Электронная библиотека » Роман Шмараков » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Книга скворцов"


  • Текст добавлен: 19 ноября 2015, 16:01


Автор книги: Роман Шмараков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
XVI

– Удивительное это дело, – сказал келарь, – что живопись, которая с такой смелостью приступает к вещам незримым и показывает нам ангелов, словно зрелище, дозволенное каждому, смущается перед вещами чувственными в непривычных размерах или сочетаниях. Кажется невозможным, например, изобразить не только того, кто заслонен другим предметом, но даже стаю скворцов, из-за которой мы тут сидим, ибо она так протяжна и так приближена к нашему взору, что делается как бы незримой. Если взор не находит границ вещи, она для него не существует: с этим как с римскими воротами, что не дали Помпею въехать на колеснице, запряженной слонами, после африканской войны, когда он привез с собой пленные деревья и еще много всякого. Он думал совместничать с Вакхом, который разъезжал так, когда покорил Индию; а после Помпея, введшего слонов в триумфальное шествие, это делали многие.

Госпиталий возразил:

– Я читал, что слонов первым провел в триумфе, после победы над карфагенянами, Цецилий Метелл – тот, что ослеп при пожаре, спасая Палладий; Сенека говорит, что это никчемное знание, но если б не он, у меня бы его не было.

– Может быть, я запамятовал и что-то напутал, – сказал келарь. – К старости лучше помнишь тех зверей, с которыми имел дело в молодые годы, а новых забываешь. Лет тридцать назад, когда покойный император был в цвете лет, он прислал кремонцам слона – кажется, того самого, что был при императоре, когда тот осаждал Монтикьяри и брал Гамбару и замок Готтоленго; а может быть, и нет, ведь у такого могущественного государя может быть несколько слонов. Так вот, был в Кремоне один человек, который никак не мог поверить в слона, всегда отмахивался, слыша пересуды о нем: он-де идет к нам, и он так велик, как дом, и состоит из вещей, которые нигде больше не соединяются, – и не изменил своего мнения, даже когда увидел слона перед собою. Все ему казалось, что слон как-то подстроен, и из-за своей прискорбной уверенности этот человек не раз проделывал одно и то же: шел от слона прочь, как бы насытившись его созерцанием, но внезапно оглядывался, думая заметить какого-нибудь ярмарочного фокусника, вроде того проходимца при императоре Марке, что обещал упасть с дерева и превратиться в аиста, но сумел только упасть с дерева; и он упорствовал в этом, думая, что всякий раз ему не хватает быстроты. Впрочем, нельзя сказать, что это было дело совсем бесплодное: хотя ему не удалось подловить слона на небытии, но к нему привязались городские мальчишки, которые принялись ходить за ним вереницей по улицам, куда бы он ни шел, и все разом поворачивались, так что свою долю от славы слона этот человек, можно сказать, оттягал. Поскольку мы были с ним знакомы и я принимал его дела и безрассудство близко к сердцу, то много стыдил и усовещивал его, говоря, что он делается общим посмешищем, таская за собой шлейф людей, которые оборачиваются; что сомневаться в императорском слоне – все равно что не принимать императорскую монету, и приводил ему в пример Аврелиана, который был единственный частный человек, владевший слоном, и все же сохранил трезвость до той поры, как добился императорства, – а ведь мы не владеем ничем подобным, но всего лишь живем в одном городе со слоном; и хотя он постепенно опомнился и начал заботиться о других вещах, но думаю, что это не благодаря мне, но лишь благодаря времени, которое одно способно исцелить безумие.

– Кстати, Аврелиана мы с тобой пропустили, – заметил госпиталий, – а ведь его триумф тоже был не без роскоши; давай-ка вернемся к упущенному и восстановим справедливость. Победив Тетрика и Зенобию, он въехал на Капитолий на колеснице, запряженной четырьмя оленями, и принес их в жертву Юпитеру. Впереди шли двадцать слонов и разные звери из Ливии и Палестины, тотчас подаренные частным лицам, чтобы не отягощать казну, и пленные из множества народов. Были там тигры, жирафы, лоси, индийцы, сарацины, персы, готы, амазонки, а впереди всех – именитые горожане из уцелевших пальмирцев и египтяне, наказанные за мятеж: этих, впрочем, никто не жалел, ибо все они – люди, настолько помешавшиеся от своей сварливости и любви к стихотворству, что божество серьезности ушло из их страны без долгих проводов. Прибавляли великолепия и сам народ римский, и хоругви цехов и войск, воины в латах и весь собравшийся сенат. Только к ночи Аврелиан добрался до Палатинского дворца, а назавтра устроил зрелища игр, охоты и морских боев. Народу, которому он обещал двухфунтовые венцы, если вернется с Востока победителем, он роздал венцы из хлеба, хотя все ждали золотых и уже решили, как ими распорядятся.

XVII

Келарь сказал:

– Коли ты вспомнил об императоре разумном, предприимчивом, очистившем мир, подобно Геркулесу, от всего чудовищного и нечистого, хотя и проявившем такую суровость, что его считали скорее необходимым, чем добрым, давай помянем и его предместника, чтобы слава Аврелиана сияла ярче: ведь при Галлиене – я хочу говорить о нем – провинции отпадали чаще, чем устраивались пиры, он же от каждого известия отделывался остротами, словно хотел придать веселости похоронам государства.

– Не помню где, – сказал госпиталий, – в какой-то книжке остроумной, но лживой, я читал, как оба они являются на пир богов, Галлиен в женском платье и томною поступью, а Аврелиан – второпях, спасаясь от тех, кто жаждал притянуть его к суду Миноса. Первого выпроводили с пиршества, насчет второго же решили, что он уже искупил свои дела, ибо справедливость – это когда на себе испытаешь то, что сам совершил. Я говорю, что эта книга лживая.

– Так что с его триумфом? – спросил Фортунат.

– Когда Галлиен праздновал десятилетие своего царствования, – сказал келарь, – он надел платье, расшитое пальмовыми ветвями, и отправился на Капитолий в окружении сенаторов и воинов в белом, а впереди шли рабы и женщины с восковыми свечами. Шли также белые быки с позолоченными рогами, белые овцы, по двести с каждой стороны, и десять слонов, а за ними дикие животные и по пятьсот золоченых копий и сотне знамен, не считая хоругвей из храмов. Шли еще переодетые люди, изображавшие разные племена – готов, франков, персов и других; а те, кого у нас называют рыцарями двора, ехали на телегах, разыгрывая историю Циклопа и показывая всякие удивительные вещи.

– А почему именно Циклопа? – спросил Фортунат.

Келарь подумал и промолвил:

– Мне кажется, вот почему. Древние поэты самых мудрых и доблестных мужей назвали сыновьями Юпитера, а самых свирепых и презирающих все законы человечности – сыновьями Нептуна, словно их породило море, не внемлющее ничему, кроме своей прихоти; так и сатирик называет сыновьями Нептуна людей вроде Лупа и Папирия, подозревавшегося в убийстве Сципиона; к их числу и относится Полифем. Так под видом забавы эти затейники могли преподать поучение всякому, даже и тому, на чьем празднике они потешались, если б у него был досуг и разум внимать поученьям. Но я вижу, брат Гвидо, тебе мое объяснение не по душе: ты качаешь головой; скажи, что ты думаешь?

– Боюсь, ты перехвалил и скоморохов, и императора, – сказал госпиталий, – и, главное, впустую, ибо ни они, ни он от твоих похвал не перестанут дурачиться.

– Так почему они выбрали эту историю, а не какую-нибудь другую?

– Потому что они играли ее много раз, и она выходила у них лучше, чем другая; потому что у них осталось приличное платье только для Циклопа, Улисса и баранов, а остальное побила моль или украли в гостинице, – мало ли почему! Но если ты хочешь смысла, а не случайности, вот он: помнишь историю, как один гистрион играл Эдипа, а другой в порицанье ему сказал: «Ты видишь»? Если ты поразмыслишь о делах высшей власти, то придешь к выводу, что здесь все обстоит противоположным образом: она только притворяется зрячей, то ли из самолюбия, то ли из боязни, а на деле все ее движения, не считая тех, что касаются близких ей людей, опасливы, как поиск иголки в темноте, так что если и называть ее божественной, то лишь на манер нечестивцев, думающих, что Бог знает лишь общее, но не отдельные вещи. Публика же с великой охотой ловит намеки такого рода, поскольку любит, когда случай и сметка дают человеку слабому поиздеваться над могущественным, а всего больше – когда можно дурачить власть за ее счет; вот тебе и ответ, отчего на праздничных телегах была поставлена пещера Циклопа, а не что-нибудь другое.

– Не думаю, что власть так уж слепа, – сказал келарь. – Она ведь карает преступника и отличает достойного, а если не всегда верно, то лишь потому, что наследует от человеческой природы склонность ошибаться.

– Если весь день упражняться в карах и милостях, хоть раз да попадешь в цель, – ответил госпиталий. – Томмазо де» Никколи смолоду был слаб зрением, а к старости совсем его лишился, однако из некоего тщеславия, принимая у себя друзей, любил делать вид, что читает по книге, между тем как читал по памяти. Стихи он обыкновенно сочинял на ходу, прогуливаясь по саду, когда была ясная погода, или по дому, и разговаривая сам с собою. Однажды ночью к нему залез вор, ибо слепота сера Томмазо, а равно нерадивость его слуг ни для кого не были тайной. На его беду, однако, Фортуна не дремала и оказалась не так слепа, как уверяет Цицерон, или же дом сера Томмазо был ей столь же хорошо известен, как хозяину. Сер Томмазо в ту ночь испытал истинно поэтическое вдохновение (оно залетело по ошибке, когда закрывали ставни, и не смогло вовремя выбраться) и решил начать поэму о борьбе добродетелей с пороками, за которую ему давно хотелось взяться; и вот когда несчастный вор блуждал впотьмах, шипя от боли, если натыкался на бессмысленные предметы, и растопыренные пальцы увивая паутиной, седою, как добродетельный отец, навстречу тихо вышел сер Томмазо, с улыбкой, забытой на поднятом лице, и начал вступительную речь к своему гению: для чего-де он к нему явился в неурочный час, не щадя его ветхости, и почему не хочет оставить его в покое и поискать кого-то видней и одаренней. Вор от ужаса хотел было ему ответить, что он здесь случайно, но попятился и вылетел в соседнюю комнату, а когда он собрал себя с пола, над ним белело лицо слепца и слышались укоризненные речи, на что он надеется и как думает одолеть оружье, закаленное в стигийских ключах, и бойцов, привыкших дышать серною тьмою, – ибо сер Томмазо как раз представлял встречу Раскаяния с Самонадеянностью на поле брани. Тут гостю на грех подвернулось какое-то изваяние, которое сер Томмазо выкопал у себя в саду и ощупывал всякий раз, как ему хотелось прекрасного, – то ли вакханка, собирающая землянику, то ли уснувший гермафродит, не помню точно, – и они сцепились и покатились гремучим клубком, а сер Томмазо неотступно порхал над ними, как летучая мышь, вопя что-то о бегущем обмане и испуганном злодействе – ибо вдохновение, видя, что ему отсюда не выбраться, бросило шутить и навалилось на сера Томмазо без всякой милости – пока наконец бедный вор не выпал в двери, весь в пуху и рыбьих костях, гремя птичьей клеткой, в которой застряла нога, и на улице дал себе волю, смеясь и крича всякие нелепости, поскольку от ужаса почти лишился разума. Надо сказать, мало кому доводилось покупать раскаяние так дорого. Что до сера Томмазо, то он, так ничего не заметив, победил все пороки, сколько мог их припомнить, и, удовлетворенный, ушел спать, ибо для него день и ночь зависели лишь от его желания.

– А почему он обращался к гению? – спросил Фортунат. – У поэтов принято при начале труда призывать других лиц, а если он хотел выказать свою скромность, то это можно было сделать уместнее, ведь гений и природный дар – одно и то же.

– Не знаю, – ответил госпиталий: – может, он прочел, как гений государства явился Юлиану с попреками, что давно уже сторожит двери его дома, дабы оказать ему несравненное благодеяние, однако с ним тут обращаются, словно с нищим, – это ведь удивительная сцена, если сумеешь распестрить ее подробностями, – или нашел нечто подобное у прежних поэтов: я не так хорошо их знаю, чтобы утверждать, что такого нигде нет; а у них любое безрассудство свято, если оно ровесник Огигова потопа. Юристы разбирают вопрос, можно ли слепому занимать государственные должности; тому есть примеры, вроде Аппия Клавдия – того, который, когда римляне начали переговоры с Пирром, жаловался, что не потерял еще и слух; однако решено было, что слепец сохраняет должность магистрата, если получил ее, будучи еще зрячим, но добиваться новой ему строжайше запрещено. Относительно же поэтов никому нет заботы, видят ли они и как именно, поскольку от их должности не ждут ни большой пользы, ни особого вреда, сами же они, живя по своей воле, стремятся подражать своему отцу Гомеру в том, чем природа его обделила, и почитают священным свое право спотыкаться на ровном месте. Не было бы для них врага хуже, чем истина, если б они догадывались о ее существовании; но они живут, руководясь своими мнениями, населяют мир вещами, ни для чего другого не годными, как только ласкать их тщеславие, и восхваляют свои доблести, точно они к самим себе кремонские послы: Цицерон говорит, что не знавал поэта, который не казался бы себе лучше всех.

– А все-таки поэзия полезна и отрадна, – сказал келарь, – она учит добродетели, укрепляет в унынии, веселит сердце; да и сам ты нападаешь на поэтов, лишь подчиняясь божеству своей строптивости, но я не раз заставал тебя за чтением их сочинений, и твоя память признательна им сильней, чем память многих иных.

– Я делаю это по дружбе, – отозвался госпиталий, – чтоб не покидать тебя среди таких соблазнов; лучше изучить их, чтобы знать наперед, из какой пучины придется тебя извлекать.

XVIII

– Ну, будет насмехаться над поэтами, они ведь учат нас если не своими стихами, то по крайности зрелищем своих нравов; что до острот, без которых не обошлось и празднество Галлиена, то я припоминаю, что в толпу ряженых народов вмешались некие шутники, которые вглядывались в лицо каждому персу, а на вопрос, что они делают, отвечали: «Ищем отца нашего государя» (он, воюя с персами, попал в плен, претерпел несравненные унижения и умер без выкупа). Галлиен от дурного стыда велел их сжечь, хотя у римского народа искони принято потешаться над императорами на их торжествах.

– Это правда, – сказал келарь. – Во время триумфов воины высмеивали полководца, сперва как придется, потом в стихах, а на погребении именитых людей появлялись плясуны, изображавшие сатиров, в козлиных шкурах и пестрых накидках, с волосами дыбом, и потешали людей скаканьем и греческой пляской, названия которой я не помню. И во время галльского триумфа Цезаря воины потешались над его лысиной, сластолюбием и умением спустить в Галлии все, что ему удалось вытянуть у ростовщиков; а на похоронах Веспасиана главный скоморох по имени Фавор – прекрасное имя для того, кто высказывает народное мнение, – изображая покойного императора, спрашивал окружающих, во что обошлось его погребение, и восклицал, чтоб ему дали десятую часть, а потом хоть бросили в Тибр.

– Для чего это нужно? – спросил Фортунат. – Одно кажется непристойным, а другое еще и опасным.

– У одного человека, – сказал госпиталий, – был сын и богатый враг. Однажды этого человека нашли убитым, но не ограбленным. Юноша оделся в траур и принялся ходить за богачом, куда бы тот ни направлялся. Богач притянул его к суду, требуя, чтобы юноша, если имеет подозрения, обвинил его. Юноша ответил: «Обвиню, когда смогу» и продолжил ходить за ним в скорбном платье. Богач добивался должности в своем городе, но был отвергнут; он выдвинул против юноши иск об оскорблении, поскольку к числу действий, наносящих бесчестие, относят и то, когда кто-нибудь из ненависти к другому надевает траур или отпускает бороду.

Дело вызвало шум; ораторы говорили от лица юноши: «Я не могу ходить теми же дорогами, что и ты; не могу оскорблять твоего взора темными одеждами и заплаканным видом; будь ты избран в совет, я бы уже был мертв»; «Что я в трауре, виною моя скорбь; что я плачу – моя любовь; что не обвиняю тебя – мой страх; что тебя отвергли – ты, и только ты»; «Я не смог бы защититься, если б начал обвинять; моя борода, мое платье свидетельствуют против меня»; «Я делаю, что позволила мне Фортуна: она не дала мне блестящих одежд, ни пышной свиты, – она только позволила мне жить»; «Будь что будет, я не перестану искать убийцу и, возможно, уже нашел, когда внезапно отец мой посреди города – что смотришь на меня? что следишь за моими движениями? – найден был мертвым: ненависть убила его, спесь его не обобрала»; «Почему ты стал искать должности лишь после смерти моего отца? Не потому ли, что он был смелее меня? Где я молчу, там он говорил; где я плачу, там он заставлял плакать другого»; говорили и от имени богача, и даже от имени отца, словно они в силах очаровать Дита своими энтимемами и вывести из-под земли любого свидетеля, как будто человека, надышавшегося преисподней, может всерьез волновать чье-то убийство, даже его собственное.

– И чем кончилось дело? – спросил Фортунат.

– Наиболее рассудительные решили, что нет никому оскорбления в печали по отцу, ибо нельзя из добрых нравов сделать поношение; если человек делает то, что каждому позволено, против него нельзя выдвинуть иск. По здравом рассуждении богач благодарил бы этого юношу как своего милостивца, ибо он даровал ему то, чего и философы не могут для себя добиться, – при каждом шаге слышать, как скорбь дышит ему в шею и как плач ступает за ним. История часто представляет примеры подобного, хотя они лишь напоминают ей самой, сколько раз она давала бесплодные уроки. Когда римляне разбили Персея и три дня праздновали триумф, не один лишь македонский царь, шедший пред колесницей, не одни его плачущие дети были свидетельством тяжких поворотов судьбы, но не менее их и сам победитель, Эмилий Павел, двое сыновей которого, единственные наследники его имени и домашних алтарей, скончались, один за пять дней до триумфа, другой немногим позже. Потом Эмилий Павел по обычаю дал отчет народу о своих делах, сказав, что за десять дней прибыл в Фессалию и принял начальство над войсками, а в следующие пятнадцать разбил царя и кончил войну, длившуюся четыре года; и вот, вернувшись счастливо, но отягощенный мыслью, что судьба ничего не раздает бесплатно, он теперь, видя, что она взыскала на нем лишь его собственным горем, спокоен за государство и в своем бедствии будет утешаться благополучием сограждан.

– Тридцать лет назад, – сказал келарь, – покойный император отправился в Падую, а с ним были кремонские послы и воины, отправленные ради императорской чести, а еще немцы, апулийцы, сарацины и греки; падуанцы же встречали его за пять миль от города, с цимбалами и цитрами и со своим карроччо в богатом убранстве, взяв с собою множество дам отменной красоты, в светлом платье и на пышно украшенных конях. Сам император сказал, что ни здесь, ни за морем, нигде в мире не видел народа, столь добронравного, учтивого и предусмотрительного. Один из падуанцев, по имени Джакомино Теста, взобрался на карроччо и, сняв со щеглы знамя, обеими руками почтительно подал его императору, говоря, что это ему подносит коммуна Падуи, надеясь благодаря его короне никогда не остаться без справедливости; император же выслушал и принял это с довольным и радостным видом. В Пальмовое воскресенье все падуанцы сошлись на лугу, где император сидел на престоле, а Пьеро делла Винья, державший речь от его лица, провозгласил союз благоволения и любви между ним и падуанцами. На Пасху император после мессы отправился в монастырь святой Юстины, явившись людям в своей короне. Но не прошло и семи дней по Пасхе, как начались толки, что в день Тайной вечери папа Григорий провозгласил отлучение императора пред всеми, кто стекся в Рим ради отпущения грехов, и тогда император созвал падуанцев во дворец, где Пьеро делла Винья жаловался на поспешную суровость апостолика и защищал господина своего императора. Такова-то переменчивость наших судеб, что даже на час нельзя полагаться, коли так легко восходит и падает мирская власть: «Ныне царь, а завтра умрет».

XIX

– Когда же они умирают и делаются богами по решению сената, то их чествуют таким образом. Покойника хоронят, а потом отливают из воска его изображение и кладут на кровать слоновой кости, украшенную звериными головами, что стоит в дверях дворца. Слева сидит сенат, весь в черном, а справа почтенные дамы, прославленные делами их мужей и отцов. Приходят врачи, осматривают восковую плоть, словно живого, качают головой и объявляют, что ему все хуже, и так продолжается семь дней, а когда тот умирает, лучшие из рыцарей и юноши сенатских семей берут его одр на плечи и несут на форум, где два хора, один из отроков, другой из благородных дам, поют гимны на почесть умершему. Проносят бронзовые статуи, изображающие все подвластные народы, в одеждах, свойственных каждому, и проходят все городские цехи, плача и сетуя о покойном. Оттуда одр несут за пределы города, на Марсово поле, где стоит большой сруб, набитый хворостом и украшенный коврами, картинами и статуями. Покойника водружают на этот сруб и наваливают, неся отовсюду, целую копну благовоний и пахучих трав, сколько их ни производит земля; все провинции соревнуются в их присылке. Потом конники пускаются на рысях и «обходят, как должно, налево взявши, костер», а за ними колесницы с возничими в личинах, изображающих славных вождей и государей былого времени. Когда и это завершится, преемник императора берет факел и подносит его к срубу; он занимается с великим шумом, и далеко «слышится там киннамон пепелищ благовонных», а сверху вылетает орел, уносящий на небо душу императора. С этого времени он почитается наравне с другими богами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации