Текст книги "Танец бабочки-королек"
Автор книги: Сергей Михеенков
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Выходим из окружения! Из разных частей! Документы имеются!
– Лежать! – приказывали им из серых промозглых сумерек. – Оружие отбросить в сторону!
Воронцов откинул автомат. Кудряшов, лежавший рядом, сделал то же самое и прошептал:
– Эх, Сашка, чует моё сердце, не на ту кочку мы наступили. Красильников вон помирает.
К ним подошли трое с автоматами ППД. Молча подобрали оружие. Ощупали, обыскали, охлопали бока, заставили перевернуться на спину. Снова обыскали. И в том, как их обыскивали эти внезапно появившиеся на их пути люди, Воронцов почувствовал, что для них это не обуза, а работа, и выполняют они её умело, даже с удовольствием.
– А ты, сволочь, почему приказ не исполняешь? – рявкнул один из автоматчиков.
– Не видишь, он же мёртвый, – сказал Воронцов и попытался встать. – Подстрелили вы его.
– Лежать! Я сказал, лежать! – закричал автоматчик и резким неожиданным ударом сапога сбил Воронцова обратно на мокрую землю.
– Что там, Родин? – послышалось из-за деревьев.
– Да вот, товарищ капитан, ещё девятерых взяли. Один готов.
– Веди их сюда. Обыскали?
– Обыскали. Все без винтовок. Та же самая картина. На всех две винтовки и автомат, – и автоматчик Родин с удивлением уточнил: – Автомат немецкий.
– Оружие неси в землянку. Этих – туда.
Воронцов поднял голову и выкрикнул:
– Товарищ капитан, разрешите обратиться? Мы вышли из боя в районе Юхнова!..
– Заткни ему глотку, Родин, – тем же бесстрастным голосом приказал капитан и тут же повернулся и пошёл назад, в ельник.
Воронцов не почувствовал удара. Просто в затылке что-то лопнуло как будто от чрезмерного напряжения, и он мгновенно перестал чувствовать и холод, и сырость, и усталость преодолённого пути, и отчаяние, внезапно охватившее его, оттого что их, с таким трудом выбравшихся из окружения, приняли, видимо, за кого-то другого, с кем допустимо было поступать как с дезертирами, забывшими присягу.
Так они вышли к своим.
Очнулся он всё в том же лесу. Кругом, приткнувшись спинами к стволам деревьев, сидели люди. Оборванные. Грязные. Голодные. Некоторые без шинелей. Но больше всего Воронцова поразили их лица: потерянные, безучастные, готовые претерпеть любое унижение и муку. Лица тихо, почти безголосо, перешёптывались. Воронцов прислушался.
– А что-что, – говорил один, – постреляют теперь. Как собак чумных постреляют.
– За что ж нас стрелять?
– За то… Кто ж об этом сейчас думает?
Воронцов понял, что они вышли на заградзаставу. И теперь судьбу их решал, должно быть, тот самый капитан, к которому он попытался обратиться. Вспомнилась Изверь и то, как командир десантников и ротный спасли от расстрела старшину Нелюбина и его людей. Теперь ни старшего лейтенанта Мамчича, ни капитана Старчака рядом не было. Он потрогал затылок. Кто-то успел перевязать ему разбитую голову. Повязка сидела плотно.
– Савелий, – позвал он.
– Что, Сашка? – отозвался Кудряшов.
Кудряшов тут. Значит, он и перевязал. Вот и подумай теперь, мелькнуло у Воронцова, кто из нас больше прав…
Кудряшов сидел рядом и мрачным, злым взглядом рассматривал маячившего за деревьями часового. Уже рассвело, и видно было, как падали вниз, просачиваясь через плотный полог еловых лапок, крупные серебряные капли дождя.
Вдруг часовой выпрямился, принял «смирно», и они увидели невысокого роста человека в командирской шинели и жёлтых ремнях. Капитан, тот самый капитан… Мысли, опережая одна другую, вспыхивали в гудящей голове Воронцова и гасли почти бесследно. Он не мог сосредоточиться ни на одной из них.
– Товарищ капитан! – он вскочил на ноги и тут же почувствовал саднящую боль в затылке и отдалённый звон разбитого стекла, который преследовал его с той самой бомбёжки под Юхновом, когда его контузило в первый раз. – Товарищ капитан, разрешите доложить! Я, сержант Воронцов, курсант шестой роты. Со мною группа бойцов четвёртой стрелковой роты. Мы вышли из окружения…
– Молчать, сволочь! – рявкнул капитан и выхватил из жёлтой кобуры наган. – Кто ещё хочет доложить о своей трусости и брошенных позициях? Ну? Да за такое – всех вас!.. Всех! У меня приказ самого товарища Мехлиса! Всех!
– Молчи, Сашка, – Кудряшов больно сжал ему руку. – Молчи, а то пристрелит. Видишь, какой свирепый? Стрельнет и не задумается, – и вздохнул: – Погубил ты меня, курсант. И меня, и себя. Посмотри вокруг, уже и проволочка натянута. Полный порядок. Как будто только нас с тобой тут и ждали.
Вскоре их вывели, сбили в колонну по четыре. Колонна получилась большая, человек сто, а может, и побольше.
– Шагом марш!
Капитан в своих нелепых жёлтых ремнях шёл впереди. По бокам – конвой с винтовками. Должно быть, капитан себя чувствовал в эти минуты по меньшей мере командиром отдельного стрелкового батальона, и он вёл своих людей на важнейшее задание, настолько ответственное и большое, что от его исполнения зависела судьба фронта. И он, капитан, был уверен, что батальон выполнит приказ. Эту уверенность подтверждали и его походка, и широкая отмашка, и осанка, и то, как сидела на голове шапка. Воронцов иногда видел его спину, перехлёст жёлтых ремней. Всё в этом человеке, уверенно шагавшем впереди, было ему ненавистно: и эти жёлтые ремни, и подчёркнуто строевая отмашка показного службиста, и самоуверенная осанка подчёркнуто военного человека, рождённого повелевать. Этот, да, расстреляет и глазом не моргнёт, подумал Воронцов.
– Куда ведут? В тыл? – красноармеец, которого Красильников называл Губаном и который всё время старался быть рядом, теперь снова шёл с ними в одной шеренге.
– В тыл… В овраг ведут, – Кудряшов поднял голову, огляделся.
– Расстреливать? – всхлипнул Губан.
– Нет, баранками кормить, – мрачно дразнил его Кудряшов, что-то соображая.
– Но почему? Мы же дрались до последнего! Я расстрелял шесть дисков! Пулемёт заклинило! Попал осколок! И только потому я его бросил! Вынужден был бросить! Если бы патроны не кончились, я бы никогда не бросил свой пулемёт. Клянусь!
– Заткнись! – скрипнул зубами Кудряшов. – Ноешь и ноешь… Бросил ты свой пулемёт. Бросил! И – хрен с ним…
Губан споткнулся, но не упал, налетел лицом на идущего впереди. Тот даже не оглянулся.
– Сказали: надо уходить, – снова заговорил он, ища у Воронцова сочувствия и оправдания случившемуся с ним несчастью, как будто других ждала иная участь и они могли защитить его. – Я и пошёл вместе с другими. Сказали бы оставаться, я бы и остался…
– Слушай меня, курсант, – торопливо зашептал Кудряшов. – Сейчас подойдём вон к той сосне. По моему знаку – сразу за мной. В лес. Понял?
– Думаешь, уйдём?
– А тут и думать нечего. Недолго думать нам осталось…
– А вдруг нас не расстреливать ведут?
– Когда-нибудь, когда кончится война, я обязательно поинтересуюсь у барана, что он думает о хозяине, который выведет его из хлева с ножом за голенищем… Давай-давай, решайся, курсант, ты же парень рисковый.
У Воронцова так сильно болела голова, что он порою не совсем понимал, где он, что с ним случилось и куда он идёт сейчас, в эту минуту. Но решительный блеск в глазах Кудряшова и его уверенный насмешливый тон заставили встрепенуться и сосредоточиться. Теперь он хорошо понимал, что о последствиях того, на что они только что решились, думать не следует. В худшем случае они умрут всего на несколько минут раньше остальных, зато без унижений. Пули, скорее всего, догонят их в тот момент, когда они добегут до леса. А если не догонят… Если стрелки промахнутся… Если промахнётся именно тот, который будет стрелять в него, в Воронцова… Так что шанс есть. Кудряшов прав. Надо попытать судьбу.
Впереди неровным косяком в поле вылезали сосны, так что просёлок вынужден был вильнуть влево, чтобы не задеть молодой сосновый подрост. И когда голова колонны подошла к нему, в поле, метрах в ста от них, ударила мина. Они даже не услышали её свиста на подлёте и сперва ничего не поняли. Но тут же, уже ближе к колонне, хрястнула другая. Побывавшие в боях, они тут же поняли, что происходит: их колонна обнаружена, и началась пристрелка, за которой последует обвальный огонь. Но капитан, видать, не имевший понятия о том, что такое миномётный обстрел, вместо того чтобы отдать команду рассредоточиться и изменить направление движения, чтобы таким образом миновать линию огня, крикнул:
– Вперёд!
Конвоиры закричали:
– Шире шаг, сволочи!
– Строй держать! Подтянуться!
И тут в хвосте колонны кто-то завопил:
– Братцы! Беги!
Хрустнули несколько винтовочных выстрелов. Да где там, разве ж остановишь хлынувшую лавину? Капитана в первое же мгновение смяли и протащили по земле, волоча за жёлтые ремни к лесу, вырвали из рук наган, затоптали. Конвой испуганно отступил в поле и, выстроившись реденькой неровной цепочкой, делал что мог: солдаты вскидывали винтовки и, тщательно прицеливаясь в спины, вели огонь по бегущим. Каждый из них уже понимал, что теперь и им, возможно, придётся отвечать по законам военного времени, и в овраг, к которому они только что вели колонну, полетят и их размозжённые пулемётными очередями головы. И что теперь оправданием им могут послужить только трупы подстреленных беглецов. И чем больше их будет, тем больше надежды на то, что их не потащат к оврагу, под пулемёт.
А тем временем немецкий корректировщик передал миномётчикам, расположившимся где-то на закрытых позициях, поправку к прицелу, и следующая серия тяжёлых мин с воем опустилась на сосняк, на край поля, на просёлок, накрыв и бегущих, и стреляющих по тем бегущим, разом примирив и тех, и других одной участью.
Глава пятая
Рана под ключицей, зараставшая дольше других, стала донимать нестерпимым зудом. И старшина Нелюбин выхватил из веника берёзовый прутик, обломал его, и, подсовывая под повязку то сверху, то снизу, с остервенением чесал окрестности зудящего места. Так зарастала последняя, четвёртая, сквозная рана, полученная старшиной полтора месяца назад у моста через реку Шаню.
А спустя несколько дней старший военврач Маковицкая, зайдя в перевязочную и увидев расчёсы на груди и спине старшины, спросила:
– Это что такое, Кондратий Герасимович? – и на её лбу обозначилась строгая морщинка.
– Нет-нет, это, Фаина Ростиславна, никакие не воши, – кинулся старшина объяснять свои обстоятельства. – Чешется. Спасу нет. Ну так я – прутиком…
– А если прутиком проткнёте рану и, хуже того, занесёте туда инфекцию?
– Да я ж легонько. А то ж невыносимо…
– Не смейте больше этого делать. Повредите рану, и это, знаете… В определённых обстоятельствах это может расцениваться как членовредительство и как дезертирство.
– Ох ты, мамушки мои! Какой же я дезертёр и членовредитель?
Маковицкая усмехнулась.
Что касалось вшей, то несколько дней назад все раненые, находившиеся на излечении в госпитале, весь медперсонал и все местные жители были обработаны средством от паразитов. К таким тотальным мерам пришлось прибегнуть потому, что во время перевязок вши буквально сыпались на пол, и медсёстры, особенно новоприбывшие студентки-москвички, стали бояться подходить к ранбольным. К тому же, помня рассказы родителей о Гражданской войне, Маковицкая знала, что вши у солдат – это прелюдия тифозной трагедии.
Прутик же старшины Нелюбина обеспокоил Маковицкую куда больше вшей. Младший политрук Гордон из госпиталя исчез. Случилось это по дороге из Наро-Фоминска. На колонну дважды налетали «юнкерсы». Одна бомба попала в санитарную машину, в которой находились раненые офицеры и медсёстры. Все погибли. Многих невозможно было опознать. Прямое попадание. Заниматься опознанием фрагментов останков тел было некогда. Маковицкая отдала распоряжение похоронить погибших, и, пока растаскивали с дороги обломки и обрубки грузовика, пока колонна осторожно объезжала воронку, санитары Яков и Савин подровняли воронку в двух шагах от обочины, сложили туда всё, что удалось собрать вокруг, и закопали. А на другой день, составляя список умерших и погибших, фамилии младшего политрука Гордона Маковицкая в него не включила. Рапорт на младшего политрука как на самострела, а также карточку учёта она уничтожила.
Педикулёз среди личного состава – болезнь короткая, излечивается при соблюдении всех медико-санитарных норм в течение нескольких дней и осложнений не имеет. Но болезнь, которую подхватил на передовой младший политрук, она лечить не умела. А потому не знала, помогла ли она ему тогда, после операции, когда посоветовала вернуться на передовую и разыскать там свой сапог, потерянный при слишком странных обстоятельствах…
Через несколько дней пришёл приказ: в медсанбатах, госпиталях, лечебных учреждениях тыла участились случаи немотивированного затягивания сроков лечения лёгкораненых, также имеются случаи умышленного воздействия на заживающие раны, вплоть до вскрытия их самими ранеными с целью затягивания сроков пребывания в лечебных учреждениях. В случае обнаружения подобных фактов о них предписывалось докладывать в установленном порядке, т. е. так же, как и о самострелах.
Раны старшины уже заживали. Три пробоины затянулись быстро, без особых осложнений. Четвёртая, сквозная, заживала больней. Из неё сочилась водянистая сукровица, розоватая пена. Бинты прилипали к коже, и их приходилось отдирать с неимоверной болью. Всякий раз, когда медсестра своими нежными пальчиками принималась снимать присохшую заскорузлую повязку, старшину Нелюбина сильно тянуло ругнуться матом. Нет, не на медсестру. Разве ж она виновата? Она вон как старается и тоже переживает, что ему больно.
– Ох, Танечка, скоро я совсем без волос в этом месте останусь, – горевал он.
– Давайте мы их ножницами подрежем. У нас, видите, и ножницы для такой процедуры имеются специальные, ничего лишнего не повредим.
– Ну, режь, Танечка, режь последние. Натурально петух ощипанный.
– Да что вы их так бережёте? – улыбалась медсестра.
– Как же не беречь, Танечка, дорогая моя? Вот приду ко двору, а баба, жена, стало быть, моя, Настасья Никитична, увидев такую безобразную картину, и скажет: где же ты, Кондрат, так износился?
В этот раз бинт оказался сухим. Рана затянулась тонкой живой синеватой плёнкой. Старшина скосил глаз и сказал удивлённо:
– Господи! Прямо как всё одно яйцо-голыш! Потрогать хочется.
– Да что вы в самом-то деле, как ребёнок, Кондратий Герасимович! – всплеснула руками Маковицкая.
Таня тоже смеялась, готовя свежий бинт.
И в это время в коридоре послышались голоса. В перевязочную вбежал санитар Яков и, подёргивая головой, доложил заполошно:
– Фаина Ростиславна, товарищ старший военврач, командующий армией прибыл! Сам генерал! И вся свита при нём!
Она удивлённо вскинула брови, так что тонкая морщинка удивления и испуга мгновенно скользнула над ними и исчезла. Сказать ничего не успела. Вторая половина двери распахнулась, и в проёме они увидела высокую фигуру командарма. Ефремов снял папаху. Кто-то из дежурных медсестёр накинул ему на плечи белый халат. Он поблагодарил и поздоровался.
– Старший военврач Маковицкая.
Командарм кивнул в ответ. Обвёл взглядом перевязочную. Спросил:
– Как удовлетворяются заявки на медикаменты и перевязочный материал? Есть ли какие жалобы?
– Бинтов и медикаментов хватает. Есть проблемы с транспортом. В последние дни потеряны три санитарные машины. Одна – в результате прямого попадания авиабомбы. Две серьёзно повреждены во время обстрелов на дорогах.
– Машин нет. Машин не обещаю. А лошадей с возницами дадим, – сказал командарм и остановил взгляд на раненом.
Старшина сидел к вошедшему вполоборота, но следы пулевых ранений хорошо были видны командарму.
– Как себя чувствуете? – спросил Ефремов.
– Старшина Нелюбин, товарищ командующий! – и старшина, вскочив с табуретки и повернувшись к командующему своей избитой и полуостриженной грудью, вскинул ладонь к виску: – Хоть завтра в бой, товарищ генерал!
– Ну, молодец, старшина. Из какой дивизии?
– До пятого числа октября месяца сто тринадцатой стрелковой, а затем, по выходе из окружения, зачислен командиром взвода в отдельный курсантский передовой отряд, товарищ командующий!
– Где ранены?
– Под Юхновом, товарищ командующий!
Командарм снова окинул взглядом старшину:
– Значит, готовы снова драться?
– Точно так, товарищ командующий!
– Ну вот и молодец. Поправляйтесь и – в свою сто тринадцатую.
Таня занялась перевязкой, ловко пеленая старшину Нелюбина поперёк груди. А Маковицкая повела командарма в палату, где лежали тяжелораненые.
Возвращаясь в избу на краю посёлка, старшина Нелюбин кутался в шинель, которую ему выдали на госпитальном складе и которую он аккуратно заштопал суровой ниткой в трёх или четырёх местах, подкоротив её снизу на ладонь, чтобы выкроить материю на заплатки. Ещё и ещё раз он возбуждённо переживал разговор с командующим. Генерала в своей жизни он видел впервые. И теперь, восстанавливая в памяти все подробности случившегося, вдруг спохватился, что, глядя на генерала, не разглядел главного – генеральских лампасов. У генерала ведь должны быть галифе с красными лампасами! А их-то он и не видел. Вот и получается, что генерал ли это был? Действительно ли командующий армией? Не знал старшина Нелюбин, путаясь в своих сомнениях и одновременно радуясь случившемуся, что очень скоро судьба вновь сведёт их вместе…
Зима между тем наступила нешутейная. Медлила, медлила, перемежаясь с дождя на мокрый снег, с ночных морозцев на дневную гололедицу, да и завалила поля и леса снегами, придавила крыши домов и надворных построек, стожки сена и поленницы дров. День ото дня всё крепче и основательнее прижимали морозы. Вечерами в полях таяло калёное сплюснутое солнце, а после заката на полнеба выплёскивалось и долго стояло сизое, с зеленцой, морозное зарево. Ночами в овраге с упругим эхом лопался перемёрзший ручей. Старуха, занимавшая печь, крестилась, шепча торопливую молитву и снова мучительно и беспокойно захрапывала в сонном своём тепле. Не спали только танкист Серёга и старшина Нелюбин. Башенный стрелок Т-26, Серёга после ранения и контузии плохо переносил ночь и тишину. Если вдруг и засыпал, его начинали мучить кошмары, он кричал, звал своего лейтенанта и зло матерился. Замковый «сорокапяточник» Саушкин говорил в таких случаях:
– У Серёги опять башню заклинило…
Саушкин тихо, стараясь никого не разбудить, накидывал на перевязанное плечо шинель и выходил во двор покурить.
Ранило Серёгу действительно после того, как их лёгкий Т-26, неосмотрительно выскочивший на опушку леса, атаковали сразу два Т-III. Болванка, выпущенная немецким стрелком, заклинила башню. Механик-водитель резко включил заднюю и загнал машину в лес. Пока выбивали стальной сердечник бронебойного снаряда, немцы окружили их. Серёга начал отстреливаться, посылая в поле снаряд за снарядом. Там мелькали коробки немецких танков, и следом за ними чёрным прерывистым пунктиром перебегала пехота. В лесу их снова засекли. С третьего или четвёртого выстрела Т-III, зайдя сбоку, поджёг их танк. Серёга запомнил сильный удар, треск лопнувшей стали и дым, мгновенно заполнивший тесное пространство, в котором он все эти минуты боя торопливо работал возле орудийного замка.
– Серёг, – спросил его после одной из таких ночей старшина Нелюбин, – а кто такой Семёныч? Командир твой, что ли?
– Да нет, лейтенанта моего звали Иваном Николаевичем, – ответил танкист, догадываясь, что что-то наговорил во сне. – Это я, наверное, про деревню эту бредил, про Малые Семёнычи. Бой там у нас был. Там, под Малыми Семёнычами, и сгорел наш танк. И танк, и все ребята…
Старшина Нелюбин из рассказа Сереги знал, что в танке погибли и лейтенант, командир их танкового взвода, и механик-водитель. Серёгу из горящей машины вытащили пехотинцы и, отступая, унесли с собой в лес. Потом вместе со своими ранеными доставили в медсанбат.
Серёга лежал до утра с открытыми глазами. А утром натягивал на голову одеяло и до полудня засыпал крепким сном.
Иногда и старшине Нелюбину не спалось. И он тихо переговаривался с Серёгой.
– Серёг, ты родом-то откуда? – спросил он в одну из первых таких ночей.
– Ярославский, – ответил тот, немного округляя «о». – Городок у нас такой есть, Переславль-Залесский называется.
– Большой город-то?
– Нет, небольшой. Меньше Наро-Фоминска.
– Ну, Наро-Фоминск-то большой… А речка у вас там есть?
– Есть. Нерль называется. И озеро есть.
– Большое?
– Большое. Называется Плещеево. Слыхал про такое? Сказка даже есть про наше озеро. Как-нибудь расскажу. А ты откуда родом?
– Я смоленский.
– Значит, твой дом под немцем сейчас?
– Под немцем…
И после этих слов на старшину Нелюбина накатывала такая тоска, что хотелось вскочить с постели и бежать куда-нибудь в поле. Все минувшие месяцы ему некогда было и подумать о доме, о Настасье Никитичне, об Анюте и Варюшке. Сыновей, правда, вспоминал часто. И даже не то чтобы вспоминал, а всё выглядывал, чая встретить их где-нибудь на фронтовых дорогах. Хотя бы кого-нибудь.
Сыновей у Нелюбина было двое. Старшему, Авдею, двадцать четыре года. Весной стукнуло. Действительную отслужил. Собрался было жениться, в Рославле невесту себе нашёл, городскую. Медсестрой в больнице работала. Думали, мирно до Покрова дожить. А тут на́тебе… И Покров, и Казанская обернулись Родительской субботой… И конца той субботе не видать. На фронт они с Авдеем ушли вместе, в один день. Но в запасном полку начальство их разлучило. В такую пору кто будет с чужим родством считаться? Стали набирать механиков-водителей в танковую бригаду, которая стояла под Смоленском. Авдея – туда. Хотел и Нелюбин в бригаду записаться, шаг из строя сделал уверенно, следом за сыном. Подумал: куда ж я от него? Да где там? Майор, который построение делал, спросил: мол, какая специальность, и скомандовал: «Кругом! Марш!» А куда марш? Известно куда, в пехоту. Единственный транспорт, которым Нелюбин управлял со знанием дела и в котором разбирался досконально, была лошадь. С такими знаниями в танковые части не берут… Младший сын в армии пока ещё не служил. День рождения у него в конце ноября, двадцать шестого числа. Исполнилось девятнадцать. Призывной возраст. Гераська, младший. Может, тоже забрали под ружьё. Воюет. А может, и не успели мобилизовать, с матерью остался. Так оно тоже бы неплохо. Вдвоём-то легче беду пережить…
– Серёг, – позвал он танкиста, – а мой-то старший, Авдей, на тяжёлом танке воюет. На КВ.
– «Клим» – хороший танк, – со знанием дела пояснил Серёга. – Немецкие тридцатисемимиллиметровые «колотушки» их броню не пробивают. На «климе» воевать можно. А лёгкие горят, как спичечные коробки.
– Его Авдеем зовут. Авдей Кондратьевич Нелюбин. Сержант, механик-водитель.
– Ты ж мне о нём уже три раза говорил, дядя Кондрат, – отвечал танкист.
– Да помню я. Знаю, сынок, что говорил. Это я тебе напоминаю. Так, на всякий случай.
– Нет у нас в пятой на «климе» такого механика. Я всех своих знаю.
– Но ты запомни имя – Авдей Нелюбин из деревни Нелюбичи Рославльского района Смоленской области. Может, где встренешь. Тогда обскажи ему, как мы тут, в тылу, баранину трескали.
Вскоре разговор иссякал. Старшина Нелюбин не хотел больше беспокоить Серёгу. Может, уснёт нетревожно. Поспит. Отдохнёт танкист. Ведь должна же когда-то пройти его контузия. Он смотрел в тёмный потолок, на чёрные доски, забранные ровными рядами под широкую могучую матицу. На улице по искристым морозным снегам скользила яркая луна и, отражаясь от плоских склонов и горбов сугробов, заглядывала смутным рассеянным светом в низкое оконце. А может, просто глаза привыкали к темноте, и старшине вскоре стали хорошо различимы белый угол печки, пёстрая занавеска, дощатые полати, застланные соломой, на которых лежал танкист Серёга и тоже безмолвно смотрел в потолок, мучая себя бессонницей.
Настасье Никитичне конечно же вдвоём с сыном будет легче перебедовать эту беду. Настасья-то Никитична дом не бросит. В беженцы навряд ли пойдёт. И немца не побоится, лишь бы дом не бросать. Уж такой она человек. К ухватам своим, да сундукам с рухлядью, да к углам родимым так привязана, что, кажется, если надо погубить Настасью Никитичну, надо просто оторвать её на какое-то время от своего двора, от забот-хлопот, и она тут же и погибнет на той чужбине…
После полуночи чёрные потолочины стали видны более отчётливо. Окно посреди горницы сияло белой узорной морозной шторкой. Если закрыть глаза, думал Нелюбин, то можно представить, что вот ты вроде как и дома. Старшина закрывал глаза. Но тут же слышал неестественно-торопливое, в полубреду-полусне, бормотание танкиста:
– Лейтенант!.. Лейтенант!..
Нет, ничего не получалось. И не танкист Серёга ему вовсе мешал. Он сейчас покричит, покричит и уймётся. Замковый Саушкин разбудит его и сам выйдёт во двор покурить. И тогда, в тишине, можно будет снова закрыть глаза. Но одно он знал, и это было нерушимо-правильным: невозможно закрыть глаза в чужом доме, а открыть в родном.
Родина старшины Нелюбина – село Нелюбичи. Село небольшое, в тридцать шесть дворов. С церковью на бугре. Под той церковью, лет десять как закрытой, под старыми липами и вязами – кладбище. Древнее-предревнее. Липы и вязы растут тремя правильными симметричными аллеями. Сажали их, как гласило местное предание, ещё при царице Екатерине по приказу и чертежу здешнего помещика. Между теми аллеями двумя рядами, такими же ровными, лежат могильные курганы с крестами и без крестов. Часть дворов стоит неподалёку, начинаясь почти от кладбища. А часть на другом бугре. Между ними речка Острик. Острик – приток Остра. Остёр – речка глубокая, омутистая вроде Угры. А Острик вроде Шани. Живут в Нелюбичах, что на Храмовом бугре, что в Заречье, одни Нелюбины. И вроде бы не родня друг другу, а только соседи, но в каждом дворе – Нелюбины. Настасью Никитичну он из другой деревни брал. Но и у неё девичья фамилия – Нелюбина. Расселились Нелюбины из Нелюбичей по всему обширью здешней округи. Так что и документов менять не пришлось. В сельсовете, когда расписывались, спросили: мол, не на сестре ли женишься, Кондрат? А он ему, секретарю-то сельсовета: «На бабушке твоей внучки, дурья твоя башка». Тот, секретарь, – всё же начальство – оскорбился, расписывать не хотел. Упёрся: мол, пока справку с печатью гербовой не представите, что вы не состоите в родственных отношениях, даже дальних, расписывать не станет. А где такую справку взять? Разве что у него самого, в сельсовете? Только у секретаря такая печать, которая любую бумагу делала документом, а любую справку – действительной. Ладно. Мать со свахой походили вокруг сельсоветской избы, отнесли секретарю корзиночку с первачом и хорошим куском окорока, и дело было обделано. Расписали молодых честь по чести.
Жили душа в душу. До той самой поры, пока Кондрата не стали звать-величать Кондратом Герасимовичем, потому как избрали его на очередном общем собрании председателем колхоза. Вот как стал он начальством, тут и пошла куролесина в их семейной до той поры безупречной в моральном отношении жизни. Он – день и ночь в бригадах. То в поле лён под снег ушёл, то с севом запарка, запаздывает колхоз с темпами, проценты всему району портит, из райкома звонят, стращают всеми чертями, то сено надо поскорее сметать, чтобы под дожди не упустить, не попортить добро, а то весной опять коров придётся за хвост поднимать, то на той же ферме догляд нужен, бык заболел, ветеринара из района вызвать… Как конец квартала, так отчёты пошли, бумажная морока. Ох и не любил же он этих бумаг! Пропади они, правда что, пропадом. Вот на Извери Леонтий Акимович Мамчич, командир курсантской роты, приказал ему строёвку составить. Тоже выдумал мучение. Легче ещё три метра траншеи прокопать. А из райкома, из райисполкома так и тянут за душу: давай да давай, Нелюбин, всю положенную отчётность по полной форме на тридцати двух листах! Тут-то как раз эта счетоводка, Анюта, со своим покладистым характером, молчаливой нетребовательностью и уважительностью и подвернись ему. Всякие счёты и подсчёты, итоги и балансы, расходы и остатки так и укладывались у неё в ровные столбики. Всё она быстро сообразила, какую циферку в какую клеточку занести. И вроде пошло дело. И камень – с души. А с плеч – гора. Сдали так однажды по осени балансовую отчётность да и поехали в свои Нелюбичи. На радостях, что всё прошло хорошо да гладко, без ругани и каверзы, что колхоз с прибылью в зиму пошёл, что можно будет раздать народу по нескольку пудов соломы, мякины и даже товарного зерна, Кондрат Герасимович купил в сельповском магазинчике на выезде из райцентра бутылочку зелёной, колбасы на закуску, банку рыбных консервов, которые прежде никогда не покупал, а ещё конфет и печенья – специально для счетоводки. Он и раньше поглядывал на Анюту коршуном. А тут, когда садились возле магазина в его председательскую бричку, обдала она Кондрата запахом своего молодого тела, и он сразу понял, что в этот раз дорога ихняя до Нелюбичей будет долгой. Это ж оно так: с кем по грибки, с тем и по ягодки. Старики ещё говорили. Так что такое дело задолго до него пошло…
Анюта росла сиротой, без отца. Кроме неё у матери ещё двое девок. Вскоре Анюта забеременела. Скандал! Однако ж дело до райкома партии долго не доходило. Кондрат Герасимович взялся помогать Анюте. Вскоре она родила девочку. Назвала Варварой, по имени Кондратовой бабки, которая её когда-то, давным-давно, нянчила и о которой Анюта пожелала сохранить благодарную память. Ничего она от него не требовала. Придёт когда – рада. Обовьет горячей рукой, прильнёт животом и грудью, задрожит. Как тут скоро уйдёшь? А не навестит неделю и другую, за работой да за председательскими своими хлопотами, она и такого, необязательного и забывчивого, ждёт-пождёт терпеливо. И встретит потом без укора.
Настасья Никитична сперва оземь ударилась. В слёзы! В крик! Бранилась на него обидно, каких только слов от своей жены тогда Кондрат не наслышался: и «пегой цыган», и «мышиный жеребчик», и «заугольник», и «девушник», и «сенотрус»… Где она только таких-то слов насобирала? В райком грозилась поехать. Сынами стращала. Но потом поутихла и вроде как смирилась. Он с некоторых пор всегда ночевал дома, характером даже смирнее и покладистее стал. Теперь подолгу не задерживался в районе с отчётами. Бухгалтера завёл: бывший церковный пономарь согласился вести и содержать в надлежащем порядке всю колхозную цифирь. Сыновья тоже на отца коситься перестали и, более того, вроде как признали маленькую Варю сестрой.
Село тоже помалкивало. Сироту председатель не обидел. Люди видели, что дочка у Анюты растёт на Кондратовых куличах. В сельсовете Варвару записали Кондратьевной. Всё шло своим добрым ладом. Но кто-то ж всё-таки качнул звоночек, и долетел тот звон до нужных ушей в районе. Кому-то не угодил Кондрат. И то сказать, на такой должности разве ж всем угодишь? Вызвали куда надо: ты что же это творишь там, сукин ты сын, троекуровщину, барщину развёл! И неизвестно чем бы всё дело закончилось, если бы не война. В июне, на двадцать четвёртое число, его снова вызвали в райком партии. Кондратий Герасимович уже знал, по чью шерсть его туда опять тянут… А двадцать второго как грянуло, вечером в Нелюбичи прибыл человек из военкомата, а наутро следующего дня ровно тридцать мужиков из их села прибыли на станцию, грузиться в эшелон, отбывающий в сторону Смоленска. Среди новобранцев был и Кондратий Герасимович Нелюбин. И втайне он даже подумывал на первых порах такую глупую думу: и, слава богу, что война, с немцем-то недолго воевать придётся, шею ему скоро намнём, а там ему, Кондрату Нелюбину, всё за его патриотический порыв и геройство разом по всем статьям и параграфам спишется. Простят ему и Анюту, и партийные прегрешения, и всё то, что не успевал, бывало, в председательских делах…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?