Текст книги "Свет женщины"
Автор книги: Ромен Гари
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
III
Вход для артистов находился в переулке, который заканчивался тупиком, заставленным мусорными баками, перед ржавой металлической шторой ателье фотогравюры. Из проекционной какого-то кинотеатра доносились автоматные очереди и скрежет тормозов. Откуда ни возьмись, появился, громко мяукая, рыжий кот и стал тереться о мою ногу, подняв хвост трубой. Я почесал его за ушком. Он еще немного повертелся возле меня, а потом куда-то сгинул. Я открыл дверь. Швейцар читал газету с результатами скачек.
– Будьте любезны, мне нужен сеньор Гальба. Он меня ждет.
Тот совершенно невозмутимо продолжал выискивать будущих фаворитов. Я ждал, спокойно и учтиво, а он так же спокойно не замечал меня. Неоновый свет ложился ему на лицо фиолетовыми пятнами. Закуток у него был метра два на полтора. Рядом с газетой стояла пустая бутылка из-под вина. Какие-то вещи, изношенные и засаленные, тоже ждали своего часа. Прогорклое одиночество потерянных вещей…
– Вы уже пробовали давать объявление? – спросил я.
Он, похоже, был удовлетворен тем, что его поняли.
– До конца по коридору, после кулис, вторая дверь направо. Вы ветеринар?
– Да, но сейчас я спешу. Я еще зайду к вам, попозже.
Навстречу мне попадались какие-то девицы с голой грудью, карлики-каскадеры. Проходя за сценой, я краем глаза заметил раджу в тюрбане: сплетая пальцы, он изображал на экране профиль Киссинджера. Я задержался на минутку посмотреть: он показывал теперь Граучо[4]4
Граучо – один из братьев Маркс, знаменитых американских комиков, прославившихся в комедийном кино 30-х годов.
[Закрыть] с его неизменной сигарой. Театр теней – моя слабость. Я взглянул на часы: ровно одиннадцать. По крайней мере половина пути уже пройдена. Молодой человек с очень длинными волосами и белесой бородкой сидел на стуле, окруженный пуделями. На коленях он держал шимпанзе, обезьяна облизывала палочку от мороженого. Все пудели были белыми, кроме одного – розового. Я остановился.
– Никогда еще не видел розового пуделя.
– Чего люди не придумают. Это краска. Сами можете попробовать.
– А где сеньор Гальба?
Он указал пальцем нужную дверь. Сеньор Гальба, совершенно разбитый, утопал в кресле и осторожно вытирал потный лоб платком. Он был во фраке с манишкой, и нос его (возможно потому, что ночью носы всегда кажутся больше) выглядел скорее как орган разведки, рекогносцировки, а не просто обоняния. Нос сеньора Гальбы вышел в дозор.
Пудель лежал у ног маэстро, и лысая морда резко выступала из густой поросли серых кудряшек; глаза у него были впалые, с темными кругами. На гримерном столике, ярко освещенном шестью электрическими лампочками над зеркалом, стояло шампанское в ведерке, бутылка коньяка и еще одна, с минеральной водой. Рядом пузырьки с лекарствами и пепельница, полная окурков. Сеньор Гальба улыбнулся мне, но глаза его смотрели все с той же тревогой: человек, который ждет. Мягким движением руки он любезно указал мне на табурет. Я сел.
– Как в Каракасе? – осведомился он.
– Обещаю, что позабочусь о вашем любимце, – начал я.
Он был пьян, но ему, очевидно, было не привыкать. Он вдруг посмотрел на меня свысока:
– С чего бы? Вам, стало быть, сказали, что это произойдет сегодня?
– Я только хотел ободрить вас.
– Позвольте, сударь, выразить вам свое удивление. Вы входите ко мне с таким уверенным видом и заявляете: «Я позабочусь о вашем любимце», как если бы знали – из достоверного источника! – что сегодня я выйду на сцену в последний раз. Там, в коридоре, вы… кого-то встретили?
– Да вроде никого.
– Ну конечно. Я так привык к этим порядкам в мюзик-холле, что постоянно боюсь опоздать: третий звонок, вовремя выйти на сцену, потом уйти, продолжительность номера, режиссер в кулисах, беспощадно уставившийся на часы…
– Послушайте, Гальба, я только сказал, что позабочусь о вашей собаке. Теперь вы можете умереть спокойно. Все будет в порядке.
– Вы что, издеваетесь надо мной? Знаете вы кого-нибудь, кто умер бы спокойно?
– Но ведь это может случиться и во сне, не так ли?
– Coño[5]5
Испанское ругательство.
[Закрыть], – ответил он. – Только этого мне и не хватало. Теперь я вообще глаз не сомкну. Кстати, Мату-Гросу – отличный сторожевой пес. Я уверен, что он поднимет лай.
– Ваш номер… Не знаю, как вы справитесь в таком состоянии.
– Ничего не остается. Жизнь, смерть… – Властным жестом он смел эти докучные пустяки. – Я просто говорю все, что должно быть сказано по этому поводу… Вы увидите. Хорошо еще, что меня не понимают, иначе давно бы уже освистали и выгнали со сцены. Публика сочла бы себя оскорбленной. Она не терпит, когда с таким пренебрежением относятся к столь серьезным вещам. Что вы хотите, мы, великие артисты, все до единого обречены бросать бутылку в море. К тому же и моря-то больше нет, остались одни бутылки. У меня есть ассистент, Сванссон, Свен Сванссон – запомните это имя, – молодой швед, он пишет диссертацию по философии в Уппсальском университете о моей жизни и творчестве. Я вам весьма признателен, что вы отложили свою поездку, решив посетить меня. Вот что значит настоящий друг.
– Я стараюсь убить время, вот и все, – возразил я. – Вы позволите? Мне нужно позвонить.
Он со спокойной учтивостью указал на телефонный аппарат и поднес ко рту бутылку с коньяком. Пудель не сводил с него глаз и дрожал. Я подошел к телефону и набрал номер. Никто не отвечал. Я сам же и отключил его, уходя: помог всем, чем мог. В зеркале, под электрическими лампами, я видел отражение человека с телефонной трубкой в руке, который два раза подряд набирает один и тот же номер, как повторяют чье-то имя.
Сеньор Гальба поднялся, не без некоторого усилия. Недостаток устойчивости он удачно восполнял умением держаться.
– Работа полиции в аэропортах налажена отлично, – заметил он. – Но если вам нужен, скажем, паспорт, я знаю кое-кого…
– Как вы догадались, сеньор?
Он коснулся кончика носа:
– Глубокое знание порядка вещей в этом мире, сударь. Мы умеем распознать человека, загнанного в угол, мы – мой нос, моя собака и я сам.
Он вышел, пудель тяжело поплелся за ним. Несколько минут я стоял, размышляя о таком заведении, куда бы нас принимали, исследовали все наши накопившиеся неприятности, наше сознание, угрызения совести, воспоминания, страхи, а потом, нажав на какие-то кнопки, все стирали, оставляя, так сказать, чистый лист. У меня не было ни малейшего шанса выкарабкаться самому по очень простой причине: я слишком сильно любил, чтобы теперь сохранить способность жить, довольствуясь самим собой. Это было абсолютно, органически невозможно: все, что делало меня мужчиной, принадлежало одной-единственной женщине. Я знал, что говорили о нас иногда, говорили почти с осуждением: «Они живут исключительно друг для друга». Меня огорчала язвительность подобных замечаний, отсутствие в них и намека на великодушие, холодное безразличие к судьбе человечества. Счастливая любовь носит наши цвета: у нее наверняка миллионы болельщиков во всем мире. Наше братство обогащается каждой новой вспышкой радости. Смех ребенка или нежность влюбленных светят для всех, всем дают место под солнцем. А любовное отчаяние, которое лишает веры в саму любовь, – довольно странное противоречие. Я отыскал в кармане листок со счетом за два кофе со сливками и набрал номер. В трубке раздался ее голос.
– Я только хотел вам сказать… я должен вам объяснить…
– У вас что, больше никого нет в Париже?
– Приходите. Нельзя же сидеть одной и слушать задыхающуюся индейскую флейту… У них в Андах это нормально, на высоте пять тысяч метров нечем дышать, там можно только подохнуть… Там – да, но не на улице Сен-Луи-ан-Лиль… Я знаю, что, когда встречаются два незнакомых человека, как мы с вами, все кажется возможным… Я ведь тоже достаточно пожил на свете, чтобы остерегаться этих белых пятен, куда можно вписать что угодно… Не беспокойтесь, я не стану говорить с вами ни о любви, ни даже о дружбе… может быть, только о взаимной поддержке… Нам нужно… развеяться, обоим… Да, именно развеяться… чтобы забыть…
– Послушайте, Мишель… Это ведь вы?..
– Да, это я. Помните, я вас толкнул, выходя из такси, и…
– Вы пьяны от горя. Что еще произошло?
– Я не смог уехать. Я пообещал ей уехать далеко, чтобы не сорваться в любую минуту и не броситься туда, к ней… И не смог. Я, что называется, слабый, а у нас, когда мы любим женщину, слабость превращается в такую… силу, что… и вот, когда она должна умереть из-за каких-то… технических причин, да, из-за каких-то отвратительных причин, связанных с органами… потому что слишком поздно заметили и… Я вам уже говорил, что для нас, слабых, любовь, эти расставания навсегда по не зависящим от нас обстоятельствам, эти, по сути, злоупотребления властью… вызывают угрожающую лавину… нежности. Думаю, вы сильная женщина, не могу утверждать, я вас почти совсем не знаю; вот, хочу извиниться, что побеспокоил. Я только и могу, мадам, – заметьте, я опять обращаюсь к вам «мадам», чтобы еще раз подчеркнуть, что мы с вами совершенно чужие друг другу, – я только и могу, что признать свою слабость, потому что сила, мадам, думаю, она не на стороне слабых – видите, я острю, я еще способен на иронию, а значит, не все потеряно…
Молчание. Я подумал, что она повесила трубку. Сильная женщина. Потом услышал ее голос:
– Где вы?
– У сеньора Гальбы, в «Клапси»… Сеньор Гальба, помните, которому не везет со страховками…
– Ждите меня в баре. Я еду.
Я сел за гримерный столик. Шесть выпуклых электрических ламп, бутылка коньяка. За всех влюбленных! За короля! Человек, потерявший женщину-родину, составлял мне компанию по ту сторону зеркала. Он, другой я, изгнанник. Тебя лишили твоей страны, старик. Твоих рек и озер, твоего неба, твоих полей, твоих садов. Но во всей моей стране не было убежища более надежного и верного, чем ее волосы – куда лучше всех моих детских тайников. Когда я видел эти белые локоны, то проживал такие моменты, о которых невозможно говорить иначе как о последней истине, смысле жизни, распространявшемся на все вокруг, даже на то, что ее не касалось, как будто мне было ведомо, от каких утрат, каких лишений стали острыми шипы и твердыми – камни. У меня была родина – женщина, и мне нечего было больше желать. Голос моей любимой, казалось, сотворен самой жизнью для собственного удовольствия; полагаю, жизнь тоже не может без радости: взгляните хотя бы на полевые цветы, какие они веселые – с садовыми не сравнить. В наш дом в Бриаке время не входило, всегда покорно ожидая за порогом; этот ревнивый страж был так хорошо выдрессирован, что принимался лаять, только когда она, отправившись в поселок, долго не возвращалась. Я попросту хочу сказать, что те пути, которые преодолевала каждая пара с начала мира, могут составить самую старую, самую исхоженную дорогу на земле. Я говорю о счастливом отсутствии всякой оригинальности, потому что счастью нет нужды выдумывать что-либо. Ничто из того, что нас объединяло, не принадлежало только нам, это не было что-то необычное, единственное в своем роде, редкое или исключительное; было постоянство, нечто непреходящее, был наш союз, старше любой памяти человеческой. Не думаю, чтобы вообще существовало счастье без привкуса незапамятной древности. Хлеб, соль, вино, вода, ветер, огонь, двое, и каждый – земля, и каждый – солнце.
– Я часто думаю, что бы с нами было, если бы мы не сошлись…
– То есть не переспали бы?
– Столько мужчин и женщин не находят друг друга! И что с ними происходит? Чем они живут? Ужасно несправедливо. Я даже думаю, что, если бы я тебя не узнала однажды, я бы всю жизнь тебя ненавидела.
– Именно поэтому вокруг столько ненависти. Мы постоянно видим людей, которые ненавидят всех тех, с кем им не посчастливилось встретиться, это еще называется дружбой между народами.
– А в шестьдесят, когда я состарюсь?..
– Ты, твой живот, твоя грудь, твои бедра?..
– Ну да. Это же ужас! Нет?
– Нет.
– Как это «нет»? Когда я буду старой каргой?
– Не бывает такого, бывают истории без любви.
Наши ночи были островами. Мои губы свободно гуляли по пустынным пляжам горячего тела. Я боролся со сном: этот воришка отнимал у меня бесценные минуты.
– Не слышу, Мишель. Ты уткнулся носом мне в шею, ворчишь что-то, шепчешь. Что еще?
– Р-р-р-р.
– Изволь объяснить нормально, в чем дело, раз уж разбудил меня.
– Я ничего не говорил.
– Не говорил? Ладно. Что же это за мурлыканье в таком случае?
– Если я не кошка, уж и помурлыкать нельзя?
– Не можешь уснуть?
– Почему? Могу. Но не хочу. Рядом с тобой слишком хорошо.
– Ну, иди сюда, ляг, вот так, теперь спи.
– Янник, как это возможно, столько лет прошло, а это осталось в нас нетронутым, как в первые дни? А ведь говорят, все проходит, ломается, надоедает…
– Да, у тех, кто только и может, что прийти, испортить и бросить…
– Что с нами, с тобой, со мной? Проблемы семейной пары и все такое?
– Проблемы семейной пары? Что за ерунда! Либо есть проблемы, либо – пара.
– Быть вместе – это кажется порой так сложно, даже мучительно, все не клеится, утекает. И в один прекрасный день смотришь – а ее и нет, пары-то…
– Слушай, Мишель, что тебе взбрело будить меня среди ночи и говорить о каких-то мифических проблемах семейной пары? Твой бедный желудок не может справиться с паэльей?
– Я хочу знать, почему у нас нет этих проблем, черт возьми!
– Бывают неудачные встречи, вот и все. Со мной такое случалось. Да и с тобой тоже. Как, по-твоему, люди могут отличить настоящее от поддельного, когда подыхают от одиночества? Встречаешь человека, пытаешься представить его интересным и полностью выдумываешь его, наделяешь качествами, которых у него нет и в помине, закрываешь глаза, чтобы лучше его видеть, он старается выдать желаемое за действительное, ты тоже. Он смазливый дурак? – ты находишь его умным. Он считает тебя недалекой? – зато рядом с тобой он семи пядей во лбу. Заметил твою отвислую грудь? – не страшно, он найдет это своеобразным. Ты начинаешь чувствовать, что здесь пахнет деревенщиной? – надо ему помочь. Он необразован? – твоих университетов хватит на двоих. Он хочет заниматься этим без передышки? – он тебя так любит! Он не слишком в этом силен? – что ж, это не самое главное в жизни. Жмот, каких свет не видел? – у него было трудное детство. Хам? – просто держится естественно. И ты продолжаешь отбиваться руками и ногами, лишь бы не замечать очевидного, а оно уже режет глаз. Вот это и называется «проблемы семьи», одна проблема, строго говоря, когда мы не в состоянии дальше выдумывать друг друга. И тогда приходит время тоски, обид, ненависти, мы пытаемся склеить разбитое – ради детей или просто потому, что предпочитаем терпеть что угодно, лишь бы не остаться в одиночестве. Все. Спи. Ну вот, я сама себя так запугала, что теперь не смогу уснуть. Включи-ка свет на минутку, хочу посмотреть на тебя. Уф! Это в самом деле ты.
Я смеялся, вспоминая. К тому же в бутылке оставалось еще немного коньяку. «Двадцать пять лет, Мишель, я жила, дышала, думала, не зная тебя, – чем я жила, чем дышала, что это были за мысли без тебя?..» Я заучивал наизусть эти письма, которые она посылала мне с воздуха и из разных аэропортов, «обрывки вечности», как она их называла, столь старыми и избитыми казались ей ее слова. Слова, дошедшие из других времен, звенья цепи, уходящей в глубь веков, избитые фразы, да, ты была права, простейшие сигналы, – как признаки жизни, которые мы так жаждем отыскать на других планетах, – азы, находящиеся под угрозой забвения из-за потери смысла, когда вы ищете глубины, а находите одни пропасти. Ночами, сидя в кресле пилота, я слушал нашептывание древнейшего рассказчика у себя в груди; те же, кто потерял память, теперь не могут даже расслышать нашего старого суфлера. Люди высокого призвания, вы спрашиваете, зачем вы здесь, что все это значит и почему вообще существует мир, – сколько же великих и знаменитых кричали об этой своей утрате элементарного понимания! – вы пытаетесь уверить нас, что эти вопросы ставит Вселенная, тогда как это всего лишь вопросы из тех сфер, где нет женских губ. Конечно, всему есть физические пределы, приходилось разъединять наше дыхание, отрываться друг от друга и расходиться в разные стороны, раздваиваться и расставаться, в таких случаях всегда теряешь… Если у тебя два тела, непременно наступает момент, когда остается только половина.
– Разве я захватчица?
– Еще какая, особенно если тебя нет рядом.
Я встал и распрощался со своим двойником в зеркале.
IV
Я поднялся в бар, где было полным-полно японцев, впрочем, может, мне только так показалось, от усталости. Сеньор Гальба как раз был на сцене. Семь белых пуделей и один розовый сидели на стульях, свесив задние лапы, изображая барышень в ожидании кавалера на каком-нибудь балу в супрефектуре. Сеньор Гальба стоял слева: фрак, черная накидка, складной цилиндр, белый шелковый шарф, сверкающая белизной манишка, трость с серебряным набалдашником… Он достал из жилетного кармана сигару и сделал вид, что ищет спички. В этот момент на сцену вышел шимпанзе, деловитый, с зажигалкой в руке, и направился обслужить хозяина. Сеньор Гальба предложил ему сигару. Тот взял, откусил кончик и закурил. Затянулся, посмаковал сигарный дым и удалился.
– Во дает, – сказал один японец рядом со мной.
Я удивленно взглянул на него.
– Джексон – самый большой шимпанзе нашей эры, – сказал бармен.
Сеньор Гальба сделал несколько затяжек, потом щелкнул пальцами. Вновь появился шимпанзе, подошел к проигрывателю, стоявшему на изящном столике, покрытом бархатной скатертью, и нажал на кнопку. Раздались звуки пасодобля, шимпанзе направился к розовому пуделю, сидевшему в кругу других пуделей, и пригласил его на танец. Розовый пудель соскочил с табурета, секунду постоял, переминаясь на задних лапах, и шимпанзе подхватил его за талию; тут я поспешил опрокинуть одну за другой сразу две рюмки коньяку, так как вид черного волосатого шимпанзе и розового пуделя, танцующих пасодобль El Fuego de Andalusía[6]6
«Андалузский огонь» (исп.).
[Закрыть], показался мне слишком явной и циничной насмешкой. Японцы смеялись, и белизна их оскала лишь подчеркивала темноту. Я облокотился на стойку, отвернувшись от оскорбительного действа, и встретил сочувствующий взгляд бармена:
– Вам плохо, месье?
– Ничего, пройдет, как только все это закончится.
– Сеньор Гальба считает этот номер творением всей своей жизни.
– Преотвратно, – заключил я.
– Совершенно с вами согласен, месье.
И все же этот ужас притягивал мой взгляд. Было что-то вызывающее, издевательское, почти враждебное в «творении» сеньора Гальбы, То, что это было «творением всей жизни», ничего не меняло; напротив, язвительные нотки лишь усугубляли все, что было в нем циничного и оскорбительного.
Пудель и шимпанзе носились вдоль и поперек по сцене, в свете прожекторов, под дробные звуки пасодобля El Fuego de Andalusía.
– Бытие и небытие, – начал бармен. – Неаполь в пламени поцелуев[7]7
Намек на одноименный французский фильм (реж. Аугусто Дженина, 1937) и песню из этого фильма в исполнении Тино Росси.
[Закрыть].
– Отстаньте. И без того тошно.
– Никогда не видел, чтобы шимпанзе с пуделем танцевали пасодобль, что-то новенькое, – произнес мой сосед-японец с сильным бельгийским акцентом.
Я взглянул на него:
– Вы из Бельгии?
– Нет, почему?
– Так, ничего. Это, верно, что-то со мной… Еще один коньяк, пожалуйста.
– Не нужно бояться заглянуть в самую суть вещей, – сказал бармен.
– Почему он выкрасил его в розовый, этого пса?
– Жизнь в розовом цвете, – предположил бармен. – Немного оптимизма.
– Но почему пасодобль? Существует ведь вальс, танго, менуэт, классические балеты, наконец. Ну правда, есть из чего выбирать!
– Вы правы, – согласился бармен. – Действительно, этого – хоть отбавляй. Мне лично нравится чечетка. Но понимаете, сеньор Гальба – он испанец в душе. Коррида. Сверкающий костюм тореро. Жизнь, смерть, muerte[8]8
Смерть (исп.).
[Закрыть], и все такое.
– Смрт, – вставил я.
– Что?
– Смрт, ползет по ноге, опаснее, чем ядовитый скорпион, вот и все.
– В жизни не видел лучшего номера дрессировки, чтоб мне провалиться! – воскликнул японец с бельгийским акцентом.
Бармен, вытирая стакан, спокойно возразил:
– Это как посмотреть. Всегда можно сделать лучше. Нет предела совершенству. Вы немного опоздали, тут недавно другой номер был. Человек-змея. Он складывался совершенно противоестественным образом, так что даже смог уместиться в шляпной коробке. Каждый изворачивается как может.
Бутылки стояли в ряд вдоль зеркала, и я видел, как шимпанзе с пуделем танцуют у меня за спиной. Еще я видел свое лицо, почти не изменившееся. Всегда думаешь о себе лучше, чем оказываешься на самом деле.
Я спросил у бармена жетон, спустился в подвальный этаж и позвонил Жану-Луи. Я не виделся с ним месяцев семь. Я избегал друзей, дружба неминуемо ведет к разговорам. Янник не хотела ни расстраивать близких, ни вызывать у них сочувствие. И мы решили, что, кроме ее брата, никому ничего не скажем. В таких случаях поведение друзей, даже самых искренних, превращается в нелепый ритуал, где чередуются робость, тревога, неловкость, они усиленно это скрывают, стараясь держаться как можно более естественно и непринужденно, что в конце концов становится невыносимо. Десять лет Янник работала стюардессой на рейсах в Индию, Пакистан и Африку. «Там мне было бы легче, – говорила она. – У нас люди разучились умирать». Вот мы и решили никого не беспокоить. Однако брата все же нужно было поставить в известность; не то чтобы они были сильно привязаны друг к другу, но она очень любила родителей, а он был единственным живым напоминанием о них. Ничего особенного он из себя не представлял, ограниченный малый, в постоянных мечтах о новой машине, а поскольку Янник была красивой, веселой и счастливой, мне всегда казалось, что он злится за это на сестру, как если бы она отобрала причитающуюся ему долю наследства. Узнав о ее болезни, он сразу засуетился, стал говорить о каких-то чудесных операциях – их делают на Филиппинах прямо голыми руками, об одном своем друге – его отец прожил после этого еще десять лет, о сенсационных исследованиях – они должны вот-вот увенчаться успехом; словом, не захотел ничего знать и повел себя как последняя свинья – из тех, что готовы сулить любые надежды, лишь бы их оставили в покое. Он даже проторчал два дня в Институте радиологии и прошел полный медицинский осмотр: он, видите ли, где-то слышал, что это наследственное. «Ничего, купит новую тачку и успокоится, – сказала тогда Янник. – В сущности, я выбила его из колеи». Итак, я постепенно отдалился от всех своих друзей, взял в «Эр Франс» отпуск на полгода и в настоящее время находился в подвале «Клапси», среди хаоса, который, кстати, можно было расценить и как высшее милосердие: он освобождал меня от необходимости платить по счетам реальности.
– Да, алло…
Я его разбудил.
– Это я, Мишель… Дружба, сплотившая нас за двадцать лет полетов во все концы света…
– Ну, ты нахал, шесть месяцев прошло, больше…
– Если бы друга нельзя было оставить на время, это уже не считалось бы дружбой…
– Да, но почему ночью, позволь спросить? Полгода не звонил, мог бы пару часов и подождать… Или что?.. Что-то серьезное?
– Как Моника?
– Прекрасно, все остальные тоже. Что с тобой?
– Она всегда меня жалела, потому что я не могу плакать. Она говорила, что я не представляю, как это хорошо.
Он молчал. Должно быть, голос мой звучал надломленно. Как она сказала? «Сиротствуете без женщины…»
– Мишель, что с тобой? Сейчас же иди домой. Пропал, как в воду канул, а теперь… Да что происходит?
– Пасодобль. Черная обезьяна танцует пасодобль с розовым пуделем.
– Что за бред?
– El Fuego de Andalusía.
– Что?
– Ничего. Абсолютно ничего. Мастер-класс дрессировки, только мы не знаем, кто хозяева цирка. Они забрались на свой чертов олимп, на эту гору дерьма и наслаждаются. Каждый должен объять необъятное, это их присказка, они требуют от нас невозможного. Знаешь, тут один так извернулся, что поместился в шляпную коробку. Один из нас, из тех, кто прогибается. Гнусные боги-макаки восседают на олимпе из наших гниющих останков и забавляются. Вот. Это я и хотел тебе сказать. Все мы ходячие шедевры.
– Ты пьян.
– Нет еще. Но стараюсь.
– Ты где?
– В «Клапси».
– Это еще что?
– Ночной клуб, всемирно известный.
– Хочешь, чтобы я пришел?
– Нет, что ты. Я так просто звоню, чтобы время быстрее прошло. Это скоро закончится. А может, уже закончилось.
– Что ты там забыл, в своем «Клапси»?
– Жду одну знакомую, ей тоже плохо. Мы решили создать общество взаимопомощи. Извини, что разбудил тебя.
Жан-Луи молчал. Настоящий товарищ. Помогал мне убить время.
– Как Янник?
– Мы расстались.
– Не может быть. Ты что, смеешься? Только не вы.
– Она ушла от меня сегодня ночью. Наверное, поэтому я тебе и звоню. Мне нужно было кому-то сказать об этом.
– Не верю. Вы были вместе, дай бог памяти… двенадцать, тринадцать лет?
– Четырнадцать с небольшим.
– Я никогда не встречал такой пары, как ваша. Такой…
– Неразлучной?
– Просто не верится! Ну хорошо, поссорились… Только не говори мне, что это окончательно.
– Это окончательно. Она уходит. Мы никогда больше не увидимся.
– В каком она рейсе сейчас? Эй! ЮТА![9]9
ЮТА (от франц. U.T.A. – Объединение воздушного транспорта) – французская авиационная компания, впоследствии поглощенная «Эр Франс».
[Закрыть] Мишель! Алло! Ты слушаешь, Мишель?
– Да. Я здесь. Извини, что разбудил, но… не было другого выхода. Мы всё долго обсуждали, спокойно… пока наконец это не стало пыткой. Мы решили порвать одним махом. Никакой агонии, никаких незаживающих ран. У нее еще оставалось немного женского тщеславия. Нет, просто гордости, достоинства. Это дело чести – не позволить издеваться над собой. Нас заставляли ходить на задних лапках, надрессировались, довольно. Однажды, старик, мы сами возьмем кнут в руки, и он будет плясать под нашу дудку, этот, как бишь его… какой-нибудь сеньор Гальба. В ней был некий протест, некий… вызов. Честь существует, Жан-Луи. Честь человека, клянусь тебе. С нами не имеют права так поступать. И она не желала быть игрушкой в чьих-то руках, позволить растоптать себя. Конечно, мы могли бы продержаться еще немного. Протянуть еще месяц, неделю. Ждать, пока нас обоих не накроет с головой. Но ты ее знаешь. Она гордая. И мы решили, что я уеду в Каракас, и она тоже отправится куда-нибудь далеко-далеко…
– Нет ничего более мучительного, чем пара, которая распадается, но продолжает плыть по воле волн, тогда как лодка уже дала течь и вот-вот пойдет ко дну… В таких случаях, конечно, лучше разом покончить со всем.
– Но знаешь, то, что разбивает пару, в итоге еще больше ее сплачивает. Трудности, сначала разделившие двоих, в конце концов их объединяют, а иначе они и не были никогда парой. Два несчастных человека, которые по ошибке диспетчера оказались на одном маршруте…
– Никогда бы не подумал, что ты и Янник…
– Мне самому не верится. Это противоестественно.
– Извини, что я спрашиваю, но… может, есть кто-то другой?
– Не знаю. Совершенно ничего не могу сказать. Я неверующий, ты знаешь, но, может быть, где-то сидит эта сволочь, не знаю…
– Мишель, ты расклеиваешься буквально на глазах… Я тебя спрашиваю, есть ли у Янник другой мужчина.
Я не понимал. Я уже ничего не понимал. О чем он спрашивал? Что я ему ответил?
– Прости, старик… я немного не в себе. Уже не соображаю, о чем ты говоришь. Правда, извини, что разбудил, но… я пьян. Да, точно, набрался по самое горло. Я не должен был поднимать тебя с постели… Я запаниковал…
– Запаниковал, ты? Забыл, наверно, как у нас загорелись оба мотора? А на борту две сотни пассажиров…
– Да, но гораздо труднее, когда некого спасать…
– Ты правда не хочешь зайти к нам? Тут рядом Моника, можешь сказать ей словечко.
– Нет, все образуется, у меня скоро самолет… улетаю с одной знакомой. Янник очень хотела, чтобы мы летели вместе…
– Женщины, мне их не понять.
– Не говори ерунды, они – единственное, что поддается пониманию и имеет смысл здесь, на грешной земле…
– Она уходит, но не хочет оставлять тебя одного, так?
– Да. Она прекрасно знает, что я не могу жить без нее.
– И посылает вместо себя подружку? Ну, знаешь, у меня одиннадцать тысяч летных часов, но… чтобы на такой высоте!
– Я эгоист. Эгоизм, кроме всего прочего, означает еще и то, что ты живешь для другого, что у тебя есть смысл жизни.
– Для меня это слишком сложно… Мишель? Ты еще здесь? Тебе нужно поспать, старик.
– Ничего, скоро пройдет, я тут жду кое-кого… Я только хотел тебе сказать, что Янник…
Но я не мог позволить себе эту низость, хоть бы она и принесла облегчение. У Жана-Луи обостренное чувство ответственности. Он не раздумывая бросился бы выполнять свой долг, позвонил бы в службу спасения, и тогда, вместо того чтобы дать одинокому паруснику мирно отчалить, мы бы получили еще месяц-другой этой отвратительной дрессуры, предоставив смерти точить клыки.
– Я только хотел сказать, что если отдал все одной женщине, понимаешь, то это «все» никуда не девается. Если думаешь, что все кончено, когда теряешь единственную любимую, значит, ты не любил по-настоящему. Одна часть меня загнана в угол… но другая уже на что-то надеется. Этого не разрушить. Она вернется.
– Я тебе твержу об этом с самого начала.
– Она вернется. Нет, конечно, она уже не будет прежней. У нее будет другой взгляд, другая внешность. Она даже одеваться будет по-другому. Это нормально, естественно, что женщина меняется. Пусть она будет выглядеть иначе, пусть у нее будут седые волосы, например, другая жизнь, другие беды. Но она вернется. Может, я только горланю, один, в темноте, чтобы подбодрить себя. Уж и не знаю. У меня немного с головой не то… Я позвонил, я говорю с тобой, потому что не могу думать, а слова как раз и нужны для того, чтобы выручать нас. Слова – они как воздушные шары: удерживают на поверхности. Я звоню тебе, чтобы ухватиться за спасительную ниточку. Янник больше нет, и весь мир стал женщиной. Нет, это не конец. Со мной не кончено. Когда говорят, что кому-то конец, это лишь означает, что он продолжает жить. Нацизм существует и без нацистов, и угнетение продолжается, не опираясь уже ни на какие силы полиции, и сопротивление может быть не только с оружием в руках. Боги-обезьяны пляшут у нас на хребтах под видом судьбы, рока, слепого случая, а мы проливаем кровь, чтобы они могли напиться. Может быть, они собираются там каждый вечер и смотрят вниз, оценивая развлекательную программу дня. Им необходимо смеяться, потому что они не умеют любить. Но у нас есть свое знамя – знамя людей, наша честь. А честь и состоит в том, чтобы отвергать несчастье, это отказ от безропотного приятия судьбы. Именно об этом я говорю тебе, об этой борьбе, об отстаивании своей чести. Я вспомнил сейчас, с каким достоинством Янник слушала то, что говорил доктор Тенон, – о детской лейкемии, о болезни Ходжкина и прочих напастях, которые уже побеждены: все это относилось не к ней, нет, но к нам. Речь шла о нас. Не знаю, понимаешь ли ты, что значит это слово, оно как вызов, как надежда, как братство. Мы вырвем им зубы и когти, мы сгноим их на этом зловонном олимпе, а на пепелище разведем праздничный костер… Пока, старик, мы еще встретимся, обязательно!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?