Текст книги "Провозвестники гусситского движения"
Автор книги: Семен Венгеров
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Семен Венгеров
Провозвестники гусситского движения
Милич. – Матвей из Янова. – Иоанн Гусс. – Иероним Пражский.
[1]1
Отрывок из этюда о гусситах и таборитах (Русская Мысль 1881 г… кн. XII).
[Закрыть]
Печать необыкновенной нравственной глубины, составляющая отличительный признак гусситства, или вернее не всего гусситства вообще, а только наиболее полного и последовательного выражения его, таборитства, – эта печать прежде всего должна была отразиться на идеях и принципах, провозглашенных движением. И действительно, мы дальше увидим, что чего-нибудь выдающегося теоретическою новизной в идеалах таборитства нет. Но за то по глубине страстного стремления к истине, по жгучести желания воплотить слово в дело, – словом, по силе нравственного чувства табориты, за исключением первых христиан, не имеют ничего себе подобного во всей всемирной истории.
Такая же печать глубокого нравственного убеждения и необыкновенной нравственной силы лежит и на деятелях движения, на Гуссе, Иерониме Пражском и их предшественниках – Миличе и других. Конечно, эти люди замечательны и своими интеллектуальными качествами: Милич в умственном отношении был человек очень выдающийся; Гусс принадлежал к лучшим богословам своего времени; Иероним обладал таким пламенным красноречием, что даже католические епископы, по истине «засмердевшие» в грехе, не могли устоять против обаяния его слова. Но все-таки не ученость и не красноречие выдвигают Гусса и Иеронима в первые ряды человечества. Таких богословов и ораторов история может насчитать не одного. Но за то по нравственному своему совершенству, по готовности положить душу за проповедуемые идеалы – и Гусс, и Иероним стоят почти одинокими в истории, так как, к сожалению, почти нет примеров, чтобы люди первостепенной силы интеллекта стояли бы на таком же уровне нравственной высоты.
I
Гусс не был первым проявлением нравственного протеста чехов. В Чехии никогда не было затеряно истинное понимание проповеди Великого Учителя, потому что, как и болгары, чехи приняли христианство не по принуждению и не из политической необходимости. Когда в 845 году четырнадцать воевод вместе с своими дружинами, в расчете на милости немецкого короля Людовика, приняли христианство, народ не пошел за ними, а остался верен старым языческим верованиям. Но нравственная евангельская проповедь Кирилла и Мефодия имела необыкновенно быстрый успех. Священное Писание объяснялось народу не на мертвом языке древних латынян, но на его же родном наречии, и потому находило доступ в его сердце. Потому также у чехов было несравненно больше истинного понимания религии любви, чем у других европейских народов, служивших Христу с остервенением язычников. Что же удивительного, что разврат служителей Того, кто проповедовал на горе, так болезненно отозвался в народном чувстве и задолго до Гусса вызывает протест! Гусс завершил целую полосу подготовительного движения. Еще в средине XIV столетия, т. е. при первых всплесках мутной волны развращенности духовенства, в Чехии против этого уже раздается карающее слово. Таким образом здесь, как и в богомильском движении, мы видим ту быстроту протеста, которая так сильно противоречит представлению многих историков и публицистов относительно славян, как олицетворения нравственной неподвижности.
По странной случайности, первым из ряда проповедников, подготовивших почву для принципов Табора, был немец Конрад Вальдгаузер, родом из Австрии. Но то, что проповедь сто нашла себе отзвук только в Чехии, дает нам право считать его чешским деятелем и находить в успехе его проповеди черты для характеристики чешского народа.
Конрад появляется в Праге около половины XIV столетия и начинает громить роскошь и разврат пражского населения. Он восстает против пышности в одежде, против изнеженности и тщеславия. Но всего тяжелее громы его замечательного красноречия падают на клириков. «Если кто любит своего сына или свою дочь, пусть не отдает их к монахам, – говорит он своим прихожанам: там их совратят и собьют с пути истины». В особенности сильно нападает он на орден нищенствующих монахов. «Если бы основатели ордена могли посмотреть на свое творение, – говорил он, – они бы пришли в ужас. Но им бы не дали высказать своего негодования, – развратные, себялюбивые, тщеславные монахи побили бы их каменьями»[2]2
Iordan: «Die Vorläufer des Hussitenthums in Böhmen», стр. 15.
[Закрыть]. Самой церкви Вальдгаузер не трогал, – он только желал «исправления нравов в духе первых времен христианства»[3]3
Ibid., стр. 16.
[Закрыть].
В 1364 году Вальдгаузер умирает. На смену ему является чистокровный славянин – Милич из Кромерижа, в Моравии. Это был человек в высшей степени замечательный, одна из самых нравственных личностей в истории. В одно и то же время он соединял в себе необыкновенную нравственную чистоту и изумительные умственные дарования. Глубине его теологических познаний удивлялся самый знаменитый чешский схоластик того времени, Адальберт Ранконис из Ерицина, бывший ректор Парижского университета, в удивлении говоривший, что Милич в один час разрабатывает сюжет, на который знаменитейшие ученые употребляют целый месяц[4]4
Palazsky. «Geschichte von Böhmen», Band. III, Abth. I, примечание 166.
[Закрыть]. Не в этом, однако же, заключается значение Милича. Значение его заключается в той готовности, с которою он отдал всю свою жизнь на служение тому, что он считал истиной. Отказавшись от богатого прихода, от почетного и высокого положения при дворе Карла IV, Милич посвящает все свои таланты, все свои познания, все свое изумительное красноречие на борьбу с развращенностью городского населения и духовенства, становившеюся день это дня. наглее и бесстыднее. Развращенность эта приняла в уме Милича конкретную форму наступления царства антихриста и против него-то он предпринимает ожесточенную борьбу. В Миличе было столько нравственной силы, в нем накопилось столько негодования против зла, он так страстно желал лучших порядков, что каждый день проповедовал по два, по три часа на одну и ту же тему и постоянно находил новые краски, новые примеры, новые тексты, так что всякий раз тысячи стекавшихся со всех сторон слушателей выходили одинаково потрясенные. И не только одним словом действовал Милич, – вся его практическая жизнь тоже была посвящена насаждению правды и любви к ближнему. «Со всяким, кто приходил с ним в соприкосновение, – пишет современник его Матвей из Янова, – он был одинаково любвеобилен и кроток; никто не уходил от него без утешения. Это был второй пророк Илья. Он постоянно истязал свое тело постом, побоями и покаянием. Его готовность служить благу народа, его неустанная деятельность в этом смысле превосходила человеческие силы, противоречила человеческой натуре. Без перерыва выслушивал он на исповеди, посещал больных и заключенных, обращал на путь истинный колеблющихся и грешников»[5]5
Denis: «Hues et les guerres hussites», стр. 20.
[Закрыть]. Действие его карающего красноречия было настолько неотразимо, что против него не устояли даже проститутки. Сотнями оставляли они свое ремесло, так что вскоре опустел самый оживленный притон их, так-называемая «Малая Венеция» (по-чешски «Benatky») и на месте её Милич выстроил приют для раскаявшихся женщин, которому дал название «Иерусалим». На устройство «Иерусалима» он истратил все, что имел, и продал даже самое драгоценное свое достояние – книги. Когда и этого не хватило, он стал выпрашивать деньги у богатых пражан, и когда вместо содействия встречал насмешки, он с кротостью, которая никогда его не покидала, принимался за новые поиски[6]6
Iordan, стр. 34.
[Закрыть].
Понятно, что такой человек не останавливался ни перед чем, когда дело шло о том, чтоб обнаружить истину. Он раз публично обозвал антихристом самого императора. Удивительно ли после этого, что он всею силой своего уничтожающего красноречия бичует невежество, леность и разврат духовенства, причем не делает исключения для лиц стоящих во главе церкви. Патеры сразу сообразили, с кем имеют дело. Если злоба у них кипела против Вальдгаузера, то по отношению к Миличу дело этим не ограничивается. На него пишут грозный донос папе, и тот вызывает к себе на допрос неумеренного проповедника. Обрадовались пражские каноники, когда Милич послушался и отправился сначала в Рим, а потом в Авиньон. «Jam Milicius cremabitur», то есть скоро сожгут Милича, злорадно объявляли патеры с церковных кафедр. Милич как бы сам старался о том, чтобы предсказание это сбылось. Прибывши в Рим, он и в этом всемирном центре разврата принимается проповедовать об истине и добре.
«Когда я потерял надежду увидеть господина нашего папу в Риме, – пишет он, – я решился отправиться в Авиньон. Тем временем дух воспрянул во мне, так что я не был в силах не сказать себе: иди и прибей извещение к дверям церкви Св. Петра, как ты это всегда делал в Праге, когда хотел о чем-нибудь проповедовать. Напиши в этом извещении, что ты хочешь проповедовать о том, что пришел антихрист. Увещевай затем духовенство и народ, чтоб они молились за господина нашего папу и за господина нашего императора, дабы внушил им Господь внести порядок в церковь, так чтобы правоверные могли бы вполне служить Создателю.
И речь, которую ты скажешь, напиши сейчас же на бумаге, чтобы нельзя было извратить её смысл, чтобы все заговорили о затрагиваемом в нем предмете, чтобы злые пришли в ужас, а добрые стали бы еще более усердными слугами Господними»[7]7
Ibid., стр. 23.
[Закрыть].
Все это Милич привел в исполнение и если бы не заступничество некоторых знатных римлян, ему бы пришлось плохо. Из Рима он отправился в Авиньон, но тут он заболел и умер, в великой радости всех тех, с которых он с такою неустрашимостью сорвал маску и выставил на общественное позорище.
Милич сделал шаг вперед в сравнении с Вальдгаузером. Он несравненно более расширил число, недовольных современными порядками: Вальдгаузер проповедовал по-немецки и слушателями его, следовательно, являлось только городское население Праги; Милич же проповедовал по-чешски и потому слова его раскатистым эхом пронеслись по всей Чехии. Но более всего шаг вперед, о котором мы говорили, заключается в жгучести проповеди Милича. Вальдгаузер карал не указывая так определенно на причины, не говоря так определенно об истинных виновниках развращения нравов. Бальдгаузера пражские каноники конечно ненавидели, но для Милича они требовали костра. В проповеди Милича патеры видели приближение к той черте, за которою слово переходит в дело.
Еще дальше Милича пошел Матвей из Янова. Значение его, как практического деятеля, не велико. Он проповедовал, но мало, и притом речь его не отличалась той огненностью, которая в состоянии наэлектризовать толпу. За то огромно его значение как теоретика, как катехизатора нравственных стремлений, одушевлявших чехов. Теоретически Гусс не пошел дальше Матвея из Янова и многие сочинения Матвея были приписаны Гуссу. Как мыслящий ум, Матвей стоял выше Гусса и большинство своих положений Гусс взял у него целиком, между прочим знаменитое причащение под двумя видами. Сочинения Матвея интересны как программа, которую табориты старались выполнять до мелочей.
Источник зла Матвей видит в забвении слова Божьего. Папы заменили учение Спасителя тысячью мелочей, которые отвлекли внимание верующих от высших истин христианства. Они поставили ряд посредствующих звеньев между верующими и Богом, что противоречит учению Христа. Всю вообще запутанную средневековую католическую догматику Матвей заменяет одним положением – подражанием Иисусу Христу. Из этого проистекают те немногие, которые вполне достаточны, по его мнению, чтобы стать истинным христианином. Они состоят в любви к Богу и ближним, в смирении и самозабвении.
Нового в учении Матвея было то, что основа христианства есть Св. Писание и что не нужно посредствующих звеньев между Богом и верующим, и этим Матвей больше чем на 125 лет раньше Лютера провозгласил главные принципы реформации. Остальные принципы Матвея – любовь в ближним, смирение и самозабвение – не были, конечно, новы и, вероятно, не раз произносились с кафедры теми же самыми лицемерами, против которых сражался длинный ряд чешских нравственных проповедников. До нова была твердая решимость действительно сделать любовь к ближнему краеугольным камнем общественной и индивидуальной жизни. Ново было страстное желание воротить первые века христианства и положить Евангелие в основание всех общественных отношений. Табориты, до мелочей точные последователи Матвея из Янова, знамениты не теоретическими заслугами, не умственною реформою; они знамениты как единственные, полные практические выразители проповеди Великого Учителя, как христиане, не оставшиеся ими только по имени, как люди, желавшие основною чертой человеческой натуры сделать не любовь к себе, а любовь в другим.
Матвеем из Янова не ограничивается ряде предшественников Гусса. Одновременно с ним, в его духе и направлении, пишут Фома Штитный, Матвей из Кровова, Ян из Бора, Вацлав Роле, Войтех Ранко, Ян из Штекна и другие. Для нас интересно не самое учение этих проповедников, мало разнящееся от учения Матвея, но большое число их. Оно показывает, как назрел протест, как необходима была буря, которая рассеяла бы душившие всех миазмы.
II
Мы уже видели, что самый резкий, самый пламенный из предшественников Гусса – Милич – был искренний католик и совершенно не касался догматов церкви. Он был не доволен только выполнением их, чего, конечно, было совершенно достаточно, чтобы возбудить в членах клира живейшее желание сжечь его. Если народ толпами стекался на проповеди Милича, то не потому, что он в них возвещал какие-нибудь новые истины, проводил какие-нибудь новые идеи, – нет, Милич говорил о вещах старых как мир. Но за то чувствовалось, что говорит человек из самой глубины глубоко-честного сердца, что он душу свою положит за правду и истину, а не фарисейски лицемерит, подобно латино-немецким каноникам. Проповедь Милича относилась собственно не к догмату, а к христианской дисциплине, т. е. к истинно-нравственной жизни.
Этот же отличительный признак, т. е. слабое догматическое значение и высоко-нравственное, носит на себе и проповедь Гусса, чем и отличается от проповеди Лютера, Кальвина, Цвингли и ближайшего предшественника своего – Виклефа.
«Виклеф был догматик, Гуссом же владела одна мысль – исполнить верно нравственный закон христианства. Трудно найти в истории человека, который с такой безусловною правдивостью осуществлял своею жизнью заповеди Евангелия. Он подражал Творцу христианства и в том, что его учение не имело характера догматических формул, а было полно живого нравственного наставления. Он не отличался ни необыкновенною ученостью, ни гением первоклассного писателя или проповедника: его сочинения, его проповеди не стоят выше среднего уровня произведений тогдашнего схоластического богословия. Та изумительная сила обаяния, которое Гусс производил на весь народ чешский, истекала единственно из нравственного величия его личности и нравственного значения его проповеди.
Он не в силах был доказать догматически несостоятельность папских притязаний; но его убедила их нравственная невозможность. Таков склад ума у этого человека: путаясь в оковах схоластики, которая всецело господствовала в тогдашней науке, он теоретически недоумевает над спорными вопросами, но выводит каждый из них на нравственную почву и тут уже прямо разрешает»[8]8
Гильфердинг: «Гусс». Заря 1870 г., № 10, стр. 4.
[Закрыть].
Только-что приведенная характеристика, принадлежащая Гильфердингу, чрезвычайно верно и метко намечает умственный и душевный облик Гусса. Его действительно нельзя назвать реформатором католицизма, так как он сам никогда из лона католицизма не хотел уходить. Все его старания сводятся не к теоретическому пересозданию современного ему положения церкви, а лишь к тому, чтоб уничтожить формальное отношение к религии. И прав профес. Гёфлер, когда, разбирая идеи Гусса, замечает: «Научная точка зрения (то-есть в данном случае догматическая) для Гусса – вещь второстепенная, а на первом плане у него стоит моральная»[9]9
«Fontes rerum Austriacarum», Band. I, Abth. VI, стр. 319.
[Закрыть]. Гефлер делает свое замечание иронически, вполне убежденный, что, показывая слабое богословское значение Гусса, он вместе с тем подрывает его значение вообще. Мы не станем здесь пускаться в полемику с почтенным профессором, который в своих трудах по гусситству блестяще доказал, что большой ум, недюжинный талант и обширная ученость могут идти рука об руку с самою поразительною нравственною тупостью. Для нас в мнении Гёфлера важно совпадение его взгляда на деятельность Гусса со взглядом Гильфердинга. Гильфердинг и Гёфлер – это в полном смысле слова два полюса. Один – ярый славянофил, а другой – исступленный противник всего славянского вообще и чешского в частности; один восторженно относится в личности и деятельности Гусса, а другой всеми неправдами старается развенчать его. И если тем не менее оба они согласны в тон, что опорный пункт Гусса – нравственная точка зрения, то, значит, только такое впечатление можно вынести из знакомства с жизнью и сочинениями великого чеха. В предыдущей статье мы приводили резкие отзывы о церковных неурядицах знаменитого ректора Парижского университета, Жерсона[10]10
Русская Мысль, 1881 года, кн. XII: «Причины гусситско-таборитского движения», стр. 188.
[Закрыть]. Теоретически он был не менее резок в обличении, чем Гусс. И все-таки Жерсон считался гордостью католичества: «другого Жерсона нет во всем христианстве», говорили про него на Констанцском соборе, а Гусса за то же самое осудили на смерть, причем Жерсон же был в числе тех, которые настойчиво требовали примерной казни для еретика. Не теория, значит, привела Гусса к мученическому венцу, а стремление провести в действительность идеалы добра и правды.
Но, конечно, самое сильное доказательство того, что значение Гусса не догматическое, а чисто-нравственное, что его нельзя считать реформатором на ряду с Лютером, например, это взгляд самого Гусса на свою деятельность. Лютер открыто шел против католического учения; он знал, что он – «еретик» с точки зрения римской курии, что он разрывает с католичеством и создает новое разделение в христианстве. Ничего подобного не подозревал за собою Гусс. С самого начала своей деятельности он считал себя правоверным католиком и с негодованием отвергал обвинение в еретичестве. За несколько дней до отъезда в Констанц, Гусс прибивает к стенам архиепископского дворца послание к пражанам, в котором объявляет о своей готовности предстать пред собором и между прочим говорит: «Вы все, которые в противность всякой справедливости, обвиняете меня в еретичестве, явитесь открыто пред архиепископом (пражским) и там без страха говорите, какие вы от меня слыхали еретичества; и если я буду уличен в каком-нибудь заблуждении (y kterem bludu) или еретичестве, я согласен потерпеть наказание, полагающееся еретикам и заблуждающимся»[11]11
Petri de Moadenovec: «Historia de fatis et actis M. Johannis Hase». Constanciae, стр. 117.
[Закрыть]. Никто не явился, и тогда Гусс запасается свидетельством епископа Николая, удостоверяющим (не совсем согласно с мнением большинства пражского духовенства), что в своих проповедях Гусс ничему еретическому не учил и что вообще епископ из многих бесед с ним вывел заключение о нем, как о верном и истинном католике[12]12
Ibid., стр. 119.
[Закрыть].
Желание иметь подобное свидетельство можно еще объяснить опасением за свою безопасность. Но вот, например, пред нами интимное письмо Гусса к друзьям, писанное из Нюренберга. С восхищением рассказывает он в нем, как он беседовал о своих догматических мнениях с немецкими патерами и как те в его мнениях ничего еретического не нашли[13]13
Ibid., стр. 127.
[Закрыть]. Все время своего пребывания в Констанце Гусс с самым искренним отчаянием сокрушался о том, что собор видит в нем еретика, как мы увидим дальше. Это отчаяние не было вызвано страхом смерти, – нет, Гусс действительно считал себя правоверным католиком. «Я хотел бы лучше умереть, чем впасть хотя бы в малейшее отступление», говорил он духовным следователям[14]14
Ibid., стр. 137.
[Закрыть]. Наконец, пред самою смертью своею, в виду зажженного костра, Гусс продолжает отстаивать себя от обвинения в еретичестве, говорит, что умирает невинный, что единственное намерение его было отвратить людей от греха[15]15
Ibid., стр. 323.
[Закрыть], что он умирает оклеветанный ложными свидетелями. И действительно, если присмотреться к постановлению собора о главном догматическом пункте учения Гусса, то окажется, что его осудили вполне неправильно и что, следовательно, даже с узко-догматической точки зрения Гусс не может быть назван еретиком.
«15 июня (1415 г.) в общем собрании собора осуждено причащение под обоими видами и в изданной по этому случаю булле сказано, что „хотя причащение под обоими видами, хлеба и вина, установлено Иисусом Христом и оправдано примером апостолов и всей первоначальной церкви, но после вышло из употребления; в отношении в мирянам образовался похвальный обычай, которого никто не смеет преступить“»[16]16
Бильбасов В. А.: «Чех Яс Гусс, из Гусеница». С.-Пб. 1869 г.
[Закрыть].
Выходит, что настоящими-то еретиками были католические установители разграничения мирян и духовных в обряде, пред которым, кажется, уже все должны быть равны.
Итак, значение Гусса – не в «еретичестве» его, не в умственном протесте против безобразия католичества. Всемирное значение его основано на глубине его нравственного чувства, на непоколебимом стремлении держать в строгом соответствии слово и дело, вообще на всем ансамбле нравственной личности великого чеха. Обаяние этой личности было так велико, что даже иезуитская недобросовестность не решалась что-нибудь тут убавить. Вот что пишет, между прочим, один из историков гусситского движения, иезуит Бальбин, о Гуссе: «поведение строгое и безукоризненное, по свидетельству самих завистников славы его; чудная гибкость характера; кротость и приветливость во всем, без различия званий»[17]17
Новиков: «Гусс и Лютер», т. I, стр. 5.
[Закрыть].
В особенности была замечательна кротость Гусса и вполне прав Denis, называя его одною «из обаятельнейших (les plus seduisantes) личностей в истории»[18]18
Denis, стр. 102.
[Закрыть]. Но, на ряду с этою необыкновенною мягкостью сердца, Гусс обладал не менее замечательною твердостью воли. Подробные биографии Гусса переполнены бесчисленными примерами нравственного величия знаменитого проповедника. Мы не станем здесь останавливаться на них и возьмем только для иллюстрации поведение Гусса пред отправлением в Констанц и во время пребывания в этом городе.
Уже с самого начала своей борьбы с неурядицею Гусс знал, чем пахнет такая борьба. Еще в 1412 году, за три года до Констанцского собора, когда страсти врагов его еще не были так распалены, он с твердостью говорил: «я не остановлюсь даже в виду костра». В письме к ректору Пражского университета он заявляет: «Никакие дурные последствия, каковы бы они ни были, не могут заставить меня свернуть с пути истины. Если я действительно хочу вести жизнь по примеру Христа, то необходимо, чтоб я пострадал во имя Его. Что значат для меня богатства мира? Что значит унижение? Смиренно перенесенное, оно только очищает, освещает лучезарным блеском (истинных) детей Божиих. И что такое, наконец, смерть, – что такое, если меня лишат этой жалкой жизни? Я встречу бодро свою кончину, потому что вовсе не желаю жить в этом развращенном веке». Затем Гусс в пламенных выражениях рисует распущенность духовенства и в заключение восклицает; «Горе мне, если я не буду проповедовать против подобного нечестия! Горе мне, если я не разольюсь в слезах, если я не буду писать против него!»[19]19
Bonnechose: «Les réformateurs avant la Réforme. Jean et le Concile de Constance», т. I, стр. 131.
[Закрыть].
Чем ожесточеннее становилась борьба Гусса с духовенством, тем менее делал он себе иллюзий насчет ожидавшей его участи. Конечно, он мог не отправляться в Констанц, а в Чехии могущественно пробудившееся стремление к реформе доставило-б ему личную безопасность. Но такое поведение казалось Гуссу недостойным великой идеи нравственного обновления, представителем которой он выступил, и, не внимая увещаниям многочисленных друзей своих, он решается отправиться в самую пасть разъяренного чудовища – на собор католических епископов, которых он предлагал лишить их доходов. Гусс твердо знал, чего ему ждать от собора. В письме к ученику своему, магистру Мартину, писанном пред самым отъездом, он делает формальное завещание, в котором распоряжается своим маленьким имуществом – книгами и вещами своими. Письмо было запечатано и на оболочке Гусс сделал надпись: «Прошу тебя, не открывай этого письма, пока не получишь известия о моей смерти»[20]20
Petri de Mladenovec, стр. 122.
[Закрыть].
Пражанам он писал: «Братья возлюбленные, пребывайте в истине, уповайте на милосердие Божие. Я отправляюсь без охранительной грамоты (она была выдана Гуссу позже) в среду многочисленных и злейших врагов моих. Светлее солнца окажется правда, когда они восстанут на меня обвинителями. Число их превзойдет число лжесвидетельствовавших на Иисуса. Они выйдут из среды епископов и магистратов, князей мира сего и фарисеев. Но я твердо уповаю на всемогущего Бога, что Он, в силу своего обетования и ради пламенной вашей молитвы, даст мне уста и премудрость, которым не возмогут они противиться, и Духа Святого, да пребываю в истине, дабы адские врата не могли разлучить нас. Он даст мне силу против всех искушений и мучительной смерти. Если казнь моя должна прославить Бога, да ниспошлет Он мне ее скорее и да укрепит меня против ужасов смерти»[21]21
Приводим это письмо в переводе Новикова. У Петра Младеновица, стр. 123–125.
[Закрыть].
Грамота чрез несколько времени, когда Гусс уже был в пути, была ему выдана, но все-таки все были убеждены, что он не воротится, и всеми силами старались удержать его в Чехии. Не только близкие друзья, как, наприм., Иероним Пражский, но и совсем незнакомые люди, знавшие его только по проповедям в Вифлеемской часовне, предостерегали его. «Не возвратиться тебе», – пророчески говорил ему простой сапожник, Андрей, по прозванью Поляк[22]22
«Documenta mag. Joannis Huss» edidit Palazhy. Praga. 1869.
[Закрыть].
Но не таков был Гусс, чтоб отступиться от того, что считал своим нравственным долгом.
Если огромная готовность к самопожертвованию выразилась уже в твердом намерении Гусса отправиться в Констанц, то еще поразительнее, и может-быть даже беспримерно в истории, поведение великого чеха после того, как он предстал пред собором. Что действительно нравственный ригоризм Гусса достигает поразительной высоты, читатель увидит из дальнейшего изложения. Но раньше мы желали бы подчеркнуть одно обстоятельство, которое крайне важно для полной оценки нравственного величия Гусса и сильно подкрепляет нас в решимости придать образу действий знаменитого деятеля эпитет «беспримерного»: Гусс не был фанатиком. Много мученических смертей знает хроника людских мерзостей, но большинство этих мучеников, соглашаясь на страдания, находились в состоянии необыкновенного экстаза. Гусс же ни на минуту не выходит из нормального состояния и, проявляя геройское величие духа, не перестает быть обыкновенным смертным. В нем нет того «небесного» просветления, которое придает христианским мученикам совершенно особый характер, лишенный поучительности для среднего человека. Геройство людей, которым часто с детства слышатся хоры ангелов, предсказывающих им вечную славу, если они пострадают, не перестает, конечно, быть геройством, несмотря на свой экзальтированный, галлюцинационный характер. Но разве не следует поставить выше такого болезненного геройства спокойное геройство человека вполне нормального, который боится смерти, не ищет её и вообще волнуется чувствами «мира сего»? А именно таким был Гусс. Спору нет, он надеялся на вечное блаженство, но ему совсем не хотелось умирать; если он и шел на место казни радостно, то все-таки наплыв «земных» чувств, как мы сейчас увидим, был в нем очень силен в последние часы жизни. Но это-то именно и увеличивает цену его нормального геройства.
Высказывая такой взгляд на нравственный облик Гусса, мы сильно отступаем от приемов всех поклонников Гусса. Если противники его деятельности, как, напр., Гёфлер, в желании унизить значение великого провозвестника реформации, нередко прибегают к извращению фактов, то и апологеты его слишком односторонне выставляют Гусса каким-то ангелом во плоти. Эта односторонность должна возбуждать тем большую досаду, что она совершенно излишня и, по нашему глубокому убеждению, только ослабляет ореол Гусса, который велик именно человечностью и простотой своего геройства. Какой же Гусс ангел во плоти, когда он так энергически отстаивает себя на соборе, уличает во лжи врагов своих, путает показания свидетелей, горько жалуется на вероломство Сигизмунда и громит своих противников? Но лучшим доказательством того, что Гусс даже в последние часы своей жизни, когда «небесное», всепрощающее чувство всего скорее может овладеть осужденным на смерть, – лучшим доказательством, говорим мы, что даже в эти торжественные минуты Гусс не переставал быть человеком, – могут служить следующие два несомненные исторические свидетельства, почему-то почти совсем не затрогиваемые в биографиях Гусса. Мы говорим о двух однородных показаниях Ульриха Рейхенталя и неизвестного автора небольшего трактата: «Kelatio coaevi de sententia et morte M. Joannis Huss». Ульрих фон-Рейхенталь, гражданин города Констанца, был членом собора и оставил после себя знаменитую хронику, причисляемую к лучшим первоисточникам средневековой истории. Сведения его беспристрастны и ими пользуются историки самых разнообразных направлений. И вот что мы читаем у него о тех минутах, когда собор, произнесши приговор над Гуссом, приказал расстричь его и снять с него священнические одежды: «К нему подошли архиепископ миланский, два епископа и др., сняли с него священнические одежды, а он осыпал их насмешками за это (Do macht er ein gespött daraus)»[23]23
Ulrich von Richenthal, стр. 403.
[Закрыть]. Еще определеннее говорить неизвестный автор вышеназванного трактата: «Когда епископы приступили к деградации и не сразу могли согласиться относительно порядка совершения его, Гусс воскликнул: „Вот сколько ослов, а между тем не могут сговориться относительно наносимого мне поношения“ (Ессе tot asini nec possunt in ista blasphemia concordare)»[24]24
«Relatio coaevi!», стр. 308.
[Закрыть]. Нет основания предполагать, что оба хрониста сговорились писать одно и то же. Но предположим даже, что в словах их есть известная дола преувеличения, – во всяком случае, однако же, ясно из приведенных двух показаний, что Гусс иронически относился к обряду, что в нем хватило столько «земных» чувств, чтобы насмехаться, хотя может быть и не в таких сильных выражениях, как приведено выше. Впрочем если даже взять самое восторженное описание смерти Гусса (Петра Младеновица), то и из него ясно обилие «земных» чувств в Гуссе пред казнью. Посмотрите, в самом деле, как мало в нем «небесной» покорности и сколько полемического так сказать жара. Ему читают приговор, а он неоднократно прерывает его протестациями, так что епископы приходят в неописанную ярость; затем над ним, как над еретиком, совершаются разные поносительные обряды, а он (на этот раз уже по показаниям самого Петра Младеновица) на это говорит, что точно таким же образом Пилат поступал со Спасителем; наконец собор поручает его душу дьяволу, на что Гусс быстро отвечает: «а я поручаю ее Иисусу Христу». Словом, ни на минуту Гусс не перестает обнаруживать самое оживленное возбуждение. И это-то, повторяем, нам в высшей степени драгоценно. Что знаменательного в том, если ангел во плоти геройски ведет себя? Вот если человек, в полном обладании нормального рассудка, в полном обладании физических и моральных сил, с бьющеюся во всех жилах и нервах жизнью, – если такой нормальный человек ведет себя как величайшие герои легенд и мифов, так это действительно имеет первостепенное нравственное значение и выдвигает такую личность в первые ряды человечества.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?