Электронная библиотека » Сергей Михеенков » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 13:24


Автор книги: Сергей Михеенков


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– В целости. В одном только небольшая трещина, но она вполне благополучно затягивается. Организм крепкий, вот и зарастает всё быстро и без осложнений.

– Ну, так вот это ж и есть самое главное! Весеннюю корову, говорят, за хвост поднимают. А вы меня, товарищ капитан, заботой-то своей, да умением, да ручками своими добрыми, вот этими самыми, из могилы, можно сказать, подняли на свет божий. Дайте ж я эти самые ручки рас-це-лу-ю! Потому как боле мне вас отблагодарить нечем, – и старшина Нелюбин неожиданно ухватил руки Маковецкой и поцеловал их старательным мужским поцелуем – сперва одну, потом другую.

Она не отдёрнула рук. Все вокруг оцепенели. Не ожидали, что их ранбольной так расчувствуется. Молча, изумлённо смотрела на старшину и Маковицкая.

– Конечно, не по уставу я поступил. Вы уж простите. Да только на войне женщина хоть и в шинели, и при погонах, а всё одно – женщина. И то, что вы, милые мои, в мужицкую, солдатскую работу на этой войне впряглись и тащите её, так за это не только что руки вам надо целовать, а по гроб жизни на руках носить, – и старшина Нелюбин окинул взглядом всех собравшихся в перевязочной – и медсестёр, и санитарок – и, поклонившись им всем, вышел в палату.

Вечером, после смены, медсестра Таня с улыбкой заметила Маковицкой:

– Фаина Ростиславна! А этот наш старшина, с тремя-то пулями, хоть и Нелюбин, а настоящий поэт! И, похоже, что произвёл на вас впечатление.

– С четырьмя, Танечка, с четырьмя пулями, – поправила она медсестру и усмехнулась, ещё раз переживая нелепые, но какие-то очень правильные поцелуи старшины. И невольно взглянула на свои ладони. И вздохнула.

А погодя сказала:

– Вот ведь как случается: от офицера, образованного, светски воспитанного человека, который читывал и Толстого, и Достоевского, ничего подобного не услышишь, а тут… простой деревенский мужик, который о Толстом, может, только и слышал, что от сына-школьника, когда тот уроки учил… невольно разволнуешься. – И вдруг выпрямилась, как встрепенувшаяся птица, поправила под ремнём гимнастёрку и сказала уже другим тоном: – Штаб армии в город переехал. Ты что-нибудь об этом слышала?

– Нет, – ответила Таня и насторожилась.

– Это плохой знак. Видимо, будем эвакуироваться. Пока об этом никому говорить не надо. Но готовиться к тому, что переезжать придётся в срочном порядке, в любой час, в любую минуту, надо. К переезду мы должны быть готовы с завтрашнего дня.

– Всё поняла, Фаина Ростиславна. Лишь бы транспорт был, а ранбольных мы погрузим быстро.

– В армию прибывает новый командующий. Что-то должно наконец произойти. Какой-то перелом. Как в затянувшейся болезни.

– Господи, хоть бы остановили их, – вздохнула Таня.

– Иди спать, Танюша. И губы больше не кусай. Ты же у нас красавица, а так изуродовала себя.

Два с половиной месяца назад Фаина Ростиславовна Маковицкая, хирург одной из московских больниц, проводила на фронт мужа Илью Марковича Маковицкого, профессора, специалиста по редким растениям. Уходил он в составе 4-й дивизии народного ополчения, сформированной в Куйбышевском районе Москвы. Зачислили его в стрелковый полк рядовым ополченцем. Муж писал, что сражается под Смоленском. Потом, уже в сентябре, написал, что дивизия переброшена в район Валдая. А через две недели после того письма пришло извещение – убит. На следующий же день она написала заявление с просьбой направить её в действующую армию. А ещё через два дня пришло назначение: главным хирургом в один из прифронтовых армейских госпиталей, который в те дни размещался в Наро-Фоминске.

Хирург-травматолог с большим опытом, она вдруг поняла, что, когда родину попирает враг, её гражданский и профессиональный долг – быть там, где решается судьба страны. А судьба страны, в том числе и её народа, плоть от плоти которого она была, решалась в те дни в действующей армии, на фронте. Когда погиб Илья, жизнь, казалось, утратила весь свой смысл. То, чем она жила… Они с Ильёй строили мир на двоих. И вот одна половина рухнула. Её в одно мгновение не стало. А вторая осталась без опоры. Но такое состояние длилось недолго. Маковицкая умела владеть собой. Умела растворять себя в работе, умела подчинить себя долгу. С момента нового назначения она научилась разделять людей на больных, то есть раненых, и здоровых. Первые нуждались в её помощи, и она могла дать им эту помощь. Вторые могли обойтись и без неё. Первым она отдавала все свои дни и ночи, весь свой дар талантливого хирурга. Вторых старалась не замечать. Впрочем, и они платили ей тем же.

И вот раненый на реке Шане под Медынью старшина растеплил её окоченевшую душу каким-то особым человеческим, сильным теплом. Нет-нет, он не интересовал её как мужчина. Было бы смешно. Её влекло к этому человеку совсем другое. Его основательность, несокрушимость. Как если бы он, быть может, сам того не ведая, знал какую-то корневую тайну, которая и решит весь ход событий ближайших дней и последующих за ними времён. Она слушала его простонародную речь, его рассуждения и понимала, что вот именно такие, как он, и остановят беду, опрокинут врага и погонят его назад, в те чужедальние земли, откуда он пришёл. Когда провожала в ополчение мужа, сердце её сжималось от жалости и страха. Илья Маркович не был воином. По самой своей сути. Он и стрелять-то из винтовки едва ли умел хотя бы сносно. И уже тогда она поняла, что такие, как её муж, идут на убой, что германскому Dranq nach Osten они, переодетые в военные гимнастёрки профессора и студенты, вряд ли могут противостоять.

А теперь, глядя на старшину Нелюбина, на его небогатырскую, но живую и подвижную фигуру, на большие мужицкие руки, на его прямо посаженную голову и волевую упругую осанку человека, знающего свою силу и свою цену, ей хотелось думать, что вот он, именно он, и такие, как он, будут стоять в своих окопах до конца, а потом, выстояв, поднимутся и пойдут вперёд.

– А вы, простите, какой национальности будете? Глаза у вас больно ненашенские. Не еврейской ли? – спросил как-то старшина Нелюбин.

– Наверное, еврейка. Мама была еврейкой. Отец – русский. Так что я не знаю, кто я по национальности. Я думаю, что здесь важен дух, а не кровь. Мама из Львова. Отец – москвич. Они воевали в Первой конной, а меня воспитывала в деревне русская женщина, которая была моей кормилицей. А это буквально означает, что она кормила меня своим молоком. Её зовут Анна Кондратьевна Васильева. Я родилась в Москве. Здесь окончила университет. А почему вы меня об этом спросили, Кондратий Герасимович?

Она стала называть его на «вы» и по имени и отчеству. Так ей было легче.

– Да так, – старшина Нелюбин задумался. – Повидал я на войне всякого люду. И евреев тоже. У нас в полку тоже двое были. Начхим и начфин.

– Вы что же, Кондратий Герасимович, хотите сказать, что евреи не воюют с винтовкой в руках? Мой муж, тоже еврей, ушёл на фронт добровольно. За чужими спинами не прятался. И не только он один. И вот – убит в бою… – и Маковицкая снова посмотрела на свои ладони. Руки стареют позже, и они не расстраивали её, как расстраивают женщину приметы её увядания. Илья любил её руки и часто целовал их.

– Да нешто я вас хотел обидеть, Фаина Ростиславна? Я к тому, что тяжела будет эта страда для нашего народа. Тут одним не выдюжить. Кому-то и в начфинах придётся ходить, это так. Но бойцу в окопе подмога нужна. Тут всем народом подниматься надобно, всей тучей. Тогда и одолеем. А по-другому – никак.

– Да, именно так, Кондратий Герасимович, именно так. Александр Блок однажды написал: «А если так – нам нечего терять, / И нам доступно вероломство! / Века, века – вас будет проклинать / Больное позднее потомство!»

– А кто ж он такой, этот Александр Блок?

– Русский поэт.

– Навроде Есенина?

– А вы что же, Есенина читали? Знаете его поэзию?

– Да где там знаю… Я-то в учёности и книжности не силён. Слыхал. Курсанты в окопах читали. Читали и пели. Как вечер, да если немец затих, то подольские и пошли читать да петь. И всё его, Есенина. Слушаешь, а душа, знаете, крыльями прорастает, наружу – так бы и полетела в родимую сторонку. Да разве ж закроешь всю державу от пуль? Солдат, он может только окоп свой удержать. А чтоб землю всю или хотя бы фронт, вон сколько народу надобно в окопы поставить! Вот я к чему. Что в такой драке каждый должен быть готов на последнее.

– Ну, Кондратий Герасимович, об этом Александр Блок тоже сказал: «Мильоны вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы. / Попробуйте сразитесь с нами! / Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы, / С раскосыми и жадными очами!»

– Это ж что, вроде как и мы, мол, можем зверьми стать и растерзать вас со всеми вашими доспехами?

– Ну, не совсем так. Но можно понять и так.

И старшина Нелюбин вздохнул и вдруг сказал:

– Это ж так… Вроде знал и знал себя человеком, а тут сразу – как будто и не ты уже, а другой кто-то в тебе лапы распрямил… Я это вот к чему. Был на этой войне и я зверем, товарищ капитан. Рвал и я их когтями и клыками. Вот подлечите вы меня ещё малость, и опять пойду. Может, кого из товарищей найду. А нет, так и ладно. Мне, окопному человеку, любая рота родня…

С каждым днём всё больше и больше стало поступать с передовой раненых. А вместе с ними приходили тревожные вести: с боями оставлен Малоярославец, немцы ворвались в Боровск, обошли Верею. Ночами уже слышалась канонада. Война подступала и сюда.

– Что это значит, Кондратий Герасимович? – спросила старшину Маковицкая, когда они однажды вышли покурить на школьное крыльцо.

– Это значит, товарищ капитан, что они идут.

– Раненые поступают из сто десятой стрелковой дивизии. Это бывшая четвёртая дивизия народного ополчения. В ней воевал мой муж. Кого ни спрошу, все призваны уже осенью – сентябрь, октябрь. Из пополнения, второй состав. А тех, летнего призыва, уже, выходит, никого и нет.

– Что ж вы хотели, дивизия-то всё время в боях. Про всю дивизию говорить не буду, а в роте, к примеру, народ меняется быстро. Если хороший бой, то и взвод может за день выкосить. Половина из них – убитые. А если ещё в окружение попали… Печь-то вон какую раскочегарили! А народ – как дрова… Только подбрасывай. Вот и подбрасывают…

– Вы, Кондратий Герасимович, насколько я помню, в сто тринадцатой воевали?

– Точно так.

– Она тоже здесь. Сегодня перевязывала раненого капитана из штаба этой дивизии. Они стоят в Аристове и Старо-Михайловском. Это недалеко отсюда. В полках по девяносто-сто человек штыков. Вы думаете, они удержатся, Кондратий Герасимович?

– Может, и удержатся. Немец-то уже тоже дохлый стал. Помню его под Минском: наглый, напролом лез. А тут, на Варшавском шоссе, мы ему всыпали. Две рукопашные за двое суток. И оба раза мы на костях вставали.

– На костях вставали? Откуда вы знаете это выражение?

– Да не из книжек. Боже упаси. Так старики сказывали. Когда одно войско побеждает другое и захватывает трохвеи, то это и означало стать на костях противника. На костях – это, значит, на трохвеях.

– А хотите, я вам ещё одно стихотворение прочитаю?

– Так что ж, ночь впереди длинна. Читайте, товарищ капитан.

– Называется «Клятва». Написала его ленинградка Анна Андреевна Ахматова. «И та, что сегодня прощается с милым, – / Пусть боль свою в силу она переплавит. / Мы детям клянёмся, клянёмся могилам, / Что нас покориться никто не заставит!»

– А тут ваша судьба. Да и моя тоже, – и вдруг спросил: – Скажите, товарищ капитан, вы человек образованный, много книжек прочитали, а про то, как мы окопы свои держали, напишут стихи?

– Напишут. Именно о таких, как вы, напишут непременно.

– А что ж, – согласился старшина, – и справедливо будет. Не всегда ведь солдату медаль за его честную службу. Пусть хоть слово доброе сказано будет.

Как-то привезли очередную партию раненых. Младшего политрука и ещё шестерых бойцов. Старшина Нелюбин кинулся было помогать санитарам, но Маковицкая окликнула его и властным жестом приказала отойти. Раненых перенесли в коридор перед операционной. Маковицкая обошла их, как всегда, определила очерёдность, при этом немного задержавшись возле младшего политрука. Но торопить его в операционную не стала.

Младший политрук был ранен в ногу. Стоять он не мог, и ему из палаты принесли табуретку.

Когда закончили оперировать, Маковицкая выпроводила медсестёр и попросила зайти младшего политрука. Старшина Нелюбин сидел тем временем в кубовой, дверь туда была приоткрыта, и весь разговор, который произошёл в операционной несколько минут спустя, он слышал. Он сидел возле буржуйки и немецким штыком отщипывал от сухого берёзового полена ровные белые лучины. И до того увлёкся этим занятием, что, когда Маковицкая его окликнула, он не ответил.

– Послушайте, Гордон, я военный врач и обязана свидетельствовать правду о вашем состоянии. Ваше ранение – это никакое не ранение, а типичный самострел в классическом стиле. На таких случаях, знаете ли, учат студентов медицинских факультетов. Типичная пневмония… Типичный перелом голени… Типичный самострел… Пуля прошла, не задев кости. Осложнений со здоровьем вы не хотели, а потому тщательно всё рассчитали и сделали выстрел, очевидно, приставив дуло прямо к сапогу. Где ваш второй сапог?

– Я был в бессознательном состоянии, когда меня вытащили из траншеи и погрузили на санитарную машину, – ответил спокойным ровным голосом младший политрук.

– Странно. У вас довольно хорошие, добротные сапоги. Скажите честно, вы выбросили свой сапог по дороге?

Младший политрук молчал.

– Сапоги… Фронтовик со стажем, получив такую пустяшную рану, ни за что не расстался бы со своим, пусть и пробитым, сапогом. Пару недель у нас в госпитале да полчаса работы хорошему сапожному мастеру – и всё готово! А вы поступили иначе. И я скажу почему. На сапоге остался пороховой след – подтверждение выстрела в упор. Эту улику вы и уничтожили.

– Ничего я не уничтожал. И как это можно доказать?

– Что доказать? Самострел? Я его доказывать и не обязана. Я обязана констатировать факт. Так где ваш второй сапог? Я взгляну на него и, возможно, мои сомнения будут рассеяны. И я принесу вам свои извинения, товарищ младший политрук.

– Сапог пришёл в негодность, очевидно…

– Пришёл в негодность… У меня тяжелораненые за пять минут до смерти матерят санитаров, когда те на них режут прилипшие к телу шинели и ватники. От них уже одни клочья остались, одни рубища, а они умоляют не резать их. Вот в чём разница между вами. И я хочу её понять.

– Фаина Ростиславовна, товарищ старший военврач, вы должны мне помочь, – тихо, торопливо заговорил младший политрук. – Вам же это ничего не стоит. Не вписывать в историю болезни ничего лишнего, вот и всё. И у вас никаких лишних хлопот, никаких объяснений с соответствующими органами, и я спасён. Там же мясорубка! Там же… Утром приходит маршевая рота, а после двух-трёх атак её уже нет! Лобовые, бессмысленные атаки! Каждые сорок минут! Мне, с моим даром математика, и погибнуть в этой безликой массе, которую гонят на убой как стадо баранов? Что вам стоит, Фаина Ростиславовна? И, поверьте на слово, я не забуду вашей услуги. Мой папа…

– Я здесь не для оказания услуг таким, как вы, Гордон. Мой муж, чтобы вы понимали, с кем имеете несчастье встретиться, погиб как раз в одной из таких, как вы выразились, бессмысленных атак! – прервала его Маковицкая. – Он был известный учёный. Не чета вам, Гордон. В бой он пошёл простым рядовым бойцом.

– Простите, Фаина Ростиславовна, я не знал… – страстно, торопливо зашептал младший политрук, видимо, поняв, что совершил ошибку, и теперь, пока разговор не зашёл в тупик, желая исправить её.

– Всё! Можете быть свободны, Гордон. Лжесвидетельствовать я не намерена. А свидетельствовать факт обязана.

– Вы уверены, что вам поверят? – сказал вдруг младший политрук.

– А у вас есть иллюзия, что в этой очевидной ситуации поверят вам? Знаете, я советую вам завтра же во всём сознаться. Или отправляйтесь назад, в свою часть. И я постараюсь этого не заметить. Рана у вас пустяковая. Любой военфельдшер сможет делать элементарные перевязки, и через пару недель всё заживёт.

– Если вы донесёте на меня, я скажу, что мы знакомы. Что вы… вы мстите мне по личным мотивам.

Маковицкая засмеялась, и в голосе её, и в интонации чувствовались брезгливость и усталость.

– У меня с вами не может быть личных мотивов, Гордон. Так что отправляйтесь на передовую. В противном случае у вас может начаться гангрена. Вы понимаете меня? И я вынуждена буду ампутировать вам ступню.

– Что ж, ампутируйте. Я согласен. Можете сделать это прямо сейчас. Видите, Фаина Ростиславовна, и у вас невелик выбор.

– Мой выбор согласуется с моей нравственностью и моим воспитанием.

– Ах, бросьте! Оставьте эти высокие материи! Хотя бы до конца этой бойни. Сейчас важнее понимать другое. Фаина Ростиславовна, вы должны понимать, что мы с вами не такие, как все. Как все эти…

– Ну-ну, кто? Кто – эти? Говорите до конца. Чтобы я уяснила себе ещё и разницу между вами и мною.

Но младший политрук молчал. Видимо, снова спохватился, что наговорил лишнего.

– Смерть уравнивает всех, Гордон.

– Смерть – да. Но, пока мы живы, мы должны помочь друг другу. Это не так уж и сложно. Если вдуматься. Если положить на чашу весов всё, что имеем и могли бы иметь.

– Вы могли бы стать хорошим раввином, Гордон.

– Я атеист. Так что, будете резать мне ступню? А может, только часть ступни, чтобы я мог потом вполне сносно передвигаться без протеза?

– Вон отсюда! Негодяй!

Ой-ёй-ё-ой, подумал старшина Нелюбин, затаив дыхание и замерев у распахнутой дверцы печурки. Немецкий штык и берёзовое полено дрожали в его в руках. Подумал себе: вот как чёрт-то за душой тянется…

Младший политрук уковылял в палату, в отдельную офицерскую комнату, где ему была приготовлена чистая кровать с тумбочкой.

Маковицкая придвинула к себе стопку карточек, вытащила одну из них и сделала в ней торопливую размашистую запись. Потом встала, перечитала написанное, вытащила из коробки папиросу и повернулась к кубовой.

Старшина сидел ни жив ни мёртв. Она посмотрела на него почти без удивления, молча вошла в кубовую и присела рядом на лавку, исклёванную то ли ножом, то ли топором. Она даже не стала спрашивать его, слышал ли он их разговор. Конечно же слышал. И имел на это полное право. Потому что он касался и его. И именно его, быть может, в первую очередь. Если из окопа выбывает боец, если он убит или ранен, то его место должен занять кто-то другой. Гордон из окопа выбыл. И завтра в этот окоп должен будет лезть старшина Нелюбин. Другого не дано. Она сделала несколько энергичных затяжек, сразу выдававших в ней опытного курильщика, и сказала:

– Вот так, Кондратий Герасимович. Возможно, в чём-то я и не права. И очень даже возможно, что впереди меня ждут большие неприятности. Но через свою совесть и долг, как я его понимаю, переступать не намерена. В крайнем случае пойду простым врачом в полевой медсанбат.

Она чувствовала, что сейчас, все эти трудные минуты, на неё смотрел её погибший муж. Он всё ещё продолжал смотреть на неё. Она это чувствовала. Потому что в душе всё ещё шёл спор, ещё длилась схватка. Нет, нет, решила она наконец, Гордон – самострел, и он сам должен определить свою судьбу. Она даст ему шанс – время, немного времени. Больше – ничего. Илья Маркович всё ещё смотрел на неё.

Старшина Нелюбин молчал.

Она сделала ещё несколько затяжек. Посмотрела на старшину Нелюбина:

– Ну, что вы молчите, Кондратий Герасимович?

– Думаю. Думаю, Фаина Ростиславна. Там-то, на фронте, неколи особо думать. Там всё делается вгорячах. А тут и подумать можно.

– Ну, и что вы надумали?

– А то, что так-то вот: один, говорят, со страху помер, а другой ожил.

– Да, Кондратий Герасимович, дорогой вы мой человек. Такому, как Гордон, стихи незачем читать. Он никогда не сможет полюбить ни Блока, ни тем более Есенина. И всегда их будет понимать и трактовать по-своему. И даже теперь, внутри себя, он конечно же оправдывает свой поступок. И одновременно негодует на меня, – и вдруг воскликнула: – Да есть ли у него родина? Или это и есть проклятие крови?

То, о чём говорила Маковицкая, уже не обращаясь к нему, а размышляя вслух, старшина Нелюбин понимал смутно, вернее даже, сказать правду, то не понимал вовсе.

– Правильно вы давеча сказали, Кондратий Герасимович: от своей тени не уйдёшь.

– А вы, Фаина Ростиславна, тоже боитесь своей тени? – спросил он.

Она ответила не сразу. Некоторое время неподвижным печальным взглядом смотрела на огонёк, мерцающий в печной щели, а потом вздохнула, выпрямившись:

– Нет, не боюсь. Моя тень – мой муж. Мой беззаветный солдат. Русский солдат. Да, именно так, Кондратий Герасимович, русский солдат. Не вышедший из боя. Все погибшие в бою – это солдаты, не вышедшие из боя. Для них он длится и длится.

Дрова в печурке прогорели, и старшина Нелюбин подбросил несколько поленцев, сунул между ними тонкие белые лучины и порадовался себе, что вот и сгодились, не пропала даром его работа. А Маковицкая вдруг сказала:

– Спасибо вам, Кондратий Герасимович. Знаете за что?

Он смотрел на неё удивлённо.

– За то, что вы всегда случаетесь рядом. В самые трудные минуты. За то, что умеете помочь смести этот сор прочь, в сторону. Он ещё будет путаться в ногах. Надо через него перешагивать. Иначе мы замусорим всю нашу жизнь и, что сейчас самое главное, никогда не победим в этой войне. А мы должны победить.

Они выкурили ещё по одной папиросе. Дрова в печи снова прогорели. Старшина Нелюбин больше не подбрасывал. Прощаясь, они обнялись как брат и сестра и разошлись каждый в свою сторону: он пошёл в палату, которая уже спала, а она в свой кабинет, чтобы оформить рапорт на самострела.

Они ещё не знали, что утром немцы потеснят 151-ю мотострелковую бригаду, прикрывавшую Наро-Фоминск с севера, сомнут слабые фланги 110-й и 113-й стрелковых дивизий и танками при поддержке пехоты выйдут к окраинам города. Что к полудню госпиталь будет срочно эвакуирован на санитарных машинах и повозках в сторону Москвы. Что накануне прибывший в штаб 33-й армии новый командующий генерал-лейтенант Ефремов отдаст приказ дивизиям и отдельным полкам готовиться к обороне города. К вечеру госпитальная колонна втянется в небольшой посёлок с лесопилкой. Раненых до полуночи будут размещать по домам. Сам госпиталь расположится в поселковом клубе. Вымотавшись в дороге и покончив наконец с разгрузкой и размещением, старший военврач Маковицкая, не раздеваясь, вместе с врачами и медсёстрами уснёт прямо на полу жарко натопленного клуба. А старшина Нелюбин, которого вместе с тремя бойцами определят на постой к одинокой старухе, ночью выйдет во двор и, тягая из рукава сладкий дымок самосада, будет прислушиваться к далекой канонаде, которая, как поймёт он по некоторым признакам, не так уж и далека. Но немца, похоже, всё же остановили и на этот раз.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 3.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации