Текст книги "Верная река"
Автор книги: Стефан Жеромский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
XVI
Жар спадал. В болезни наступил перелом, и князь стал понемногу выздоравливать. В открытое окно лился из сада аромат расцветших деревьев, благоухание ночных цветов. Теплый ветер исцелял больного. Казалось, что лунный свет, проникая в комнату, легким прикосновением своего луча укрепляет молодой организм, что утреннее солнце действует целительней, чем молоко. Больной стал садиться на постели, у него появился аппетит и силы стали прибывать. Тогда лишь мать вошла в его комнатку. Свидание с матерью сильно потрясло его, как предупреждал опытный фельдшер. Молодой князь долго не мог прийти в себя, лежа в объятиях матери. Но когда он справился с этим волнением, выздоровление пошло еще быстрее.
Теперь больше всего тревожило, как бы не нагрянули солдаты с обыском и не испортили всего. Уже много людей знало о присутствии повстанца в усадьбе. Прибавилось прислуги и скрыть это от нее было невозможно… Да и в деревне прекрасно все знали. Работы по восстановлению хозяйства привели в усадьбу разных людей, и каждый из них, даже не из подлости или низкой корысти, а просто по привычке к пересудам мог в любую минуту выдать присутствие раненого и погубить его. Не было и места, где можно было бы укрыться, так как сено из сарая уже выбрали, а о других тайниках нечего было и думать. Княгиня прекрасно понимала, что подвергает этот несчастный дом и его хозяйку, которая и так уже вынесла столько ударов, новым опасностям. Она сознавала, что пребывание ее сына в доме не дает хозяйке покоя ни днем, ни ночью. Все это склоняло ее к решению увезти его отсюда. Но куда? Здесь, на родине, повсюду подстерегала все та же опасность. И она решила во что бы то ни стало, как только он встанет на ноги, бежать с ним за границу.
К этому решению побуждала ее также безумная боязнь, что, как только он хоть немного окрепнет, то снова вырвется из ее объятий и вернется в отряд. И еще одно… Княгиня давно заметила отношение своего сына к воспитаннице пани Рудецкой. Ее материнское сердце было переполнено благодарностью к этой девушке, – она любила ее, боготворила за самоотверженность, с какой та спасла Юзефа. Ей одной во всем мире отдавала сокровеннейшие чувства своей души, но не могла без содрогания думать, что сын ее станет мужем этой маленькой особы. Князь Одровонж не может жениться на панне Брыницкой! Несмотря на всю свою любовь, княгиня не могла, разумеется, преодолеть чувства отвращения к житейским взглядам, провинциальным манерам, к нездольским привычкам и выражениям этой барышни. Она в отчаянии кусала губы, наблюдая за выражением лица сына и панны Саломеи, ибо знала, что это не мимолетная любовная связь больного с сиделкой, а глубокая любовь. Она не спала по ночам, борясь с собой, размышляя, как найти выход из этого положения. Она не в состоянии была обидеть девушку, которая открыла ей свое сердце и поднялась до той же высокой ступени любви к ее сыну, что и она сама. Она не смела оскорбить этого чувства, сознавала в глубине души, что не может противиться этой любви, силу которой измерила сердцем матери, и металась среди противоречий. У нее была тысяча средств разрешить этот вопрос, но она не в состоянии была выбрать ни одного. Знала только, что должна оторвать сына от этой привязанности, пусть даже силой увезти его, и жаждала одного: очутиться с ним за границей. Там уж она сумеет уладить все мудро, достойно и хорошо. Только бы попасть туда!
А тем временем она жила среди опасностей, тревог, душевных терзаний. Советовалась с пани Рудецкой и та, разумеется, думала точь-в-точь так же, как и княгиня. Оставалось лишь поговорить с Саломеей и с сыном. Но тут у несчастной матери не хватало сил. В этом, казалось бы, несложном деле, требовались осторожность и разум опытнейшего дипломата, – а может быть, и жестокость палача. Пани Одровонж плакала горькими, неудержимыми слезами, глядя на Саломею, на то, как она заботилась неутомимо, не помня о себе, как безумная хлопотала у постели раненого, на эту самозабвенную любовь, которая казалась девушке тщательно скрытой, а на самом деле видна была как на ладони. Ох, как же подойти к такому чувству с неумолимым приговором, который уже вынесен!.. У княгини не хватало сил. Она боялась также сына, не знала, что он скажет. Ведь она уже пережила один его тайный побег – в лес, в отряд…
Между тем, среди всех этих волнений и страданий, бередящих душу, тело, как всегда, жило своей жизнью. Когда молодой Одровонж стал выздоравливать, из памяти матери начали исчезать и его болезнь, и все, что с нею было связано. Отдалялись, слабели, уходили в прошлое труды и заботы, страдания и тревоги, перенесенные и предпринятые для возвращения юноши к жизни. Преданы были забвению и тонули в нем мрачные события, сопутствовавшие этой болезни. А по мере этого уменьшались и заслуги панны Мии. Перед матерью возник ряд новых забот – о будущем. И главной помехой на пути к этому будущему была Саломея. В сердце своем мать уже боролась с нею во имя благополучия сына, яд неприязненного чувства уже проник в материнское сердце.
Тайком от всех пани Одровонж отправила щедро оплаченного гонца, – охотника нетрудно было найти в корчме на перекрестке, – в один из аристократических знакомых домов в дальней местности с просьбой о помощи. Оттуда она получила ответ, что ей будут предоставлены лошади и карета, готовые в любой момент отвезти ее и сына за границу. Те же люди обещали с помощью своих многочисленных связей достать им заграничные паспорта на чужое имя.
В один прекрасный день усталый и потный гонец принес эти паспорта. Здоровье Юзефа Одровонжа, хотя он еще не вставал с постели, уже настолько улучшилось, что можно было пуститься в путь. Таким образом, надлежало покончить с этим делом решительно и без проволочек.
Однажды июньским вечером, когда все было почти готово и гонец за каретой и лошадьми уже отправлен, княгиня увлекла Саломею в сад и спустилась с ней к реке, в старую беседку. Огромные деревья, покрытые молодой листвой, шумели вокруг. Дикий виноград, вьющийся по ветхим столбикам и по дырявой крыше, заслонял от сумерек извне, но сам сгущал тьму внутри беседки. Княгиня, едва переступив порог, упала на скамью и привлекла к себе Саломею. Стремительно обняла ее и впилась в нее губами. Она прижала ее к груди, из которой вырвалось рыдание. Слова застревали у нее в горле, стиснутые зубы не разжимались. Слезы полились из глаз княгини, слезы столь обильные, что оросили лицо девушки, смочили соленой влагой углы ее губ, увлажнили шею и текли по груди под лифом. Саломея дрожала всем телом. Какие-то смутные предчувствия озаряли ее, как летние зарницы, возвещающие близкую грозу. Неизвестно почему, эти струящиеся по ее лицу слезы как бы проторили дорогу горю, которое медленно проникало в сердце. Княгиня еще крепче, еще судорожней обняла Саломею за плечи и шею и тихим, прерывающимся голосом спросила:
– Дитя мое! Ты его любишь?…
Саломея молчала, но дрожь, потрясшая все ее тело, была красноречивей слов.
– И он тебя любит. Правда?
И снова молчание было ответом.
– А говорил он, что любит тебя?
– Говорил.
– И ты ему тоже говорила?
– И я.
– Отвечай мне немедленно! Говори всю правду… ничего не утаивай. Будешь говорить правду?
– Буду.
Саломея почувствовала, что должна повиноваться, должна сказать всю, всю правду. Она чувствовала себя так, будто с нее сорвали платье, белье, самое тело, и вот она стоит перед своей мрачной властительницей, как беззащитная и трепещущая душа.
– Вы целовались?
– Да.
– Там, у него, ночью?
– Да.
– Ты отдавалась ему?
– Да.
– Сколько раз?
– Не помню.
– Он обещал, что женится на тебе?
– Обещал.
– И поэтому ты отдавалась ему?
– Нет.
– А скажи… Только истинную правду!.. Ответишь мне?
– Отвечу.
– Нет, ты поклянись! Пусть этот Доминик каждую ночь стоит над твоей постелью, если ты скажешь хоть словечко неправды.
– Ах!
Саломея со стоном припала к плечу княгини.
– Говори правду! Была ты с кем-нибудь вот так вместе, как с ним?
– Нет!
– Никогда, ни с кем?
– Никогда!
– И никто тебя раньше не целовал?
– Целовал…
– Кто?
– Тут один…
– Кто же?
– Один родственник…
– Ты любила его?
– Нет.
– Так зачем же ты позволила целовать себя?
– Он мне нравился.
Это признание, казалось, придало княгине силы. Голос ее стал уверенней. В нем зазвучала непреодолимая сила ясного разума.
– Слушай, дитя! Ты хочешь, чтобы Юзеф снова вернулся в отряд?
– Ох, нет!
– Не хочешь, чтобы его там опять изранили?
– Ох, нет!
– Хочешь, чтобы он был здоров?
– Хочу ли я!
– Так что же делать, что предпринять, чтобы он выздоровел?
– Не знаю.
– Думай, пусть тебе подскажет сердце.
– Ничего не знаю.
– А чего бы ты хотела для себя самой?
– Быть с ним, служить ему…
– Хорошо! Так вот, слушай… Не так ли надо поступить?… Если я не права, посоветуй другое. Я сделаю, как ты захочешь.
– Что я могу посоветовать? Я буду слушаться вас.
– Так слушай! Я думаю, что его непременно надо увезти отсюда.
– Увезти…
– Ты не это думала?
– Не знаю…
– Куда же его можно увезти в Польше? Поеду домой – найдут, поеду в другое место – все равно, всюду найдут. Заберут в тюрьму! Повесят на моих глазах или без меня. Что же делать? Нужно увезти его за границу.
– Боже мой!
– Но добровольно он туда не поедет. Ему надо пообещать, что как только его здоровье улучшится, он сможет вернуться в свой отряд. Ты должна мне помочь. Помоги убедить его, чтобы он поехал.
– Это должна сделать я?
– А где же он иначе вылечится, как ты думаешь? Говори!
– Он тут вылечился.
– Но может ли он здесь дольше оставаться? Захочет ли сам остаться, когда выздоровеет?
– Нет.
– А там я его быстро поставлю на ноги. И когда ему будет лучше, я увезу его в Италию, чтобы он не вернулся в отряд.
– В Италию…
– Только там он может вполне поправиться. Ты ведь хочешь, чтобы он выздоровел, чтобы не пошел опять сражаться. Ты ведь не хочешь, чтобы он опять истекал кровью! Правда?
– Да, правда.
– Если же то, что я говорю, плохо, неверно, тогда посоветуй что-нибудь другое. От одного твоего сурового голоса толку мало.
В душе Саломеи промелькнула жгучей болью давняя мечта – уехать с супругом в далекую, незнакомую Италию. Она вспомнила грезившиеся ей прекрасные города, горы и море, которых она еще никогда не видывала. Она восстала против этой грозной госпожи ее судьбы и спросила:
– И никакого больше средства нет, кроме того, чтобы он уехал теперь за границу, а потом в Италию?
– Нет.
Ее голос, голос матери Юзефа, был резок и силен, он пронзал как пуля. Саломея молчала. Холод пробегал по ее спине и леденил тело. Словно крик души вырвался из ее уст:
– А я?
Княгиня Одровонж стала говорить все тише, все вкрадчивей, прижимая к себе Саломею.
– Ты же молоденькая… Ты любишь его. Спасла ему жизнь. Он тебя любит. Вы были друг с другом. Я все знаю и прощаю. Но он сейчас так болен! Подумай об этом, ты, единственная, которая любишь его… Ведь ему нужно лечиться в полном покое, в хорошем климате, подальше от этих страшных полей и лесов. Он должен другими глазами взглянуть на все. Должен проклясть в душе легкомысленные затеи и безумные замыслы!
Глазами своей души, терзаемой мукой, Саломея вдруг увидела тень отца и тень того, кто лежал в земле неподалеку от этой беседки. В ней дрогнула горделивая скорбь. Чувство непоколебимой чести, которого она никогда еще в себе не ощущала, заставило ее сказать:
– Он не проклянет этих безумных замыслов!
– Он должен! Что достойно проклятья, должно быть проклято!
– Нет! То, что они делали, не достойно проклятья!
– Мой сын обязан помнить, что ему не подобает скитаться по грязным берлогам, прятаться в сене. Он дворянин и родом князь.
Саломея, уловив ударение на последнем слове, поняла все. Она сразу замкнулась в себе, что-то защелкнулось в ней как замок, ключа от которого уже никогда никому не найти. Она молчала. Дрожь прекратилась, осталась лишь острая боль в сердце. Она слушала, что говорила княгиня.
– Ты мое второе дитя… Моя единственная! Никогда, никогда в жизни я не забуду тебя. На смертном одре буду помнить твое лицо и твое имя. И он – верь мне, дорогая! – будет о тебе помнить, как о своей самой любимой. И уж не я буду той, которая скажет ему против тебя хоть слово. Пусть меня бог покарает, если я лгу! Но у тебя есть обязанности… Тебя воспитала пани Рудецкая, она была тебе матерью, когда ты осталась сиротой. Не так ли? Разве не была она тебе заботливой матерью?
– Была.
– А теперь она одинокая женщина, одна в этом пустом доме, несчастнейшая мать убитых сыновей. Неужели ты сможешь бросить ее одну, когда на тебе держится весь дом и хозяйство?
Саломея, поддавшись в своей безнадежности безрассудному порыву, собрала все свое мужество и спросила:
– А я бы не могла быть чем-нибудь полезной во время вашего путешествия по Италии?
– В качестве кого?
– Как служанка.
– Нет, дитя, ты не можешь быть служанкой. Так унизить тебя я бы никогда не согласилась. Именно потому, что наше положение в свете неравное, я не допущу такого унижения. Ты могла бы сопровождать Юзефа только как жена. Но это невозможно. Ты сама прекрасно понимаешь, что это невозможно.
– Так что же мне делать?
– Призови на помощь господа бога, любовь Юзефа и женщины, которая тебя воспитала. Быть может, и мою, если для нее найдется место в твоем сердце. Прикажи своему сердцу молчать. Время залечит рану, которую я сейчас тебе наношу… Доченька моя, доченька моя милая! Любимая! Любимая! Самая драгоценная!..
Княгиня опустилась на колени и, рыдая, обняла Саломею.
– Если бы ты могла почувствовать, как мое сердце страдает за тебя и твою несчастную любовь. В наших сердцах не было тайн друг от друга, а вот теперь… теперь, когда ты так страдаешь, я не могу тебе помочь. Я наношу тебе этот удар! Я вонзаю нож в то сердце, которое вернуло мне сына… О боже мой, прежде чем я решилась сказать это, я все глаза выплакала. Ах да – я забыла…
Княгиня начала искать что-то в карманах и при этом говорила:
– Не обижайся и не сочти это чем-то обидным… Я хочу поделиться с тобой всем, что у меня есть – душой и состоянием. Когда я вернусь домой, ты сама убедишься… А теперь – вот половина того, что у меня есть с собой… Ты должна это взять, должна!
Княгиня положила в руку Саломеи длинный, толстый кошелек, набитый золотыми монетами. Зажала ее пальцы вокруг мешочка, подняла ее омертвевшую руку и сунула подаренное сокровище в карман платья. У панны Саломеи мелькнула мысль: «Ах, деньги…»
Сердце ее разрывалось при мысли, что он уезжает навсегда и она остается здесь одна. Только это она понимала, все прочее было во тьме.
Как раскат грома, звучали в душе слова: «Время залечит эту рану».
Она вслушивалась в звук и смысл этих слов из далекой дали, из своего печального одиночества. Ей хотелось скорей уйти, остаться одной. Куда-то бежать. Она прошептала что-то невнятное, не отрывая губ от плеча своей госпожи. Княгиня прижала к себе молодую девушку, обхватила ее руками. Обильные, неудержимые, подлинно материнские слезы снова полились из этих властных глаз на лицо Саломеи. Они были так искренни и так чистосердечны, что проникли в раненое сердце и принесли призрачное успокоение. Они обнялись и умолкли, созерцая бездну своих чувств и глубину сердец. Саломее казалось, что она уже ушла отсюда и идет куда-то в очень дальний путь. Чувства ее поднялись на недосягаемую высоту. Она смотрела оттуда на тот, никогда не виданный край. Вздохнула под напором внезапной мысли: ах, так вот что значит мать?… Она постигла сердце матери и ее чувства… Поняла, что должна испытывать мать, поняла течение ее мыслей. Смотрела на это, как на простиравшуюся перед ней землю, как на плывущие в вышине облака. Дивилась, сколько у матери чувств, как разнообразны эти чувства. Различала их извилины, повороты… Улыбка скользнула по всем этим далеким видениям, как благодатный луч солнца по сиротливой местности. Ей хотелось раскрыть рот и сказать, что ведь и у нее есть дитя под сердцем, но девичья стыдливость остановила этот порыв, и он замер на дне души.
Княгиня сжимала в объятиях Мию, закрыв глаза. Она видела ее любовь. Она ее ощущала почти как свою. Это – цветущий луг, который лишь раз в жизни дано узреть человеку… В благоуханном воздухе порхают бабочки, колышутся разноцветные травы. Радостная песня звучит в устах девушки, которая босыми ножками бежит по цветам росистого луга…
И вот она должна обрушить проклятие смерти на «этот уголок рая, отнять этот божественный дар в жизни человека, вытоптать цветы, убить мотыльков, погасить свет и аромат цветов превратить в тлетворный запах.
Она сжала руки, склонила голову на плечо подруги и, все понимая, плакала. Зачем же растут цветы, зачем светит солнце? Почему она должна совершить это страшное деяние? Почему должна решиться на чудовищное мужество и неотвратимую тиранию? Почему должна поднять руку и душить то существо, которое сейчас любовно сжимает в объятиях?
…Страдальческий стон вырвался из ее груди, рыдания заглушили слова.
XVII
Убедить Юзефа Одровонжа в том, что необходимо уехать, удалось другими доводами.
Княгиня не возражала юноше, когда он порывался вернуться в свой отряд, – а по мере восстановления здоровья и сил, нетерпение его все возрастало. Она просила лишь об одном: чтобы он окончательно вылечился и пошел воевать здоровым. Но, чтобы окончательно вылечиться, отоспаться после стольких болезней и отъесться после такого истощения, нужны хоть двадцать спокойных ночей и двадцать безмятежных дней. Где же можно обрести все это, как не за границей?
Мать добилась согласия сына, что именно для того, чтобы как можно скорей вернуться в отряд, он сперва поедет вместе с ней в Краков, запасется там новой одеждой, оружием и амуницией и поступит в какой-то новый отряд, под новым командованием, об организации которого она будто бы слышала. Главное же, он двинется на поле боя с новыми силами телесными и душевными. Юноша согласился. Он не знал, где находится его прежний отряд. Где же его искать? У кого разузнать? Где раздобыть оружие? В Кракове он осмотрится, узнает о ходе повстанческого движения, бросит взгляд на какую-нибудь карту, выберет новый отряд, увидит новые лица и воодушевится новой надеждой. Он ломал себе голову, кто бы это мог организовать новый отряд, о котором упоминала мать? Как он тосковал по вождю, по неумолимому железному полководцу, который топнет ногой по напоенной кровью земле и разбудит легионы! Жажда борьбы в молодом князе была так же велика и сильна, как велики были перенесенные им страдания. Холодными глазами всматривался он вдаль и как бы видел в ней скифскую войну, возникшую из бедствий польской судьбины, невиданную в мире борьбу не на жизнь, а на смерть. В нем угасли все воспоминания и осталось одно стремление: стать в ряды, повиноваться приказу.
Эти чувства, а также опасение обыска, волнение и страх пани Одровонж как бы не попасть теперь в руки властей, вынудили его согласиться на немедленный отъезд. Саломея не удерживала его. Наоборот – поощряла. Тихая улыбка блуждала на ее сомкнутых губах, когда она поощряла его ехать… в отряд… Они разговаривали о мудром, находчивом, суровом и неустрашимом вожде, который должен же где-то существовать в этой стране, о Наполеоне с душой Махницкого. Говорили о великом сражении, которое разобьет, уничтожит рабство, искупит все муки, воздаст должное павшим в боях за их раны и героическую смерть. Разве страшна смерть от вражеской пули, – если это свершится, и ради того, чтобы оно свершилось? Не высшее ли счастье – погибнуть на поле брани за избавление от позора?
Он рассказывал об одном памятнике в Париже, где изображен солдат, обхвативший последним объятием ствол пушки и умирающий на ней. Говорил о непостижимом пламени, которое охватывало его душу при виде этого бронзового солдата. То была радость! И вот теперь, когда ему предстоит снова идти, он испытывает такую же возвышенную радость.
Глаза панны Саломеи из пламенно-черных становились матово-серыми, когда она неподвижно смотрела на него. Княгиня теперь не оставляла их наедине. Она стала бдительной и твердой в своей решимости. Между этими тремя лицами развернулась какая-то странная игра чувств, натянутых как струна. Молодой князь, поддавшись обману, стремился к своему мнимому подвигу и ради этого подвига жертвовал любовью, безжалостно втаптывал ее в землю. Жестокость его была столь же велика, как жестока судьба Польши. Стиснув зубы, с улыбкой на губах, смотрел он на Саломею.
Пел на закате солнца Пупинетти. Князь рукой показал Мие на птичку. Одним жестом было сказано все. И Саломея поняла. Подтвердила кивком головы. Но тут же подумала, что придется открыть клетку и выпустить птичку на волю – разве можно будет вынести это пение, когда она останется здесь одна? Пусть птичка летит в солнечные края, туда, где будет ее возлюбленный. Мия усердно хлопотала, укладывая вещи пани Одровонж в кожаный чемодан. Чинила оторвавшуюся ручку этого чемодана, занялась всякими мелочами, бельем, провизией, приготовленной Щепаном на дорогу. Все делалось в большой спешке. Каждую минуту мог раздаться топот солдат или шум подъезжающей кареты, которая увезет… увезет его навеки. Говорилось, будто лишь на время… Но она-то прекрасно знала, что навеки! Он сам забудет о ней в далеких краях. Князь, барин… Разве только бог мог бы еще все повернуть вспять, сломить железную волю, расстроить планы. Только он один мог бы ниспослать неведомую помощь, свой всемогущий промысел – чью-то смерть…
Отъезд должен был состояться ночью, чтобы большую часть пути в имение друзей княгини, расположенное близ границы, проехать лесами под покровом тьмы. Ночь усиливала страшную душевную тревогу. Порой сердце затихало, поддавшись какому-то проблеску утешения, иллюзии, слабой надежде на успокоение… Огромная тяжесть висит на волоске… Какая-то надежда на бездумное: «Э, что мне!» – разрослась до границ цинизма. Вот-вот отлегло от сердца. И вдруг все снова обрушивалось в страшный, смертельный мрак. Волосы вставали дыбом на голове, дым дикой одержимости клубами врывался в чувства, обезумевший разум пылал пламенем. Что же это творится? Скоро здесь будет пусто. Этот вселяющий ужас дом… Доминик пройдет по опустевшим комнатам, остановится над пустым ложем любви, покачает головой, вслушается в пение желтой птички… и закатится неслышным смехом! Как тут дышать? Как жить? Что делать? Она поднимала глаза на этого молодого человека, который захватил ее жизнь и сам стал ее жизнью. Глазами она признавалась ему во всей бездонной правде, но губы ее не скажут ему нет, – не скажут! Лишь одни глаза не могут сладить с душой. Он заплакал – он, благородный и сильный, не боявшийся смерти и неоднократно моливший о ней и теперь снова смело идущий ей навстречу, уверенный, что идет на смерть… В ее сердце кипело обожание. Ее вновь покорили эти мужские слезы. Нет, не предаст тебе своей тайны и тебя не предаст сердце твоей возлюбленной, польский рыцарь. Что бы ни случилось, оно будет молчать до последней минуты! Стоя поодаль, она мысленно прижимала к своим глазам и губам его волосы, губы и руки, отдавала ему взорами себя всю, свою наготу и гордость, свою честь и жизнь – навсегда, до последнего вздоха.
Юзеф Одровонж еще плохо держался на ногах и с трудом переходил с кровати на диван, с дивана в кресло. Он уже был облачен в изысканный дорожный костюм, привезенный из города. Как он изменился! Он ли это, чьи кровавые раны она обмывала? Он предстал перед ней, словно невиданная, неслыханная, печальная птица. Темный шрам, пересекавший лицо под глазом, придавал ему возвышенное выражение. Коротко остриженные волосы делали этого рекрута еще моложе. Глаза его горят, губы упрямо сжаты. Он улыбается.
Он пересел в кресло – утонул в нем. Руку опер о подлокотник, голову откинул… Не поднимая тяжелой головы, глядя издали на мать и панну Саломею, он тихо с непоколебимым энтузиазмом запел:
Пани Одровонж поглядывала на него с мягкой добродушной улыбкой. Только несколько мгновений… И тотчас принялась еще усиленней хлопотать вокруг его и своих вещей, уже ни на минуту не покидая комнату, где были ее сын и Саломея. А они были теперь словно окутаны покровом покоя, полны внутренней тишины. Но вдруг панне Брыницкой что-то вспомнилось. Внешнее оцепенение, как скорлупу, пробила внутренняя дрожь. Она беспокойно пошевелилась. Ей захотелось что-то сделать, что-то сказать… Она задыхалась… Стала потягиваться, мучительно зевая. Ах, наконец! Вот оно что! Она отыскала в лифе зашитую пулю, разорвала пальцами шов, достала оттуда свинцовую пулю, выпавшую из раны Юзефа. Быстро, незаметно поцеловала этот кусочек русского свинца и подала его на ладони пани Одровонж. Заикаясь, не в силах найти нужных слов, стуча зубами, она наконец вежливо и спокойно выдавила:
– Эта пуля… От меня… От меня на память!..
Пани Одровонж взяла пулю и взвесила ее на прекрасной белой, нежной ладони. Глубокая дума избороздила ее умный лоб. Мрачными от муки глазами она взглянула на Саломею. Как болезненно вонзился ей в сердце мстительный поступок девушки. Молодого князя очень встревожил этот подарок. Что-то кольнуло его, промелькнула какая-то догадка! Он оперся худыми руками на ручки кресла, силясь встать. Глазами инквизитора смотрел он в лицо матери. Она беспомощно покачала головой. Словно сама была прострелена этой пулей. Руки у нее дрожали. Юзеф хотел вскочить с места, спросить, как вдруг раздался стук колес. Все выбежали на крыльцо. У крыльца стояла дорожная карета без фонарей. Глазам Саломеи очертания ее и четверки лошадей предстали как видение колесницы смерти.
С подавленным стоном она прислонилась к с гене. Человек, переодетый кучером, произнес пароль. Наскоро покормив коней, вынесли и привязали чемодан. Торопливо простившись со всеми, княгиня и ее сын сели в карету. Экипаж отъехал от крыльца медленно, тихо, шагом, чтобы не слышно было ни стука, ни топота. Он растворился в ночной тьме. Исчез.
Пани Рудецкая, усталая и, как всегда, печальная, поскорей ушла с крыльца, – довольная, что опасный гость наконец увезен. Ушел и Щепан, помогавший привязывать чемодан. Панна Саломея осталась на скамейке одна. Она смотрела туда, где мрак поглотил карету. Колени ее были стиснуты. Руки сложены на коленях. На сердце – покой.
Какой-то неожиданный поворот в чувствах заставил ее с некоторым удовольствием думать о деньгах, подаренных княгиней Одровонж. Мысль об этом словно сдавила сердце, заглушая всякое волнение. Мгновение, одна мысль о котором пронзала душу ужасом, мгновение отъезда прошло, миновало почти безболезненно. Саломея пугливо перебирала в памяти все: пустую комнату, клетку канарейки, страх перед Домиником, и с удивлением заметила, что все это не причиняло боли, что все чувства ее притупились. Отвратительное облегчение приносила мысль, что у нее столько денег… Был бы жив отец, вот бы, наверно, обрадовался! Ведь они честно заработаны, за добросовестную услугу… Он не был бы уже бедным управляющим, всегда одетым в одну и ту же куртку и высокие сапоги, который недосыпает, недоедает, в будни и праздники, в зной, в ненастье под открытым небом носится в седле с фольварка на фольварк, вечно в спорах, вечно в огорчениях, на страже чужих барышей… Как знать, нельзя ли было бы за этакие деньги взять в аренду где-нибудь подальше фольварк, где расцвело бы свое мирное хозяйство, обзавестись скотом, упряжью, парой лошадей получше для выездов, рессорной бричкой для поездок в костел, праздничным платьем. Крестьяне величали бы его как полагается «вельможным паном». Мысль блуждала по неведомым местам. Но пришлось вернуться из страны грез к грубой действительности, и мысли полетели к далекой отцовской могиле. Ах, ползком добраться бы туда, отыскать могилу, припасть к ней грудью, обнять руками! Рассказать этой горсточке земли, что произошло, признаться в подлом, ужасном, позорном грехе! Поведать о своем падении, объяснить вину! На эти деньги надо поставить железный крест на могиле… Сделать надгробную надпись…
Саломея глубоко задумалась, – как же добраться туда? Вспомнила о последнем письме, написанном свинцовой пулей, ведь там была фамилия крестьянина, у которого лежал перед смертью отец. Вынув из кармана письмо, она держала его в руке. Ночная тьма мешала прочесть последние слова отца. Руки опустились.
Но вот божья длань стала поднимать с земли плотный ночной покров. Из потемок возникли очертания ольх над рекой с наклонившимися в разные стороны кронами на высоких стволах – очертания странные, необычные, как изгибы ощущений в страдании. Эти очертания, которые вырисовывались на небе, приковали к себе ее взор. На один миг… – он тотчас вырвался, полетел дальше… Вдали бледный рассвет отделил землю от неба. Легкий туман сизой полосой стлался над рекой. Птицы защебетали в этом тумане так гармонично, словно это его образ, появляясь из мрака, давал о себе знать этими птичьими голосами, выражал свой цвет и форму. Ветер мягкий, напитавшийся в низинах сыростью, шевельнул сонные ветви. Поблизости на цветочных клумбах в саду засияли белые цветы, погрузив в сердце жало воспоминаний, – и сами предстали ее глазам как воплощение обнаженной боли. Но отважные глаза одолели ее. Пришлось затаить в себе месть и остаться собой. Вот и прошло…
Тяжелая сонливость охватывала ее тело и душу. Наконец-то можно будет отоспаться после бесконечной усталости, в собственной кровати, которую так долго занимал чужой человек. Сердце уже не задрожит от стука в окно. Пусть теперь приходят и смотрят, пусть рыщут и разнюхивают! Не будет уже безумных хлопот, бесконечной беготни и безмерной бессонной тревоги. Некого больше стеречь – настанет покой, тишина, порядок. Спать!
Саломея встала, чтобы выполнить свое намерение и пойти домой. Но после минутного колебания решила пройти вдоль реки. Она рассчитывала, что прежде чем она успеет дойти до берега, рассветет и можно будет в письме отца прочесть название деревни и имя крестьянина, в чьей избе он умер. Медленно шла она по дороге вниз, по мягкому песку, влажному от ночной росы и подернутому темным налетом. Вдруг свернула на мокрую траву и, сама не зная зачем, пошла прямо к реке. Зашла в беседку, затянутую душистым виноградом, постояла там. Мысли ее были тихи и спокойны, вертелись вокруг того, что бы ей купить на полученные деньги, какие платья себе сделать. Она распаляла в себе гордость, что больше не будет жить из милости, на побегушках у дальних родственников – сиротой, поцелуя которой добивается любой приезжий мужчина. Пусть повертятся теперь вокруг нее, поухаживают, прежде чем она соблаговолит говорить с кем-нибудь из них…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.