поражает их то, что не стоило бы особенного внимания, но в скудости их собственного, домашнего существования и быта они часто невольно, бессознательно признают, что на этой для них terra incognita все-таки более начал жизни, все-таки более разнородных стихий, движения, чем на их голой и бесплодной почве. Они хотят приглядеться, прислушаться в тому, что в этом далеком мире делается и говорится: но глаза их близоруки и тупы, уши их не чутки, а потому и выводы и заключения их неосновательны, разумеется, мы говорим здесь о том разряде литераторов наших, если еще литераторы они, которые ходят в чужой приход с толком своим, садятся в чужие сани и становятся на цыпочках и на подмостках, чтобы высмотреть, что творится в высоких хоромах. Здесь о истинных талантах наших, о тружениках мысли и науки, не может быть и речи.
В подтвержденье наших оценок укажем, например, на письма подлежащие рассмотрению нашему. Они, по большой части, не заслуживают гласности, которую им придали. Писавшая их была, без сомнения, умная девица, часто с воззрениями довольно верными и меткими, но все не выходят они из разряда обыкновенного. Если наши издатели знали бы покороче среду, из которой эти письма вышли, они знали бы, что можно в этой среде отыскать двадцать, тридцать переписов не только равных, но и много превосходящих ту, которую они предлагают любопытству читателей. Они думают, что отрыли новинку, редкость: а в этой новинке ничего нет нового. В этой редкости ничего нет редкого, по крайней мере для тех, которым среда эта знакома и так сказать родственна. Для других же посторонних людей тут не найдется пищи заманчивой, лакомой. Писавшая их достаточно была умна, чтобы осмеять предприятие обнародования этих писем, если могла бы она предвидеть, что попадет она за них в журналистику и в историю. Самое заглавие, приданное этой переписке, не кстати и произвольно. В этих письмах нисколько не обрисовывается Грибоедовская Москва. Скорее тут проглядывает Москва анти-грибоедовская. Тут не видать ни Фамусова, ни многих домочадцев и посетителей кружка его. Да и пора, наконец, перестать искать Москву в комедии Грибоедова. Это разве часть, закоулок Москвы. Рядом или над этою выставленною Москвою была другая светлая, образованная Москва. Вольно-же было Чацкому закабалить себя в темной Москве. Впрочем в каждом городе не только у нас, но и за границею, найдутся Фамусовы своего рода: найдутся и другие лица, сбивающиеся на лица, возникшие под кистью нашего комика. Суетность, низкопоклонство, сплетни и все тому подобное не одной Москве прирожденные свойства: найдешь их и в других Европейских городах. Во всяком случае Грибоедовская Мосвва не отражается в письмах М. П. Волковой. Ни в ней, ни в той, к которой они писаны нет и оттенков, которые оправдали бы заглавия предлагаемой картины. Обе были родные Москвички: они могли сблизиться и подружиться вследствие обстоятельств, некоторых общих сочувствий; но впрочем они друг на друга мало походили. Из самих писем Волковой видно, что во многих мнениях и суждениях они расходились. Может быть в этих противоречиях и таилась главная связь их взаимных отношений. Посредственные и слабоумные люди любят одних своих прихожан, они отворачиваются от людей, записанных в другом приходе. Княжна Одоевская (вышедшая после замуж за Сергея Степановича Ланского) была особенно миловидна и грациозна, он был влюблен в нее и воспитание её было совершенно особенное. её мать, которую прозвали в Москве Madame de Genlis, по образовательным и педагогическим наклонностям её, прилежно и своеобразно пеклась о дочери своей. Заботы её удались, вероятно и по даровитой натуре воспитанницы. После смерти родителей своих жила она у дяди своего, Ланского, который был кажется, Московским губернатором. Показалась она в свете и выезжала с теткою. Появление её в обществе, на частных балах, в Московском Благородном Собрании было блистательно и победительно. В тогдашней Москве было много красавиц, но эта новая звезда заняла свое и почетное место в сияющем созвездии. В те счастливые года Московского процветания молодежь из гвардии приезжала зимою на отпуск в Москву: себя показать и на красавиц посмотреть. В одну из таких зим явился молодой гусар, тогда известный более проказами своими и некоторыми бойкими стихами. Это был Денис Давыдов. Он не замедлил влюбиться в княжну Одоевскую и прозвал ее Галатеею: а соперника, который также вздыхал по ней и тяжело за нею увивался, рослого гвардейского офицера, прозвал он Полифемом. Тогда поэтическое баснословие было у нас еще в ходу и всем понятно. Но ни Аткреон под доломаном, ни дюжий циклоп, хотя и двуглазый не тронули сердца Московской Нереиды. Неуязвленное и свободное, по крайней мере по-видимому, перенесла она его в Петербург, куда переселилась с родственниками. Позднее вышла она замуж за С. С. Ланского. В двадцатых годах находим их в Москве: муж и жена имели порядочное, скорее блестящее состояние, дом их сделался из первых в столице. Лучшее общество в Москве пристало к нему и водворилось в нем. Навещающие Москву иностранцы, особенно Англичане, пользовались в нем не только хлебосольством, этою Славянскою и особенною Московскою доблестью, но и просвещенным гостеприимством. Хозяйка знакомила их с Москвою, с её достопримечательностями, а лучше всего знакомила их с прирожденным достоинством и пленительными свойствами Русской образованной женщины. Не чуждая Русской и иностранной литературе, в особенности Английской и Французской, она иногда переводила для иноплеменных гостей своих замечательнейшие страницы, обратившие внимание её в Русских журналах или вновь появившейся книге.
Умная приятельница её не обижена была, в равной степени, этою невыразимою прелестью женственности, которая впрочем дается от природы не всем женщинам. В ней было что-то более решительное и бойкое. Воспитание ее вероятно, было более практическое, чем идеальное. её, мать, женщина уважаемая в Москве за твердый рассудок свой и за нравственное достоинство, на котором умела она основать положение свое в обществе, не пускалась в умозрительные задачи: она просто воспитала детей своих, как вообще тогда воспитывали, не мудрствуя лукаво и не гоняясь за журавлями в небе. Между тем все обошлось благополучно: дочери её и вообще все семейство, заключающееся в двух дочерях и трех сыновьях, было одарено отличными музыкальными способностями и по части инструментальной, и по части голосовой. Екатерина Аполлоновна (вышедшая впоследствии замуж за Рахманова) была прелестной красоты и отличная пианистка. Многие из насе заглядывались тогда на голубые глаза её, на золотистые, белокурые локоны и заслушивались её оживленной, блестящей и твердой игрой. Не одно сердце трепетало при встрече с нею и заплатило дань красоте её. Старшая сестра её Мария, была очень музыкально образована и пела с искусством и чувством. Брат их Сергей Аполлонович, был также отличный музыкант. Многие годы был он одним из любезнейших собеседников Петербургских салонов. Он был в ближайших сношениях с графом и графинею Нессельроде, с графом Киселевым, Орловым, князем Алексеем Федоровичем. С семейством Вьельгорских был он в родственной связи по жене своей, сестре графа Михаила Юрьевича. Долго жив в обществе, он многое знал от других: много подметил и сам собою. Между тем сношения с ним были совершенно надежны. Он не был присяжным вестовщиком и никакие сплетни не находили в нем удобного перехода в городскую молву. Разговор его был живой, часто остроумный, с некоторым оттенком насмешливости, но всегда умеряемый законами приличия и обычаями светского благовоспитания. Кажется, в первых годах царствования Императора Николая был он предназначаем в попечители Московского Университета, но по каким-то обстоятельствам назначение не состоялось. Племянник Родиона Александровича Кошелева и потому пользовавшийся благорасположением князя Александра Николаевича Голицына, он и в царствование Александра I не сделал что называется блестящей служебной карьеры. Он, полагать должно, был характера и привычек довольно независимых. Долгая отставка не тяготила его: многие у нас не умеют уживаться с нею: они смотрят какими-то разрозненными томами в богатой общественной библиотеке. Волков не обижался своею разрозненностью, не сетовал на нее, не рвался он, чтобы как-нибудь прильнуть к роскошному экземпляру и попасть в официальный каталог. Он не состоявший ни при чем и ни при ком умел усвоить себе приличное место в высшем обществе, где такие образцы, что ни говори о чиновничестве, все-таки встречаются, Правда, и то сказать – он любил играть в карты, играл в коммерческие игры по высокой цене, играл мастерски и вместе с тем был, что называется, благородным и приятным игроком. Такими свойствами и качествами пренебрегать не следует. Это, своего рода талант, он достойно ценится в обществе, не только в нашем, но и в Париже, и в Лондоне. Не даром Талейран говорит, что не умеющий играть в вист готовит себе печальную старость. Он почитал вечерний вист приятным умственным развлечением и отдыхом, чуть и не гигиеническим упражнением, способствующим хорошему пищеварению и долголетию. Сергей Аполлонович в этом отношении, наследовал привычкам и дарованиям матери своей Маргариты Александровны. За исключением каких-нибудь городских праздников и собраний и летних месяцев, которые проводила в подмосковной, она по вечерам была всегда дома и принимала близких себе и гостей. Эти вечера под деятельным председательством хозяйки, походили иногда на заседания игорной академии. Разговор был тут на втором плане, но однако же не было недостатка и в нем. В Москве рассчитывали, что по обилию расхода на карточные колоды в этом доме – известно, что остающийся с выигрышем обыкновенно платит по 5 рублей за пару колод – прислуга без всякой придачи могла достаточно содержать себя. Вот, разве в этом отношении, может быть оправдано заглавие, приданное помянутой переписке: Грибоедовская Москва. Но эта местная черта, вероятно не была известна ни Грибоедову, ни издателям переписки.
Кстати заметить, что если бы Сергей Аполлонович оставил бы по себе свой дневник, то он был бы гораздо любопытнее и занимательнее писем сестры; не смотря на то, что какой-то рецензент этих писем, нашел в писавшей их сходство с Чацким.
Не хитрому уму не выдумать и ввек.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.