Текст книги "Неудержимолость"
Автор книги: Стефания Данилова
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Стефания Данилова
Неудержимолость
Я бы хотела посвятить эту книгу:
Маме
Саше Кит
Ми Минор
Лукомке
Светотьме
Веронике
Вале
за неудержимолость в них самих
Поэтический шизофреник
А они дискутируют, снова меня ругая:
«Почему ты вчера была громче, сегодня тише?
Почему ты сегодня – одна, а вчера другая?
Это кто-то вместо тебя говорит и пишет?»
Мой диагноз – поэтический шизофреник.
Я не знаю, какое из альтер-эго завтра
вдруг откроет глаза.
И первым из озарений
для него станет то,
что оно– это тоже автор,
говорить из меня – это все, что оно умеет.
Ваше дело считать его правым или неправым.
И оно говорит, пока всё во мне немеет.
И оно как никто имеет на это право.
Пусть одна будет грубой, другая поёт помягче.
Третий влюбит в себя обеих случайных встречных.
В этом хоре нет голоса, который бы был обманчив.
Об актёрстве и лжи не может здесь быть и речи.
Каждой твари по паре; я – Ной своего ковчега:
каждой твари по голосу собственному и стилю.
Звукореж негодует на сорванном саундчеке,
но уже и его сомнения отпустили,
что мои альтер-эго не так уж огнеопасны.
Как сказать обо всем и сразу в одной личине?
Как их всех отпустить, когда это так прекрасно —
я мужчину могу понять, обретясь в мужчине?
Я могу быть вдовой, преступником и ребёнком,
не закончив ни театралки, ни МХАТа, к счастью.
Эквалайзер не подстрижёшь под одну гребенку.
Плюс на минус дает звезду путеводной масти.
Право голоса, как известно, давно в кавычках.
Но кто нам запрещает право многоголосья?
Мы идем на чистейший свет по дурной привычке.
И за нами смыкается прошлое,
как колосья.
Синий цвет
Я – синий цвет.
Я – небо. Я – вода.
Восток, платочек, птица Метерлинка,
упавшая на платьице былинка.
Я – то, чего Ты ждал.
Иди сюда.
Я – иконопись,
уайльдовский чулок,
авантюрин,
забвение и память!
Я – тень, что опадает на чело,
я – поцелуй
бескровными
губами!
Я– блюз, циан,
берлинская лазурь,
осенние есенинские строки!
Я– сон.
Я – ни в одном Твоём глазу.
Я – взгляд
в Тебя,
недремлющий и строгий.
Я – алкоголь,
во мне процентов – сто,
испей Меня
и окажись со Мною!
Я в наэлектризованном пальто
исполнена
немой
голубизною!
Я– море,
я взволнована, заметь!
Я – холст слепого импрессиониста!
Я– лёд в бокале,
пламень
и синистер!
Еще не жизнь, но и уже не смерть.
Я– бирюза,
сапфир,
аквамарин,
я – медный купорос, кобальт, индиго!
Височной жилкой бьющаяся дико!
Смотри в Меня!
Смотри в Меня!
Смотри!
Я самым синим пламенем горю —
на мне горят
Твои прикосновенья.
Прошу Тебя,
останови
мгновенье! —
– …Я из Тебя
Бессмертье
сотворю.
Снег
московской квартире на Измайловской
и страху, который там
перебираю ворох бумаг, вещей,
на коих лежит печать прошлогодней пыли
это – мои мертвецы, и они – священны
как минимум тем, что азбучно жили-были
эта открытка – аж из Владивостока
этот конверт летел из Калининграда
в чем смысл письма, если оно жестоко
тем, что спустя полгода
уже – неправда?
в чем суть флакона, если духи в нем – духи,
в чем соль еды,
если она без соли?
что восстает под пальцами из разрухи
на пепелище сломанной антресоли?
я,
из вещей
вещая самой себе же
страшные сказки о прошлогоднем некто
воздух заходит в комнату стыл и бежев,
напоминая
о возвращеньи снега
снег подрисован рядом из ниоткуда
и засыпает кладбище шесть на девять
я ничего не хочу,
ничего не буду
я ничего не могу с этим снегом сделать
найдены силы запаковать обратно
письма, тетрадки, старенькую мобилу
пусть они – ложь,
но для меня-то – правда!
запаковать обратно, зарыть в могилы
снег отступил на трех хромоватых лапах
стукнул сентябрь на циферблате неба
у крови, былого и снега – единый запах
я больше не сплю.
я жду возвращенья снега.
Первое осеннее письмо для
Прожить двадцать лет – и не видеть родимого города.
Бродить в одиночку. С собой разговаривать матерно.
За воздух держась как за ручку. Ведь мы же не гордые.
Мы можем прожить до полтинника дома и с матерью,
где пёс громко лает в прихожей, и кушать нам подано.
Но всё же есть смысл обратиться к другой хрестоматии.
Ведь я не таков. Я уже говорил это ранее.
Мне хочется петь, только без адресата нет голоса.
И сердце стучит – на кого-то, по-прежнему крайнего,
и вновь ерундовину пишут газетные полосы…
Идущая в гости к кому-то не знает заранее,
насколько близки скоро станут глаза, губы, волосы
хозяина дома, который, возможно, не ждал её,
но вскоре научится ждать. У меня – получается.
Вложить двадцать чёртовых лет! – в поезда запоздалые,
а после спросить, отчего ж мое сердце печалится?
Мы городу смотрим в глаза изумленно-усталые,
и чувство крепчает пуэром в фарфоровой чайнице.
В сгоревшем театре опять поднимается занавес
над тайной, что зрителям всем раскрывать я не вынужден.
С подачи твоей Петербург открывается заново.
Он в цвете, он в самом цвету. Значит – стоило, видишь
ты? —
прожить двадцать лет, чтобы сердце, которое замерло,
забыло кого-то семь раз, чтобы вспомнить – единожды.
Война объявлена
Вы не рады мне.
Будто я – террористка с бомбой
и подброшу ее Вам в сумку, что на плече.
Или с ног собью
хитромудрым японским комбо.
Потому что я в шапке,
как у Команданте Че.
Я гораздо хуже
всяких там террористок.
Я готовлю Вам лично атомную войну.
Мои люди
под видом скромненьких интуристок
пробираются в Вами созданную страну.
Вот сидите Вы, милый,
в какой-то из Чайных Ложек,
Идеальной Чашке ли, Кофешопе, – в кафе, короче.
Мои люди отрапортуют мне и доложат,
с кем Вы ели,
о чем беседовали
и прочем.
Вот Вы курите у окна,
а на Вас направлены
пара точных прицелов видеофоторужей.
А могло быть иначе.
Я знаю, что так неправильно.
Я котом Леопольдом Вам предложу жить дружно,
наши руки – для наших рук, а не взвода кольта.
И борщи я готовлю вкусно. И суп с грибами.
Вы же сами на рее вздернули Леопольда,
натянув его шкуру
на японские барабаны.
Оттого я ношу в кармане стихов гранаты
и на воздух весь мир заставить взлететь готова —
так, что нервно закурит крепкую даже НАТО.
Я Вам честь отдаю,
как корабль отдает швартовы.
Дорогой, у меня есть связи в любом отделе
и подкуплены крепко
все городские копы.
Все равно я молчу
и рою свои туннели,
и взрывчаткой любви закладываю подкопы.
Я готовлюсь к войне. И кровью пишу на белом
полотне со старославянским ятем:
«Господинъ, объявленный парабеллумъ
призывает Вас сдаться
на милость моих объятий».
Я могла бы накрыть Вас пледом, но раз Вы против,
я накрою Вас зарифмованным мной цунами.
Я устала от этих черте каких пародий.
Мы могли бы уже раз тысячу
зваться
Нами.
Вы не рады мне,
мой любимый. Да и с чего бы?
Я сегодня стреляла в стены напропалую.
Раз выходите в одиночку – глядите в оба.
У меня слишком взрывоопасные
поцелуи.
Вот Вы спите, и тьма густая, пододеяльная
жаждет новых
инициированных сближений.
Моя война за взаимность Вашу уже объявлена.
Ни один из Львов
не создан
для поражений.
2013
Не твоя тишина
Я несколько слов для тебя написала,
где каждая строчка – смешна и страшна.
За аплодисментами полного зала
всех громче дышала твоя тишина!
Она обволакивала помещенье;
устраивалась на свободных местах.
Ты каждое слышал мое посвященье
тебе и тому, кто тобою не стал.
Я бросила исповедь в бледные лица,
и та разменялась на слезы и смех;
Как верно ты сделал, решив отдалиться,
тем самым ко мне приближая успех!
Пусть не был ни разуты мной поцелован.
Я к вере склоняюсь, как осень к зиме,
что стоило, всё это стоило Слова,
чей блеск нестерпимый сияет во тьме.
И каждый, кто слушал, а главное – слышал,
меня и дыханье твоей тишины,
поймет, что оно с каждым разом все тише,
а строки мои почему-то слышны.
И люди, свои забывая заботы,
полюбят меня – так, как ты не сумел.
Так радуйся, как же я стану свободна,
сиянье их глаз получая взамен!
Я смело скажу, что я всё доказала,
когда, приютившись в углу у окна,
за аплодисментами полного зала
задышит уже не твоя тишина.
Nimeni nu nevadesparti[1]1
Nimeni nu ne va desparti – никто не разлучит нас (румынский).
[Закрыть]
Таким, как мы, полезны время и расстояние.
Они обтёсывают все камни и поят хмелем
так, что проснувшись рядом с тобою, я не
боюсь, что мы чего-нибудь не сумели.
В шесть я играла на укулеле и на баяне.
Но вот мне двадцать: нет ни баяна, ни укулеле.
Мы не сумели сказать друг другу два наших имени
в той красоте, синеве и золоте прошлогоднем.
Я не посмею сказать «останься со мной», «люби меня»
быть может статься, ты чудотворец. Но не угодник.
Но я посмею сказать другие слова, и nimeni
nu ne va despartf, поверивших в день субботний.
Таким, как мы, из воздуха ставят памятник
и дышат им. Он свеж и неиссякаем.
Пока мы бьёмся за каждый вдох тяжело и маетно.
За каждый выдох в огне безумствуем и сверкаем.
Горит свеча. Покачивается маятник
в такт музыке, не старящейся с веками.
Так заживо умерев, оживают намертво
два человека между черновиками.
Девятнадцать и четверть века
На часах было девятнадцать и четверть века.
Мир был зелен и прост, как яблоко дяди Стива.
Человек влюблён в человека, влюблённого в человека.
Неплохой пример для ретроспективы,
для бульварного чтива и золотых изданий,
для того, кто никем никому никогда не станет,
для студентки, опаздывающей на поезд,
что увёз бы её в самый белый часовой пояс.
Это было вчера. Прошедшее время – это
всё, что набело в силах переписать поэты,
вот и я – переписываю проваленный госэкзамен
год спустя, про всегда together, всегда zusammen.
Жить от любви, не умерев, как в прошлый
раз, казалось решительно невозможным.
И смотрите, живу, живу, а не в жизнь играю,
этой жизни, как Богу, нет ни конца, ни края.
Марш – пока что не Мендельсон, но уже торжествен.
А сегодня нам двадцать и двадцать шесть, мы
продолжаемся там, где дым, разговор и песня,
все становится интересней и интересней,
мы носим груз 200 так же легко и просто,
как добрейшие в мире вести. Преград для роста
не существует. Есть потолок, в котором
трещина, откуда звучит повтором
вызвавшее слёзы диминуэндо
от прорвавшего счастья.
Счастья того момента.
Not when I've got acquainted but when I've really met You.
От часов, на которых девятнадцать и четверть века,
я бегу, и впервые не задохнусь от бега.
Круг замкнулся. Альфа схватила за хвост омегу:
Человек
находит
искомого
Человека.
«Вы сказали мне «нет» в переполненном зале…»
Вы сказали мне «нет» в переполненном зале.
Этот вечер никак не стремился к концу!
Вы молчали. Но Ваши глаза мне сказали,
что я Вам не по сердцу
и Вам не к лицу.
Я уехал, поймав побыстрее маршрутку,
недоеденный ужин оставив врагу.
Вы, мои чувства к Вам обратившая в шутку,
танцевать оставались на том берегу.
Я не видел Вас жизнь.
Я терялся в случайных
манекенах, одетых в шелка и меха,
в дорогих – но не сердцу! —
кофейнях и чайных,
я названье искал для восьмого греха.
…
Ты сказала мне «да»,
в зале осиротевшем.
Ты сказала мне молча, кивнув головой.
(если б только ты это промолвила прежде!
до момента, как Вы обратились Тобой!)
И мне нравился я,
ни в кого не влюбленный,
кроме улиц и набережных по ночам.
Ты сидишь в тишине,
запивая креплёным
грусть, бегущую темной волной по плечам.
Наши чувства, решив поменяться местами,
не учли нас самих
в этой страшной игре,
разведя нас большими ночными мостами.
Я – на том берегу.
Это – мой восьмой грех.
«я видел мир, и мириады лиц…»
я видел мир, и мириады лиц,
счастливых, грустных, мертвых и живых,
я поднимался вверх и падал ниц,
и шел вперед, навстречу мне шли Вы.
Вы без зонта под проливным дождем
спешили прочь иных касаться губ!
Вас постоянно кто-то где-то ждет;
зал ожиданья мне, увы, не люб!
я выбрал залу, где играет вальс,
и закружился с женщиною в нем.
шло время, я не вспоминал о Вас,
а Вы горели без меня огнем!
прошли года, хотя – всего лишь год,
день как три осени тянулся в городах!
Вы наконец уйти решили от
своей тоски и вновь прийти сюда!
я был не связан более кольцом,
я выпущен был птицею из рук,
и Ваше позабытое лицо
родней всего мне показалось вдруг!
…
теперь, когда Вы были так близки,
как блеск ножа смертельного во тьме,
страницей загибаюсь от тоски
и остаюсь один в своей тюрьме,
здесь нам обоим не о чем жалеть!
здесь на обоях тень влюбилась в тень,
как так могла душа отяжелеть
и не взлететь в один прекрасный день!
как так могло случиться, что огонь
переметнулся вдруг с меня на Вас?
когда ладонь, накрывшая ладонь,
«потом» переиначила в «сейчас»!
вот так растут в плену чужих теплиц
желанные ненужные цветы.
я видел мир,
и мириады лиц
соединяли в нас
свои
черты.
«Во мне сейчас говорит усталость, мне не под силу…»
Во мне сейчас говорит усталость, мне не под силу перевести всю речь, что после нее осталась засохшей глиной в моей горсти. Я из нее бы слепила Будду, каким он видится мне во сне, но получается кукла вуду и я не знаю, что делать с ней.
Во мне вчера говорили вирши, но замолчали наперебой, и небеса несомненно выше, чем прибережный морской прибой. Была б я этими небесами, была бы каждой из чаек в нем, когда бы мне не понаписали про то, что надобно быть огнём, ты что, ведь это кому-то нужно, ведь есть и путники, и дожди. Я незамужня, я бесподружна, мной ненавидимо слово «жди».
И я б грешила напропалую, и отдавала бы за гроши себя, истасканную и злую, зачем вам я как ловец во ржи? Все только падают в эту бездну, предупреждениям вопреки, и нет, наверное, бесполезней моей протянутой к ним руки. Вот потому ни руки, ни сердца, раз ни кола, ни двора нема, отец нахмурен и мама сердится, что дочка горькая от ума, а быть бы сладкой, а быть бы слабой и не разыскивать по уму, но нет со мной никакого сладу уже, наверное, никому.
Во мне сейчас говорит усталость, но ей недолго еще толкать дурные речи свои осталось с пятиметрового потолка. Во мне, сама того не желая, спит сердоликовая сова, но между делом, она живая. Она готовит свои слова. Я приготовила летом сани и для зимы запаслась огнём.
Я буду этими небесами.
Я буду каждой из чаек в нем.
Сентябрьское письмо тебе
Твой дневник мёртв с четвертого марта,
как и дом, в чьих окошках ни зги.
Как прокуренный тамбур плацкарта,
где, себя не найдя от тоски,
я звонила тебе, проезжая
петербургских окраин леса,
и большая была пребольшая
наша ночь, что длиной в полчаса.
У тебя есть веселые детки.
Ты их учишь ча-ща и жи-ши.
Понарошечку, исподволь, редко,
ненадолго, чуть-чуть, но пиши
мне о том, кто пятерку получит,
кто четверку, а кто и трояк,
расскажи, чем они меня лучше,
почему я совсем не твоя.
Отчего мне тебя, как коросту,
ноготочком с души не содрать?
Не придуман такой патерностер,
чтоб тебе предо мной замирать.
И всесильный Васильевский остров
супротив меня выставил рать
тех, кому так легко и так просто
приходить на него умирать.
Ты живешь на какой-то из линий
то ли острова, то ли руки,
хироманта они разозлили, —
я и жизни живу вопреки!
Мне не стыдно уже больше года
гнать, вертеть, ненавидеть, терпеть,
и с какого такого глагола
я пишу и живу – о тебе?
Я – плохая любовница, милый.
Оттого, что в ночи я стою
под окном, и глаза устремила
в непроглядную темень твою!
Я – хорошая смерть, мой хороший.
Домотканой, посконной, босой
я по каждой брожу из дорожек
с перерезанной рыжей косой.
По тебе я обрезала косы,
нить с тобою обрезать забыв.
Тоскоглазый, печальноволосый!
Мне ль свое деревцо – на гробы,
на лохань, на последнюю парту?
Исковеркай меня! Искорёжь!
Твой дневник мёртв с четвертого марта,
ты во мне – никогда не умрешь.
Миллениум
Удержаться не раз, не два, и не три с другими, но
предпоследнее им отдавая без сожаления —
чтобы это последнее было твоим, а именно —
миг, когда «милый мой» перерастет в Миллениум,
пробуждающийся между нами двоими на
одноместной планете без отопления.
Поздравляйте меня без доли предубеждения
в переполненном зале вечного ожидания
одновременно с Новым Годом и с Днем Рождения.
Собиранья башкой углов, по углам шатания
больше нет, смастерили крепко развал-схождение.
Я теперь не растение. Я теперь – нарастание.
Нам завещан был нрав крутой и немного времени
чтобы, как в старом добром, сыграть в антонимы.
Сила лёгкости, а не тяжести. Сила трения
не влияет на свет, рождаемый меж ладонями.
Свет прольется на лист, утвердив договор дарения
сердца размером с Новую Каледонию.
Красотой с неё. Синевой. И другими данными.
Глина на голубой крови не боится обжига.
Чтобы мы становились легендой, а не преданием
нас огню, медным трубам, воде и всему хорошему —
не найдется мне ни оправы, ни оправдания.
Но найдется в руке рука и карманный Боже мой,
и простые слова.
И вера моя, покрывшая
первым снегом пути железнодорожные.
И – поверишь ли? – мы,
летающие
над крышами.
Мы, казавшиеся практически невозможными.
«Раскололся твой хрустальный шар…»
Раскололся твой хрустальный шар,
больше ничего не видно в нём.
И двумя пощёчинами – жар.
Это – испытание огнём.
Дождь вокруг без края и конца
цокает монгольскою ордой.
Две реки в пустынности лица.
Это – испытание водой.
Промолчи, когда заговорят
про тебя, словами на убой
вскармливая, как грудных зверят.
Это – испытание трубой.
Неовенерический больной —
рук лишён, но как-нибудь лови
медный грош под медленной луной.
Это – испытание любви.
Джек построил дом, и ты построй,
гости – через сени,
ты – торцом,
всех считая братом и сестрой.
Это – испытание Творцом.
В зеркала смотрись и молотком
бей тобой увиденное.
Пой.
Это – ни о чём и ни о ком.
Это – испытание собой.
«Как год за годом, как за другом друг…»
Как год за годом, как за другом друг,
как пьяница за белкой с перепою,
терять из виду, выпустить из рук
боясь,
бездумно шла я за тобою.
Ты шел вперед, и от тебя гурьбой
бежали прочь животные и дети…
О, ты бы не позвал меня с собой
когда бы мы остались на планете
совсем одни,
представь и ужаснись —
отравленно-кофейную кантату.
Сейчас – попробуй, встреться мне, приснись,
и будешь очарован результатом.
Я даже не прошу остановить
маршрутку, проезжая возле дома,
где ты живёшь, негодный для любви,
пылящийся в музейной скорби комнат.
Я даже не ищу твои черты
в других, как ранее всегда искала;
Увы и ах, не сможешь больше ты
сыграть со мной в немого зубоскала.
И, выглянув в треклятое окно,
ты не увидишь глушащую вина
меня,
в другом нашедшую давно
разбитой статуэтки половину.
Мой злой, чужой, картавый человек!
Закончились чернила на «С любовью»…
Мои глаза не изменили цвет;
ты просто к ним попал в пятно слепое.
И дело не в избытке красоты,
не в чересчур избитых пантомимах.
Я стала женщиной твоей мечты,
которая всегда проходит мимо.
«Я – книжный червь, ты от меня совсем неотличим…»
Я – книжный червь, ты от меня совсем неотличим.
Мы лабиринт прогрызли в книге бытия
и сквозь дыру в обложке увидели лучи,
дотронуться до них не смог ни ты, ни я.
Когда воспринимаешь текст как мир и мир как текст,
любой предмет и человек – все тот же брайлев шрифт.
И книга продолжается на сотни верст окрест,
давай найдемся вновь на перекрёстке правд и кривд.
Лучи выглядывают из прогрызенной дыры
в обложке странной книги, что мы с тобой едим.
Она свое название хранила до поры,
теперь смысл равен пустоте и тем непобедим.
Давай отсюда выходить курить на пять минут
под капельницы крыш и солнца электрофорез,
и превратимся в маленьких бездействующих будд,
и замолчим, как будто это нужно позарез.
За синей занавеской спрятан смысл моих речей,
отдёрни – там окно, прорубленное мной
туда, где так легко дотронуться лучей.
Оно когда-то тоже было каменной стеной!
Так пусть падёт стена из книжных стеллажей!
И книжный червь – любой из нас – пусть станет дождевым!
Мне кажется, что я ждала тебя сто книг уже,
сто первая, с тобой – в огне.
Я жду тебя.
Живым.
«Я смотрю в окно. Там лето всех стран на свете…»
Я смотрю в окно. Там лето всех стран на свете.
Я ношу печаль. Такое уже не носят.
Я стою снаружи. Очень холодный ветер.
Говорю себе: ничего, никого не бойся.
За окном квартира, в квартире так много счастья.
Там танцуют, а я в старушечьей мерзну шали.
Там поют. Голоса разбирают меня на части.
А ведь когда-то меня туда приглашали.
В этом светлом окне мелькают такие лица!
Я кленовые листья и я опадаю в лужи.
Я могла бы там поселиться и веселиться,
но тогда мне был нужен холод. Теперь не нужен.
Значит, стоит, наверно, заново попытаться
постучать и войти. Сил нет, как здесь промозгло.
Я подхожу к окну и зеркально, пальцем
вывожу: «Привет. Впусти меня, я замерзла».
Мне добраться бы до сердца, не до кровати.
Стать спокойнее растамана, монаха, Будды.
Рядом – дверь.
И мне ее открывают.
Я вам буду писать оттуда.
Или не буду.
Буду счастлива вечно и не одна отныне.
В личное небо пара подъездных лестниц.
Белый снег заметет окно изнутри.
И вы не угадаете ни слова из нашей песни.
«Жизнь хороша, и жить так хорошо…»
Жизнь хороша, и жить так хорошо.
Справлять очередные юбилеи,
горбатиться над текстами, болея,
как водится, и телом и душой.
Смотреть, как ночь, от холода белея,
за окнами становится большой.
За пазухой не паспорт – паспарту
держать со всем словесным чёрным налом.
Созваниваться, зная, что по ту
окраину столицы ждут сигнала;
и голос от Обводного канала
берёт очередную высоту
второго этажа студгородка,
чтобы достигнуть слуха адресата.
И полуфабрикат считать прасадом,
вином – бутылку из-под молока,
а тошнота – от Бога и от Сартра —
не лечится, не лечится никак.
Но что нам Сартр, но Сартру мы на что?
Родившиеся в двадцать первом веке,
до университетской белой Мекки
маршрутки непокладистые ждем,
умея потеряться в человеке
хэмингуэйской кошкой под дождем.
Из города в другой придумать дверь
никто еще, увы, не догадался.
Кто приготовит чай, повяжет галстук,
причешет мысли в светлой голове?
Зачем Господь так сладко надругался,
запараллелив наши жизни две?
Я скатываюсь в подростковый слог,
как в снег лицом с американской горки.
Соседи снизу разорались: «Горько!»
а я им заливаю потолок
речами для тебя, и мне нисколько
не жаль закончить этот монолог.
Постскриптум должен выйти из себя
и, проскрипев зубами, удалиться.
Так хочется сесть в поезд на столицу,
хотя бы на сидячий наскребя.
И думать, не найдя цветка в петлице,
достойны ли
стихи мои
тебя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?