Электронная библиотека » Серж Генсбур » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Евгений Соколов"


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 16:10


Автор книги: Серж Генсбур


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Серж Генсбур
Евгений Соколов
Сказка-притча

Предисловие

Когда тебя просят написать предисловие к «Евгению Соколову», как не вспомнить затертую довлатовскую шутку насчет опечатки в наврозовском романе. В данном случае вошедший в историю порядок букв – «пердисловие» – уместен как никогда, поскольку главным героем романа «Евгений Соколов» по сути является пищеварительный тракт, точнее, его дисфункция. Серж Генсбур вообще ценил эту сторону физиологии – вспомнить хотя бы диск La Vue De L`Exterieur или совместное со Скримин Джей Хокинсом исполнение Constipation Blues.

Cам Генсбур сегодня затерт еще почище довлатовских шуток. Он как будто превратился в стилевое приложение к самому себе. Его раж, эпатаж и известно-с-кем-марьяж стали настолько общими местами, что сейчас самое время ухватиться за что-нибудь непарадное. Роман «Евгений Соколов» предоставляет такую возможность.

В Москве Генсбура бросились слушать во второй половине девяностых, когда пошла мода на любой easy listening. Уже в начале нулевых не было журнала, который бы не изложил свою версию биографии. Аукнулась табельная родительская страсть к Дассену, наверное.

Впрочем, Генсбур на уровне образа хорошо укладывается в любой русский контекст – не случайно же первым на федеральном уровне его расписал осанистый К. Л. Эрнст в костюмированной программе «Матадор». Год был, кажется, девяносто второй. Я хорошо помню эту передачу. Я сидел перед телевизором, есть было нечего, делать тоже, и человек, поющий по первому каналу Elaeudanla Teїtéїa был поразительно кстати. Ему тоже было явно все равно. Вообще, Генсбур – это отличный отвлекающий маневр.

С. Г. обладал удивительным свойством – он умел показать, что как он поет, так оно и бывает в жизни. К примеру, Моррисон, другой герой самого начала русских девяностых, такими качествами не обладал – было понятно, что он не от мира сего и без полграмма тут не разобраться. А этот был достаточно одомашненный и какой-то микробуржуазный, благодаря особому фонетическому строю французского языка и соответствующим традициям. Он был мечтательно свойский. Вот и современный сравнительно неудачный байопик «Любовь хулигана» встраивается в ту же цепочку – актер «похож». Всё именно что «похож», а лучше бы наоборот – так ближе к сути. Кто в идеале мог бы изобразить Генсбура в кино, так это, конечно, Владимир Басов (собственно говоря, в фильме «Нейлон 100 %» он местами играет нечто похожее).

В этой самой «Любви хулигана» Генсбур снабжен мультипликационными демонами. Это довольно неуклюже по форме, но достаточно убедительно по смыслу. Не зря он написал песню про Джекила и Хайда, а по жизни и вовсе придумал себе невразумительного двойника по фамилии Генсбар. Похоже на то, как писатель Глеб Иванович Успенский, сойдя с ума, решил, что состоит из двух персон – одного звали Глеб, другого Иванович. Система двойных стандартов – вот, что интересно в Генсбуре. Будучи несомненным профессионалом, он любил играть в шарлатана. Человек, чей протест обыкновенно не выходил за рамки ритуального гусарства (прилюдно спалить купюру), неожиданно мог скорчить из себя музыканта-общественника, переделать «Марсельезу» в марш несогласных. Ретроград и прогрессист, лирик и срамник – большая печаль в песнях сочеталась пополам с не менее грандиозным мудизмом (см. его классический «Реквием по мудаку»). Даже по времени непонятно, куда его записать, слишком много эпох в его записной книжке – то Виан, то свингующее Соединенное Королевство, то панки, то негры. Он, Генсбур, Цоя пережил, вдумайтесь в этот факт.

Эта двоякость в конце концов сыграла с ним дурную шутку – из-за нее он теперь как устаревшая навигационная карта. Благодаря наглядности (не путать с театральностью!) собственного творчества, он не забронзовел, но скорее замаслился (кстати, лучшее изображение Генсбура я видел в лобби одной нормандской гостиницы – на картине он сидит на лавке и кормит голубей, хотя больше похоже, что травит, как в песне Тома Лерера).

Сам я ознакомился с Генсбуром уже после его смерти. L’Homme Au Tete De Choux – так называлась первая песня, которую я услышал. Темная сага на дописке к Les Negresses Vertes. Я списал ее в начале 92 года у однокурсницы, а она в свою очередь почерпнула Генсбура из радиопередач на волне RFI. Мне она тогда показалась не песней, а музыкально-литературной постановкой. Помню, что меня поразило удивительно выразительное равнодушие, управляющее его голосом. Примерно тогда я же купил русскую пиратскую пластинку T. Rex, где название песни Dandy In The Underworld было удивительным образом переведено как «Щеголь на дне». с тех пор Генсбур остался для меня таким щеголем на дне. От него исходило какое-то, выражаясь словами Достоевского, цивилизующее влияние – я тогда учил французский язык, и это слушание было сродни внеклассному чтению. И подобно тому, как я не выучил французский, так и Генсбур остался чем-то… полуобнаженным, что ли. В нем есть какой-то блуждающий огонек, который не до конца постижим. Тогда его трудно было распознать в силу неосведомленности, сейчас – наоборот, из-за навязчивой информированности. Я и сам приложил руку к этой навязчивости, накатав на заре нулевых в «Афише» чуть не десятиполосный трактат на тему «Генсбур и все развлечения Москвы». Ни к чему хорошему такие штуки, как правило, не приводят. Например, я тогда написал, что мол Скляр затевает генсбуровский трибьют (действительно что-то такое намечалось), да только у него ничего не вышло, и поделом. Этим бессильным наездом я добился, однако, прямо противоположного эффекта. Организаторы фестиваля генсбуровских фильмов, к которому собственно и был приурочен материал, углядели в тексте знакомую фамилию и немедленно пригласили Скляра ведущим церемонии.

В магазине «Трансильвания» в то время продавался дорогостоящий «куб» – коробка генсбуровских пластинок стоимостью пятьсот долларов. Потом куб пережил апгрейд, разросся до семнадцати дисков, превратился в параллелепипед и существенно подорожал. Но в начале нулевых, на пике здешней популярности Генсбура, хорошо шел именно куб. И вот однажды очередной мой приятель, влюбившись, пришел за кубом. Боря Симонов, хозяин «Трансильвании», выслушал просьбу, выполнил ее, спокойно подождал, пока деньги перекочуют в кассу, после чего с ласковым недоумением поинтересовался: «На хуй это тебе?». Причем ударение равномерно распределялось между «это» и «тебе».

В классических предисловиях принято было что-нибудь советовать человеку, взявшему в руки книгу. Придерживаясь этой традиции, я рекомендую читателю стереть с образа С. Г. случайные черты (объятия Бардо, туфли «репетто» и прочее moi-non-plus), смыть со стен дома на рю де Верней убогие граффити; забыть всю эту пошлую мишурную канитель, которая, чего доброго, заставит сгоряча сделать вывод, что Генсбур – это такой Скляр вчера. И постараться не лукавя ответить самому себе на вопрос: «На хуй это тебе?». И правильно распределить ударения.


Максим Семеляк

Предисловие

Мысль написать «Евгения Соколова» пришла Сержу в ту пору, когда мы жили на улице Вермей, недалеко от Школы медицины. Это было очень удачно, потому что в сказке говорится о персонаже, которого весь Париж принимает за художника, тогда как на самом деле писать свои полотна – «газограммы» – он может только с помощью громкого пуканья. Весь бомонд объявил его гением – для Сержа это было прекрасной возможностью показать снобизм светской публики. И то, что Школа медицины была рядом, очень ему помогало: там он черпал истории абсолютно невероятные. Был, например, один тип, которого оперировали по поводу геморроя лет сто назад (здесь раздается лай нашего бульдога Доры), – я представляю себе эту операцию как урок анатомии у Рембрандта: все склонились над распростертым телом – и в то время, как врачи им занимались, он издал оглушительный звук и выпустил такой порыв ветра, что лопнул операционный стол и все окружающие оказались забрызганы экскрементами. Этот случай подсказал Сержу, как окончить книгу. Кроме того, он узнал там много интересного о том, от какой пищи сильнее всего пучит желудок. Вся «гениальность» Соколова проистекает из его болезни, поэтому он и старается есть побольше бобов и всякой такой еды, которая вызывает усиленное брожение в желудке, тем самым помогая ему «творить». Есть в книге и история его любви к маленькой девочке, в Швейцарии, где он взялся исполнить заказ: разрисовать стены холла с бассейном на одной вилле – на него, как на великого художника, большой спрос, и он получает заказы – и Абигайль (кстати, это имя старшей из моих двоюродных сестер…) тоже в него влюбляется. Она глухонемая, и не слышит его пуканья. Между ними возникают отношения, а в неприятных запахах он обвиняет свою собаку, которая всегда при нем. У нас жил бультерьер по кличке Нана, у нее был такой же недостаток, как и у бульдогов: она беспрерывно пукала. Отсюда у Сержа и возникла идея с собакой в книге; когда Нана портила воздух, все говорили: «Какая гадость!», но когда это делал кто-то из нас, мы тоже предпочитали все сваливать на ни в чем неповинное животное. То же самое делает и Соколов, заведя себе бультерьера – такого же, как был у Сержа, – и когда история с Абигайль заканчивается неудачно, он хочет покончить с собой, понимая, что он, в сущности, обыкновенный обманщик. Он решает отравиться газом, засунув трубку себе в зад и выведя другой конец под маску противогаза, а во время похорон последним прощальным жестом по отношению к пришедшим с ним проститься становится взрыв в сундуке мертвеца (=гроб…), произошедший в тот момент, когда его уже начинают закапывать. Я прекрасно помню, что когда Серж прочел мне свою книгу, он сказал: «Понимаешь, мне здесь очень важен стиль, я написал ее на классическом французском, так, как написал бы Бенжамен Констан». В романе нет грубых слов, наоборот, там множество научных терминов, к которым я не очень привыкла. Он хотел отдать книгу только в Gallimard, и чтобы были три красных буквы NRF (Nouvelle Revue Française – «Новое французское обозрение», издающийся Gallimard литературный журнал, где печатались лучшие французские авторы – прим. перев.); конечно, это тоже снобизм, но в то же время и признак уважения к тому, что он делает, тем более, что в ту пору L’Homme à tête de chou («Человек с кочаном капусты вместо головы») и Melody Nelson еще не получили золотого диска. Серж был очень горд, когда Gallimard согласился, хотя, я думаю, они продали не много экземпляров: тех, кто прочел «Евгения Соколова», довольно мало. В Charlotte for Ever («Шарлотта навсегда»), фильме, который Серж снял о нашей дочери, он играет роль мошенника; это не случайность, что и в книге, и в фильме он разоблачает таких людей; мне кажется, что в романе речь идет о том, что Серж думал о самом себе: да, он блестящий рассказчик, ловко играет словами, у него к этому особый дар, даже талант, но в конечном итоге, это мало что стоит. Поэтому для меня в «Евгении Соколове» есть что-то, что меня глубоко трогает; да, разумеется, история забавная, хотя, в общем-то, и не очень; скорее это возможность натянуть нос, заморочить голову всем этим людям, особенно в среде художников, на всех этих выставках, где публика с ума сходит, «О, как красиво!», а ведь на самом деле это всего лишь пуканье! у Сержа была картина с великолепным названием «Очень плохие новости на звездном небосклоне», написанная Паулем Клее; он ведь прекрасно разбирался в живописи, учился в Школе изящных искусств и мечтал стать настоящим художником, но в то же время понимал, что его картины не то, чтобы совсем плохие, но что это не Бэкон, а значит, продолжать не стоит. И он все уничтожил. Но давняя мечта стать художником и желание посмеяться над этими персонажами с модных тусовок, над светской публикой и подтолкнуло к написанию Евгения Соколова. И эта манера убивать себя, травить собственными газами, это просто форма ненависти к самому себе, и она опять-таки возвращает нас к герою книги. При этом роман написан вовсе не грубым языком, ведь Серж любил такие книги, как «Мадам Бовари» и «Адольф» Бенжамена Констана. В ту пору он не знал великого пианиста Соколова (теперь, когда я хожу на его концерты, я нахожу это совпадение забавным), но он непременно хотел, чтобы у героя было русское имя, как у него самого. Думаю, что в каком-то смысле, пусть не явно, но под именем героя он выводил самого себя.


Джейн Биркин

(записал Оливье Ролен)

Евгений Соколов
Сказка-притча

Маска спадает, человек остается, но герой исчезает.


Я лежу на больничной койке, надо мной вьются навозные мухи, слетевшиеся на запах дерьма – моего собственного, – а в голове между тем проносятся сцены из моей жизни – то четкие, то расплывчатые («не в фокусе», как выразился бы фотограф), то слишком светлые, а то совсем темные – и, сменяя одна другую, складываются в целый фильм, смешной и жуткий из-за того, что если бы его прокрутить, то со звуковой дорожки, что тянется вдоль целлулоидной ленты с перфорацией по краям, до зрителя долетали бы лишь взрывы оглушительного пуканья.

В самом деле, если обратиться к моей не слишком надежной памяти, то боюсь, придется признать, что склонность беспрерывно портить воздух досталась мне в дар от рождения, – господи, о чем это я? – точнее, стала моим пожизненным уделом; но поскольку по натуре я был и стыдлив, и лукав одновременно, то, видимо, рано научился использовать подходящие моменты, чтобы пускать ветра без свидетелей и, следовательно, не конфузясь, так что никто из близких и не подозревал об этом злополучном свойстве. Полагаю также, что скрытные утечки, производимые моим анальным сфинктером, по объему перекрывали поток миазмов – водорода, углекислого газа, азота и метана, – поднимающихся в небеса из туалетов и с газонов, где выгуливают собак, и уж совершенно убежден, что в ту пору я мог регулировать количество вредных выбросов в атмосферу простым сжатием прямой кишки.

Теперь же, бессильно распростертый на своем ложе, с тоской ожидая третьей по счету процедуры электрокоагуляции, я безучастно наблюдаю, как простыня вспухает от вырывающихся наружу смрадных газов, над которыми я, увы, уже давно не властен и, рефлекторно хватаясь за, в сущности, бесполезные дезодоранты, вскоре снова погружаюсь в размышления о своей зловонной и злосчастной судьбе.

Первые младенческие дуновения, исходившие из моего заднего прохода, нимало не беспокоили кормилицу, настоящую молочную корову с гигантскими буферами, хотя этим сквозняком ей постоянно несло в глаза целые облака талька, которым она присыпала мне ягодицы; я же, жалкий писклявый крысенок, сосал и пукал, не переставая, с бессмысленной улыбкой на устах.

За ней последовал целый хоровод нянек, возникавших одна за другой, как манекенщицы на подиуме. Какая-то из них между делом выучила меня русской азбуке, другая показала как вяжутся лицевые и изнаночные петли, третья дала в руки губную гармонику, но ни одна не смогла вытерпеть больше трех месяцев вони, испускаемой моим собственным духовым инструментом.

В колледже, где я учился, туалет был устроен на восточный манер: двери кабинок не запирались – ключ был только у учителя, как будто то, что он там выкладывал (оставлял), представляло особую ценность – и потому в горле у меня возникал ком, а задний проход судорожно сжимался от страха произвести лишний шум, беспорядочные отголоски которого можно было услышать и во дворе, в то время как другие, судя по беззаботному шуршанью газетной бумаги, нимало не опасались, что кто-то проникнет в их интимные тайны.

Играющих в бабки, шарики и волчок я обходил стороной, потому что, сидя на корточках, трудно удержаться, чтобы не пустить ветра; прятки были мне противопоказаны, поскольку мое местонахождение легко обнаруживалось по звонкому пуканью; классики тоже не годились, так как короткие штанишки при каждом прыжке вздувались от выходящих из меня газов; оставалось изображать из себя транссибирский экспресс, точнее, его предполагаемый локомотив, двигаясь мелкими, неуверенными шажками слабоумного по воображаемым шатким мосткам и бездонным туннелям и сопровождая свой путь звуками «туф-туф» и маслянистым попердыванием – ухищрениями настолько захватывающими, что мое нижнее белье превращалось в горячие горчичники.

Склонность к рисованию проявилась у меня довольно быстро, однако мои простодушные зарисовки и наивные акварели были с порога отвергнуты учителями, которые не знали, что делать со всеми этими квадратными мячиками, кроликами в клеточку, голубыми свинками и прочими порождениями необузданной фантазии; вынужденный смириться, я, однако, нашел способ мщения: в бассейне наловчился выпускать рядом со старшими радужные шарики своих газов, которые, достигнув поверхности воды, лопались, источая отвратительный бунтарский запах.

Потом передо мной встала проблема как облегчаться в спальне, никого при этом не разбудив, но в первую же ночь после двух-трех раскатов, которые я постарался заглушить натужным кашлем, выход нашелся сам собою: если осторожно засунуть палец в задний проход, то газы выходят бесшумно, никого не беспокоя; и даже днем, рассеянно листая Катулла, Quid dicam gelli quare rosea ista labella, я мог беспрепятственно и незаметно пускать ветра, сверля испытующим взглядом сидящих рядом товарищей и сохраняя при этом такое хладнокровие, что, несмотря на отчетливый запах, на меня подозрение не пало ни разу; если же меня вызывали к доске, то учителя часто наказывали весь класс, тщетно пытаясь выяснить, кто же из этих сорванцов принес в класс вонючие шарики?

Каникулы мои проходили в одиноких прогулках по песчаным пляжам северного побережья, в созерцании недосягаемого горизонта, где, подрагивая от вечернего бриза, я, подобно ученому-метеорологу, выпускал в атмосферу шары-зонды, наполненные сокровенными эманациями из глубин моего существа; и ветер уносил мои фумаролы, чьи блуждающие огоньки растворялись во тьме, подхваченные чарующим колдовским вихрем.

За нарушения дисциплины я был отчислен из колледжа, и ветры занесли меня в Школу изящных искусств, где, несмотря на слабое знание основ высшей математики, я, после некоторых колебаний, сделал выбор в пользу архитектуры.

Здесь мне пришлось особенно тщательно следить за собой, поскольку аудитория была смешанная. Так что, если я и не исцелился, то, по крайней мере, выучился держать все под контролем; мастерская была расположена на седьмом этаже отдаленного крыла здания, и, взбираясь туда, я старался взрывать свои петарды на каждой ступеньке и, таким образом облегчившись, получал возможность удерживать газы в себе весь промежуток времени между уроками тригонометрии и живописи.

Я начал с рисунка углем и с раннего утра ставил свой мольберт возле Персея Челлини, не в силах отвести взгляда от перерезанного горла Медузы; в залах галереи бывало немноголюдно, и залпы, выпущенные мною в окружении гипса и бронзы, отдавались гулким эхом под стеклянной крышей – я был почти счастлив. Вскоре мне пришлось перейти к живым моделям, и я обратил свой холодный взор на женскую наготу, которая пока что не вызывала у меня никакого телесного отклика. Созерцание груды этой дряблой плоти, этих тел, то пухлых, то костлявых, бежеватых, рыжих и темных лобков, напоминавших равнобедренные треугольники, из острого угла которых иногда свешивался шнурок от гигиенической прокладки, вызвало во мне яростное и стойкое отвращение к женщинам, в то время как моя рука, приукрашивая увиденное, делала с него острые и исполненные страсти наброски, на которых я, вернувшись домой, расписывался тонкой струйкой спермы; эти изнурительные автографы в конце концов привели меня в пригород, к дешевой проститутке Розе, Агате, Анжелике – имя происходило от названия растения или цветка или камня, не суть важно, – она взяла мою плоть губами, но в этот момент я пернул так мощно, что несчастная спрятала голову под простыню, как делают обычно во время прочищающей дыхательные пути ингаляции, и, усыпленная моим хлороформом, тихо сползла на пол.

В живописи я довольно быстро достиг значительного мастерства, хотя и не поднялся до тех высот, которые покорил в искусстве портить воздух; но я был поглощен моими занятиями до такой степени, что, сжав зубы и стиснув ягодицы, стоял перед мольбертом пока меня не начинал колотить озноб, и уж тогда пулей вылетал из мастерской в холодные, неотапливаемые коридоры, где оглушительными очередями выпускал из себя эти чертовы газы.

К своим наставникам я относился без пиетета, хотя в мире искусства они были довольно известны благодаря своим работам: ни нео-классицизм одних, ни замшелый модернизм других не вызывали во мне отклика; кроме того, мне претила общепринятая манера обращаться к ним со словом «мэтр» (слово maitre имеет несколько значений, в т. ч. «учитель» и «хозяин» – прим. перев.), как будто на дворе 17 век и мы на рабовладельческих плантациях. Чувство благодарности за то, что они приобщили меня к этому благородному искусству, пришло ко мне значительно позже.

В то время, чтобы выработать собственные критерии, я часто посещал музеи, где, торопливо пробежав мимо Джоконды, чья гнусная ухмылка наводила меня на мысль, что она – уж не знаю каким хитрым способом – прознала о моем физическом недостатке, я останавливался возле Святого Себастьяна Мантеньи и погружался в созерцание. Дождавшись момента, когда служители отойдут подальше, я запускал свой мопед и, умиротворенно спуская дурной воздух, восхищенно любовался точностью рисунка, гармоничным сочетанием колонн и стрельчатых арок, а также необычайной мягкостью колорита, усиливающего ощущение предсмертной тоски мученика.

До сих пор мне удавалось без особых хлопот сохранять между собой и окружающими угрюмую дистанцию, но тут, к несчастью, подоспел момент призываться в армию. Медкомиссию я прошел под шумный аккомпанемент собственных выхлопов, однако мой физический недостаток был воспринят врачами как попытка уклониться от исполнения воинского долга, по каковой причине я был направлен прямиком в штрафную роту; и там, в условиях немыслимой скученности, мне открылась та степень бесцеремонности, с какой ведут себя мужчины, запертые в четырех стенах и притом не занятые никаким делом: они тут же начинают источать самые отвратительные запахи изо всех естественных отверстий своего тела, включая и поры. Моя способность выделять отравляющие газы вызывала у товарищей взрывы веселья; отвратительная кормежка, которой потчуют бедолаг-призывников – консервированная говядина с музыкальным гарниром из белых бобов – порождала здоровую конкуренцию: под молодцеватые возгласы «бац!» спускались газы, а затем сбрасывался и балласт в виде собственно дерьма, в результате чего в казарме было не продохнуть.

Что до меня, то я был объявлен чемпионом во всех номинациях, за что и получил следующие прозвища – Парфюмер, Пищаль, Канонир, Пиротехник, Артиллерист, Забияка, Миномет, Фугас, Базука, Берта, Снаряд, Шквал, Поддувало, Наркоз, Свирель, Сквозняк, Душистый, Козел, Хорек, Метан, Газогенератор, Ветряк, Борджиа, Теплый ветерок, Фиалка, Ветрило, Господин Пук, Пукалка, Газопровод, Маленький пердун, Пироксилин, Вонючка, Солярка, Жемчуг – и это далеко не полный список. Готовый отдать концы от удушья и с единственной целью получить отдельную комнату, я напросился на прием к полковнику, который, преодолев врожденную неприязнь к моим славянским корням и приняв во внимание факт учебы в колледже, предоставил мне возможность стажироваться в школе офицерского резерва, откуда я вышел в звании лейтенанта; однако через восемь дней после выпуска моему лейтенантству был положен конец: как было сказано в рапорте, недостойный высокого звания офицер Соколов позволил себе имитировать звуки пушечных выстрелов во время подъема флага. Эта наглая выходка – единственный выстрел, сделанный мною на церемонии принятия присяги – могла бы остаться незамеченной, если бы трубач, набрав полные легкие моих веселящих газов и приложив к губам горн, не издал бы, многократно усиленные мощью духового инструмента, примерно те же звуки, что я обычно извлекаю из своего заднего прохода. Бедняга тотчас схлопотал за это пятнадцать суток ареста, о которых я же ему и объявил.

От воинских обязанностей я был освобожден туманным ноябрьским утром, в день маневров; понуро спустившись с холма, где залегли в ожидании предполагаемого противника мои боевые товарищи – вся эта тупая масса из свинца и плоти, которая слишком долго надо мной измывалась, – я выпустил по ним целую очередь прощальных залпов, уже вполне гражданских, но от этого не менее едких, и моя скорбная канонада смешалась с пулеметным стрекотаньем и буханьем минометов, срезавших верхушки деревьев соседней рощицы.

Я вернулся в свою мастерскую, провонявшую скипидаром и льняным маслом, и тут же принялся за работу. Поначалу я подпал под сильное влияние Энгра и Гойи, затем тщетно пытался стряхнуть с себя морок Клее, и наконец, окончательно впав в депрессию и потеряв веру в себя, ушел в дебри технических приемов, попытавшись отточить остроту своего зрительного восприятия на живой модели. Однако после года жизни в казармах, где можно было не стесняться портить воздух – скорее наоборот – выяснилось, что я потерял контроль над собой, вследствие чего злосчастные газы шли самотеком как им вздумается; чтобы иметь возможность работать спокойно, я решил обеспечить себе алиби и завел собаку – бультерьера с глазами, обведенными красной каймой (краповой, если угодно) и дал ему кличку Мазепа. Это позволило мне более или менее свободно пускать ветра, тут же обрушивая фальшивый гнев на животное и попрекая его как можно громче, чтобы заглушить подозрительные звуки: «Мазепа, ну как тебе не стыдно!» Пес стал для меня настоящей палочкой-выручалочкой сначала в отношениях с любовницами, разрывавшимися между симпатией к молодому художнику, настоящую цену которому они интуитивно чувствовали, и злобным отвращением, вызываемым у них как самим видом моего пса, так и его омерзительным поведением; а потом он стал сопровождать меня и в общественных местах – ресторанах, пивных, рюмочных и барах, – где я также не стеснялся его оскорблять; Мазепа, однако, быстро сообразил, что после полутора-двух десятков пуканий и адекватной порции ругани в его адрес он получал право на вкусный кусочек, и потому хранил истинно британскую невозмутимость, ограничиваясь лишь тем, что покаянно опускал уши и хвост, словно для того, чтобы мои трусливые и предательские выпады в его адрес выглядели более правдоподобно.

К двадцати трем годам, промотав на антикварные автомобили и ночные развлечения скудное наследство, оставленное мне отцом, я встал перед необходимостью зарабатывать себе на жизнь. И тут из моих болезненных расстройств родилась идея о персонаже комиксов, которая, будучи поначалу отвергнута несколькими издательствами, в конечном итоге обрела плоть в виде бестселлера под названием «Пердящая задница, человек реактивный», права на который принадлежали издательству «Опера Мунди». Родился новый Бэтмен, запущенный на орбиту с помощью моих ветров, изображаемых мною в виде скорбных звезд, продолговатых пузырей и взрывчатых шариков, исторгающихся из его героического нутра, на которых я, смотря по настроению, писал: «Хлоп! Бух! Плюх! Бац! Шмяк! Хрясь!» Однако, чтобы не навредить своей карьере живописца, я подписывал эти сочинения именем Вуд Роджерс – так звали английского капитана, написавшего в 1712 году книгу «Путешествие вокруг света», где за несколько лет до того я вычитал заинтересовавшую меня фразу: «Он нашел черный перец под названием малагетт, который помог ему излечиться от желудочных газов и колик». Освободившись таким образом от забот о хлебе насущном, я смог целиком отдаться живописи.

Вскорости я достиг в ней такого мастерства, что почувствовал себя в силах, как учил великий Делакруа, изобразить падающего с крыши рабочего за те мгновения, что он находится в воздухе; но в тот день, когда, собираясь испытать свои силы, я тренировался в изображении швейных иголок одним росчерком пера – сначала жирная линия, затем тонкий штрих, обрисовывающий ушко, и снова линия потолще, – кишечные газы вырвались из меня с такой силой, что лопнул стеклянный потолок, и рука моя дрогнула как рука ребенка во время невротического припадка. Оглядев осколки стекла у моих ног, я поднял глаза на мольберт и обмер. Мое перо сработало, как самописец сейсмографа.

Вглядевшись, я был потрясен ослепительной красотой запечатленного на бумаге; мой набросок, казалось, источал особую, опасную чувственность, сродни той, что дают некоторые возбуждающие медикаменты – эфедрин, ортедрин, макситон, коридран, – и был разительно похож на энцефалограмму больного эпилепсией: ритмические волны приступа идеально совпадали с острыми зубцами начертанной линии.

Я решил повторить опыт, вертикально поставил полное туши перо на бумагу и стал ждать следующего выхлопа. Мощь его оказалась такова, что моя диаграмма достигла длины в двадцать пять сантиметров, а в конце перо даже прорвало акварельную бумагу.

Сравнив этот рисунок с предыдущим, я пришел к поразительному выводу: мой метод оказался ошеломляюще эффективным. Он не только подчеркивал своеобразие авторской манеры, но и значительно ее усиливал, открывая поистине бесконечные возможности для творчества. Притом рисунок вовсе не был похож на бред шизофреника, беспорядочно выплеснутый на бумагу и отражающий болезненный хаос чувств и ощущений, поскольку во время этого шквала моя рука все же не вышла из-под контроля – так глубоко укоренились во мне чувство прекрасного и мастерство живописца.

Выходит, думал я, лежа в ночной тьме и тщетно пытаясь заснуть, подступающая телесная немощь способна помочь выявить все, что есть наиболее чистого, живого и неизъяснимо ироничного в глубинах моего созидательного начала; и после стольких лет, отданных поискам технического совершенства, стольких дней, проведенных в спускании понапрасну потерянных газов в окружающий мир, куда излучали свой гений великие мастера, эти хрупкие ломаные линии наконец-то дали мне творческий импульс, освободив от мучительных комплексов.

На следующий же день я отставил в сторону свою скамейку и, с помощью болтов и гаечного ключа, закрепил над треножником велосипедное седло с пружиной и валиком, придав таким образом сиденью способность улавливать и даже усиливать колебания; спустя месяц в моем распоряжении уже находились сорок тщательно пронумерованных газограмм, пятнадцать из которых были исполнены акварелью, и я решился, не откладывая, предложить их Герхарду Штольфцеру, одному из самых известных в ту пору торговцев картинами; он тут же подписал со мной контракт, настоятельно порекомендовав не отступать от своей манеры письма ни на волос: «Ну, вы же знаете, кто такой Соколов, в наше время засилья американцев…», и вот в феврале тысяча девятьсот… я уже держал в руках пригласительный билет, где значилось: «Галерея Цумштег-Гауптман, принадлежащая Герхарду Штольфцеру, приглашает вас посетить выставку произведений художника Евгения Соколова», на каковое мероприятие мне пришлось явиться лично, несмотря на мою нелюбовь к публичности.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации