Текст книги "Хроника любовных происшествий"
Автор книги: Тадеуш Конвицкий
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
По ту сторону оврага лес шумел, как водяная мельница. Одинокие звезды показывались и исчезали, скрываемые незримыми облаками. Безграничная, грустная тишина давила на землю, пахнущую новью.
Витека бросило в дрожь от холода и эмоций. Пес положил влажную морду на его подрагивающее колено.
– Ты слышишь, зайчик, бесконечность? В ее недрах кроется моя судьба. Я буду жить так, как еще никто не жил.
Совсем неожиданно Витек обнаружил, что в окне столовой уже темно. И его охватила тревога, почти паника. Весь вечер пропал зря. Поискал взглядом светящиеся окна. И обнаружил единственное, в мансарде, насыщенное розоватым светом, как отверстие морской раковины.
Витек сунул в горячую пасть пса учебник химии. Пес грозно зарычал, но обронить книгу не посмел. А Витек уже взбирался по решетке, поддерживающей густую поросль мертвого еще винограда.
Ухватился за желоб, полный песка и камушков, которые неизвестно откуда здесь взялись. Над желобом был узкий навес, крытый гонтом. Витек взгромоздился на эту покатую полочку. Желоб недружелюбно крякнул. На четвереньках он пополз к окну, источавшему розовое сияние. Внизу пес взбудораженно носился вдоль стены. Ворчал беспомощно, давясь толстым учебником.
Сквозь муслиновую занавеску Витек увидел комнату с наклонными стенами и увидел Алину, сидящую за письменным столом. Она что-то писала великолепным вечным пером, которое по тем временам было большой редкостью. Писала в узкой, как дубовый лист, книжке с золотым обрезом. И мог это быть дневник, и могла она записывать только события минувшего дня.
Витек вцепился пальцами в оконный переплет. Лицо вдруг сделалось влажным, к губам побежали капельки, и во рту сделалось горько. Это всего-навсего заморосил тихий, весенний дождик, ласковый, потому что его не подхлестывал ветер.
«Я увижу ее, увижу обнаженную, первую обнаженную женщину в моей жизни». И неожиданно, в предчувствии какой-то радостной, волнующей жути, Витек задрожал еще сильнее, а вместе с ним задрожал и желоб, наполнявшийся дождевой водой.
Внизу пес встал на задние лапы. То ли хотел лучше видеть, то ли просил не подглядывать.
– Я знаю, зайчик, что это отвратительно, – прерывисто зашептал Витек. – Знаю, что буду стыдиться этого до конца жизни. Но только раз, единственный раз. Она беззащитна, уверена, что одна, мой поступок ужасен, ко я не отступлю. Наверняка стану презирать ее и успокоюсь. И никогда уже не вернусь сюда.
В нем начало пробуждаться нечто неведомое, неприятно заворошилось, впрочем, не так уж неприятно, заходило ходуном, жарко, властно запульсировало, разрастаясь, набухая, заставляя задыхаться от безграничного лихорадочного нетерпения. На стекле расплывалось туманное пятно от дыхания, и Витек стер его дрожащей ладонью. Между тем Алина потянулась, воздев руки, как бы желая отбросить низкий потолок, словно люк, и увидеть звезды. Завинтила вечное перо, захлопнула дневник. Зевнула без смущения, не заслоняя рта. С минуту раздумывала, а потом погасила свет.
Витек застонал от отчаяния.
– Это конец. Господи, что она делает? Все пропало. Наверняка схвачу воспаление легких. Умоляю, заклинаю тебя во имя всего святого. Во имя папаши, мамаши и этого кузена. Зажги свет. Что тебе стоит? Тебя не убудет. Сделай это единственный раз в жизни. Ну, слышишь, зажги немедленно. Приказываю тебе изо всех сил. – Витек предельно напряг зрение, даже в висках заломило. В комнате по-прежнему было темно. В злополучном мраке что-то закопошилось, и Витек окончательно уверовал – это все. Девушка томно скользит под одеяло в прохладном пододеяльнике с мережкой.
И тут внезапно затеплилась маленькая золотистая лампочка на ночном столике. Витек захрипел облегченно. Девушка, еще одетая, откидывала угол одеяла в пододеяльнике с мережкой.
А потом началась та, слишком короткая мистерия, которую Витек усилиями всей своей воли растягивал в мыслях и памяти. Девушка расстегнула на спине платье и сонным движением стянула его через голову. И в том, как она стягивала платье, в ее мягких, ленивых жестах, словно издавна знакомых, в этих плавных движениях было столько волнующего изящества, что он сознательно запоминал их на всю жизнь, вернее, на все ночи жизни. Потом растаяли во мраке белые бретельки лифчика. Витек увидал ее спину, удивился, что она не такая худая, как кажется под платьем. Заметил хрупкость, нежность, потрясающую обтекаемость этой спины. Уловил золотистый оттенок кожи, то ли от света лампы, то ли от прошлогоднего загара. Кожи, как бы жаждущей прикосновения сильных, нежных рук. Какую-то долю секунды он поражался покатости ее плеч и успел подумать, что эти покатые, беззащитные плечи будет любить до конца жизни. Тут она неторопливо обернулась. Витеку что-то красное залило глаза, может, кровь, может, слезы или дождь, а вернее всего, бурный всплеск эмоций. Он хотел разглядеть и запомнить все получше, подольше не терять из глаз, а видел лишь какие-то осколки вперемешку с красными пятнами и не знал – реальность это или небыль. Мелькнули две поразившие его округлости, существующие словно сами по себе, совершенные, трехмерные, раскаленные добела, сладостно бесстыдные и как бы небрежные, чуточку сонные, они словно предрекали что-то страшное, неведомое и на удивление почему-то искони знакомое. И обе с разверстыми для крика пухлыми, розовато-голубыми, как цветущий вереск, устами. Нет, не разверстыми для крика, а сложенными для поцелуя. И все-таки были это не уста, а золотые венчики эдельвейса, а может, две крупные капли меда. Затрепетала голубизна ночной рубашки, как дым над костром, мелькнула пышущая жаром, погибельная чернота в развилке ног, и одеяло исподтишка скользнуло на девушку. Витек хотел глотнуть воздуха, разъял стиснутые челюсти, багрянец в последний раз хлестнул его по глазам, и он с изумлением, вялым и безразличным изумлением обнаружил, что не держится за оконную раму, не упирается ногами в железный желоб, полный песка, а прямехонько летит вниз, внемля шепоту весеннего дождя.
Свалился он на пса, который с истошным воем обратился в бегство. Привела в чувство Витека шумная суета. Полковник Наленч в длинном халате гремел ключами. Витек с холодным любопытством взирал на его старания. Наконец неподатливый засов отпустил, дверь скрипнула, и только тогда он понял, в чем дело. Неуклюже пустился наутек, переползая среди кустов.
Полковник Наленч возник на крыльце. Включил фонарик с огромным рефлектором и принялся освещать им сад.
– Рекс, Рекс, к ноге!
Показалась тень пса, который отнюдь не спешил припасть к стопам своего господина. Попискивая, как заяц, он дурашливо топтался на приличном расстоянии от крыльца.
– Что тут творится? Кто ходит по саду?
Пес залаял с бахвальством в голосе, однако получилось у него не слишком убедительно, поэтому он умолк и оторопело уселся посреди лужи.
– Дождешься, бездельник, отдам живодерам, чтобы сало из тебя вытопили.
Полковник еще раз пырнул лучом света в гущу нагих деревьев и пустого кустарника. Покашлял и вернулся в дом.
Витек поднялся с земли. Машинально отряхнул испачканные штаны. Он насквозь промок и тихонько стучал зубами, но теперь уже только от холода и усталости. Усталость была столь велика, что пришлось искать поддержки у развесистой яблони.
– Странная вещь произошла, зайчик, – шепнул он беззвучно. – Я совершил ужасное свинство.
Пес подбежал, прихрамывая, остановился перед Витеком, обнажил клыки, огромные, как зубья грабель.
– Все в порядке. Успокойся. Больше ты меня здесь не увидишь. И я никогда не покажусь на глаза твоей хозяйке. Что, собственно, со мной произошло? Ведь я мог бы, если бы хотел. Столько девушек. На любой вкус. Но главное для меня – выпускной экзамен и медицинский факультет. Как это случилось? Где моя карьера?
Пес слушал, оскалив зубы. И вид у него был злой и препротивный.
– Это был первый и последний раз в жизни. Прощай, друг.
Витек с трудом побрел к ограде. Отчаянно хромавший пес трусил рядом, уже не прихватывая зубами руку. Витек с усилием вцепился в металлическую сетку. И тут пес молча куснул его за мягкое место у заднего кармана брюк. От резкой боли Витек машинально лягнул ногой, зашибленный пес взвыл дурным голосом.
Только перевалившись через сетку, Витек ощутил саднящее место. Хотел присесть на пень, да раздумал. Пес стоял за сеткой. В горле его перекатывался сдавленный, явно зловещий скрежет.
– Погляжу последний раз, – проговорил вслух Витек.
И долго смотрел на черный дом, выдававший себя лишь бликами на стеклах, в которых снова возникло звездное небо, смотрел на застывший сад, на паутину изгороди, навсегда отделившую его от Алины.
* * *
Покушения на самоубийство. Ядвига Козелл (ул. Хлодная, 30) попыталась покончить с собой, выпив большое количество йода. «Скорая помощь» оказала пострадавшей первую помощь. Двадцатипятилетняя Чеслава Зайонц (ул. Любельская, 30), желая покончить самоубийством, выпила уксусной эссенции. «Скорая помощь» доставила ее в больницу Преображения Господня. Розалия Мотыль, тридцати пяти лет (ул. Сероцкая, 13), с целью самоубийства выпила соляной кислоты. «Скорая помощь» доставила несчастную в больницу «Иисус-дитя».
Чудо в Канаде. Монреаль. Парализованная одиннадцатилетняя девочка исцелилась, поцеловав Святые Дары в соборе святого Иосифа.
* * *
Лес шумел зловеще. И у леса этого не было конца. Замысловатыми выкрутасами он обвивал город, широкими ответвлениями добирался до боров, а те сливались с бескрайней пущей, которая, как морской прилив, устремлялась на восток, заполоняя Белоруссию. У этого леса, разделявшего лохматыми клиньями предместья, были могучие старшие братья. Поэтому и шумел он голосом дебрей.
Витек спускался в долину, волоча ноги. Он едва-едва справлялся со своим ослабевшим телом, которое тянуло вниз, в сумрачную пропасть леса. Витек никогда еще так не уставал. Сквозь шум деревьев он услыхал стук дятла и нисколько не удивился, хотя обычно по ночам дятлы не выстукивают больные деревья.
Ничуть не испугался, даже когда из глубин ночи в него внезапно ударил ослепительный луч света. Только остановился и заслонил до боли зажмуренные глаза.
– Кто здесь? – спросил темноту.
Фонарик погас. Кто-то подымался в гору, тяжело отдуваясь, и это был не полковник Наленч.
– Извините, – сказал неизвестный. – Я заблудился.
– А кого вы ищете?
– Хотел попасть на улицу, которая ведет к гимназии, к каменной. Мне казалось, что иду верным путем.
– Нет, здесь вы выйдете к офицерскому поселку.
– Ах, к офицерскому поселку? Это не то, поселок мне не нужен. Гимназия нужна.
– Надо вернуться к развилке и повернуть вправо.
– А может, вы меня немного проводите?
Витек с минуту раздумывал. Незнакомец стоял, опустив фонарик, который выхватил из ночи кружок земли с рыжими листьями и гроздьями гниющих желудей. Вдруг раздался хриплый голос кукушки, и Витек узнал позывные виленской радиостанции.
– Я слышу радио, – сказал он. – А вы слышите?
Зазвучала симфоническая музыка, незнакомец также слушал, словно что-то припоминая, потом негромко чем-то щелкнул, коснувшись плоского ящичка, который, словно ягдташ, висел у него на плече.
– Вы покажете мне дорогу, пан Витек?
– А откуда вы меня знаете?
– Знал когда-то, но теперь уже едва помню. Проводите, будьте любезны.
И незнакомец двинулся вниз, по крутой, скользкой тропинке, а Витек последовал за ним. Нашли развилку, и тут незнакомец, взяв его под руку, повернул направо.
– Как благоухает лес, потом мне никак не удавалось припомнить эти ароматы. А сейчас я различаю запах сырой, прохладной хвои, застывшей смолы и горькой прели подлеска. Если память меня не подводит, вы собирались изучать медицину?
– Да. Сперва сдам выпускные экзамены. Через три недели.
– Аттестат зрелости был важной штукой, – сказал незнакомец.
– Когда был?
– Во времена моей юности.
– Я вас не знаю, правда ведь?
Незнакомец отпустил руку Витека. Они пересекли поляну, потом пришлось обойти остатки лыжного трамплина, сооруженного Витеком и его друзьями прошлой зимой. Незнакомец был странно одет, вроде бы на заграничный лад. На голове кожаная кепка, мокрая от дождя, кургузое пальтецо из тонкого, неизвестного материала потемнело на боках от сырости. Под козырьком тускло поблескивали огромные очки в толстой оправе, каких никто не носил в Вильно.
– Знаете, пан Витек, в один прекрасный момент, пожалуй, после сорока, да, после сорока с гаком, ибо тогда умерла моя мать, я начал думать, то есть конструировать свою предполагаемую судьбу, постарался представить себе, какой была бы моя жизнь день за днем, если бы я отсюда не уехал. А думать в таком духе начал, возвращаясь с похорон матери. Ибо мать моя умерла в небольшом приморском городке, и море, даже незримое, всегда ощущалось в ее доме. Мать умерла на чужой земле, хотя всегда хотела умереть здесь и покоиться на маленьком погосте у костела, на лесистом склоне, заросшем кустами волчьих ягод.
– Но там нет никакого погоста, – сказал Витек, и ему стало не по себе. – Там обыкновенная лесная поляна, на которой служки разжигают кадила и тайком курят сигареты.
Незнакомец остановился, словно невзначай смутившись.
– Да, там еще нет погоста. Он возникнет лишь к концу войны. Итак, я возвращался с похорон матери, которые мы провернули в два счета, без особых церемоний, хоть и по всем правилам обряда. Я познакомился тогда с родственниками, которых отродясь не видывал. Мы подскочили на рысях в больничную часовню или, скорее, мертвецкую. Это было холодное кирпичное строение. Больничный доходяга распахнул широкие, как у гаража, ворота. Мама лежала в сосновом гробу. Тапочки едва держались на пальцах чудовищно распухших ступней. Санитарки вовремя не прикрыли веки, и мама смотрела в бетонный потолок вышедшими из орбит глазами, в которых запечатлелось жуткое отчаянье смерти, леденящий ужас лицезрения порога вечности. А в распахнутые двери хлынул на нее горячий июньский воздух, в котором плавали пушистые зернышки неведомых деревьев. Сразу же нашлись зеваки: небритые старики в больничных халатах, какие-то здоровущие девахи с иссиня-багровыми икрами. Я стоял на коленях в ногах гроба, хотел молиться, искал в окаменевшей памяти слова молитвы, да не много их сумел найти, поэтому бормотал нечто вроде клятвы или покаяния, и было мне страшно и противно, так как заметил я на дне гроба, на белом полотне, серо-зеленую сукровицу, которую уже выделял труп моей матери, труп неестественно вздувшийся и застывший навечно. Я отчаянно, с отчаяньем, которое недорого стоит, и торопливым сожалением думал о моей матери, о том, что слишком мало любил ее, скорее, вовсе не любил, что вообще неизвестно, что такое любовь, а что благовоспитанность, что такое признательность, что – эгоизм, что такое память, а что угрызения совести. Потом мы повезли маму на погребальном автобусе на чужое кладбище, беспорядочно разбросанное среди сосен по широкому склону холма, где косили траву, кормили грудью младенцев и шныряли среди могил собаки; где царили захудалое, выродившееся величие смерти и разгул бесстыдного многообразия жизни. Ксендз отправлял обряд с некоторым недоверием, удивляла его весьма скромная похоронная процессия, состоящая из сына и кучки родственников. Потом мы зарыли маму, воткнули в скудную, желтоватую землю деревянный крест, причем кто-то забыл подготовить табличку, и незнакомый мне кузен нацарапал шариковой ручкой на перекладине имя и фамилию матери, чтобы не перепутать могилу. А потом мы загудели, выпили с родственниками полтора литра. Поначалу пили скорбно, со слезами, потом весело и бессовестно. Поздним вечером родственники повели меня на вокзал. Шли мы от забора к забору, от стены к стене, все завершилось древнеславянским лобзанием в уста, паузами из-за нехватки слов, скупыми слезами, пожиманием пятерней, окаменевших от работы. Я упал на лавку, поезд предостерегающе громыхал по изношенным рельсам, а я, постепенно трезвея, возвращался на свою собственную, будничную тропу, к своим желаниям, амбициям и к мыслям, которые откладывал на этот сакраментальный день. После полуночи я вдруг перенесся, как во сне, в далекое прошлое, в эту почти забытую долину, и принялся раскручивать свою другую судьбу, свою иную жизнь, которая бы реализовалась, если бы мне не пришлось когда-то внезапно уехать отсюда солнечным воскресным днем, таким днем, какие бывают здесь в конце мая.
Вышли к началу улицы Веселой. Электрические лампы в молочных колпаках сонно качались на деревянных столбах. Незнакомец погасил фонарик и незаметно сунул его в карман пальто.
– Я сегодня влюбился, а потом разлюбил, – вдруг признался Витек.
– В кого?
– В одну девчонку из офицерского поселка.
– Ага, припоминаю, да, помню. Ее звали Алина, а может, Эмилия.
– Алина. Откуда вы это взяли?
– Из своей памяти. Вы будете отчаянно любить друг друга вплоть до…
– Вплоть до чего?
– Сам увидишь, ждать недолго.
– Откуда вы это знаете?
– Идем, проводи меня до гимназии.
– Не могу, надо возвращаться домой. Мама будет беспокоиться.
– Идем, я закончу рассказ о моей второй жизни. – Он опять взял Витека под руку. Где-то в мокрых садах обиженно тявкали собаки, страдающие бессонницей. – Итак, возвращаясь со скоропалительных похорон, на которых мне довелось соприкоснуться со старыми, добропорядочными детьми этой земли, еще в трясущемся вагоне начал я боязливо раскручивать свою вторую, предполагаемую жизнь, каковой избежал чудом, благодаря каскаду случайностей, бурному потоку всевозможных комбинаций и инцидентов, погребенных в клоаке истории. Увидал себя с огрубевшими чертами, преждевременно состарившегося, может, в окружении болезненных детей и усталой, как животное, жены неопределенного возраста. Представил себе, что не кончал гимназии и университета, не набрался опыта, обретаемого благодаря контактам в высших сферах, не постиг смысла, а точнее, бессмыслицы всеобщего прозябания, что не совершил всего задуманного, не ухватился алчно за то, чем хотел обладать, и что все добытое, достигнутое, вырванное у жизни, судьбы, хаоса не рассыпалось в руках, как щепотка паленого человеческого волоса. В этом ночном провинциальном поезде я словно бы становился кем-то другим, собой, но иным, с простыми желаниями, гонимым примитивными инстинктами, слепым и бесчувственным, безразличным к манящим далям, к волнующей и сладостной, ранящей и щекочущей, призрачной и соблазнительной горечи жизни. Я постепенно становился лишенным самопознания страдальцем, лишенным и шелковых одежд, и сифилитических язв, получеловеком, особью, утратившей ощущение боли существования. Ходил ежедневно на рассвете на работу, вкалывал восемь, а может, и десять часов, на завтрак, обед и ужин ел одну и ту же картофельную похлебку с разваренными волокнами тушенки. После работы усаживался на крыльце и бессмысленно глазел на пролетающих скворцов. Порой, малость заложив за воротник, давал тумака прихворнувшему ребенку или канючившей жене. Где-то за горизонтом хрипел мир в конвульсиях бешеного ускорения цивилизации, а я вставал и ложился, ел и испражнялся, вкалывал и спал без сновидений, глядел на небо, деревья, на реку, ничегошеньки не воспринимая. Не пережизал внезапных приступов страха перед бездной небытия, не жалел минувших дней, не желал легкой смерти, не тосковал по святой вечности. Та, моя предполагаемая жизнь бежала, как соседняя линия железной дороги, рядом с моей подлинной жизнью, и меня вдруг потрясла мысль, что обе эти линии могли многократно перепутаться и что могут еще перепутаться в будущем. Потом из недр ночи в неторопливо влекущемся поезде возникло и обуяло меня дерзкое желание, чтобы все перепуталось, и мне захотелось влезть в якобы свою, и все-таки и не свою, шкуру, пережить свой, и все-таки не свой, поскольку я с ним разминулся, вариант жизни. Витек высвободил руку.
– Это здесь, – сказал он очень тихо. – Здесь каменная гимназия.
– Я знаю. Узнаю, только не вижу пруда, где по весне полно стрекоз и тритонов.
– Пруд возле другой гимназии, деревянной.
– Мне тут едва не выбили глаз камнем на большой перемене.
– Мне тоже едва не выбили, – произнес испуганно Витек.
– Да, тебе едва не выбили, – подтвердил незнакомец. – Возвращаемся.
Назад пошли по параллельной улице. Костельной. Пробежал, громко шмыгая носом, простуженный мальчишка. Незнакомец часто останавливался, жадно озирался по сторонам. Вероятно, все-таки открывал нечто особенное в позеленевших от зимней плесени заборах, в безликих деревьях садов, в уснувших домах, так похожих друг на друга.
– На этой вилле я тайно учился во время войны. Еще не была пристроена застекленная веранда, где мы снимали запачканную обувь.
Витек хотел о чем-то спросить, но испугался собственного любопытства. Вероятно, подумал, что лучше не спрашивать.
– Я, собственно, даже не помню, как она выглядит, – выпалил он внезапно.
– Кто?
– Та девушка. Не могу вспомнить сейчас ни глаз ее, ни лица, ни волос. Это странно.
– Более чем странно.
– Что вы имеете в виду?
– Ты помнишь нечто большее, чем внешность. Ты помнишь ее в целом. Потом это поймешь.
Незнакомец остановился у калитки костела. Стиснул руками прутья ограды. Сквозь маленькие оконца виднелся красноватый свет лампады у главного алтаря.
– Почему вам хотелось увидеть гимназию? Ведь вы ее даже не осмотрели.
– Не знаю. Шел, словно там было важное дело, а потом забыл. Мог бы с таким же успехом пойти на французскую мельницу, или на старую бумажную фабрику, или на берег Виленки.
Миновали костел, ступили на тропу, сбегавшую зигзагами к Нижнему предместью.
– Тихо, тсс… – шепнул незнакомец. – Слышишь, лес? Слышишь, как он со мной заговорил? Узнал меня и поздоровался. Он меня хорошо помнит. Должен помнить. Эти деревья видели меня ребенком, когда подрос, я их калечил, устраивая им весеннее кровопускание, а позднее эти же самые деревья спасали меня, заслонив от преследователей. Многие годы я старался вспомнить шум этих деревьев, старался вызвать его в памяти. Ибо деревья эпохи моей зрелости уже разучились шуметь, забыли ту волнующую, торжественную по своей тональности мелодию, устремленную ввысь.
– Отсюда вы уже куда угодно попадете. Внизу станция, там, где мигают огоньки, город. Я больше вам не понадоблюсь.
– Погоди, Витек. – Незнакомец вдруг включил фонарик. Витек невольно заслонил глаза рукой. – Опусти руку. Я хочу тебя разглядеть. Ты красивый парень. Да, был парень что надо, – добавил меланхолически незнакомец.
– Вы знаете что-то, чего я не знаю, – произнес сиплым голосом Витек.
– Видишь вон те дубы, окруженные березками? Знаешь, что там случилось?
Витек с трудом проглотил слюну.
– Не знаю. Откуда мне знать?
– Знаешь, да не хочешь сказать. Видишь дуб с искривленными ветвями?
– Не вижу, темно же.
Незнакомец хотел направить в ту сторону луч фонарика, но ему словно не хватило смелости. Щелкнул выключателем, и фонарик погас.
– На этом дубе повесился отец, – сказал тихо. Витек помолчал. Наконец спросил чуть дрожащим голосом:
– Чей отец?
– Твой. Ведь с тех пор ты не ходишь тут в костел, хотя здесь ближе, избегаешь этой тропинки, этого великолепного уголка леса, куда летом по воскресеньям горожане съезжаются на пикники.
Витек снова ощутил пронизывающий холод. Содрогнулся до хруста в суставах.
– Может, вы знаете, почему отец это сделал? Думаю столько лет и не могу понять.
– Кто-то растратил деньги, за которые отвечал отец. Так поступали тогда порядочные люди.
– А откуда вы и это знаете?
– Мать рассказала много лет спустя. Впрочем, всей правды никто не знает. Даже я. Просто однажды дети нашли его висящим на ветке дуба, лицо огорченное. Этого огорчения, вернее, тоски не стерла гримаса удушья, не смазала смерть.
Шли долгое время молча, спотыкаясь о невидимые в темноте корни деревьев. Тропа напоминала высохшее русло ручья. Какая-то птица пролетела над ними, отчаянно хлопая крыльями. Дорожка взбиралась теперь на невысокий холм, у подножия которого брала начало уже ничем не заслоненная долина с железнодорожным полотном, как след от кнута на лошадиной спине, с каньоном реки, с противоположным склоном, посветлевшим поверху от последних лучей минувшего дня.
Незнакомец принялся нащупывать ступней стертый бруствер окопа Первой мировой войны. Потом наклонился, что-то поискал рукой во влажном сумраке.
– Здесь полно земляники. Уже есть бутоны. Через пару недель зацветет.
– А вы кто? – вдруг спросил Витек.
Незнакомец выпрямился, посмотрел на долину, где искрилась горстка бледно-зеленых огоньков.
– Я вернусь сюда после смерти, – произнес он как бы про себя. – Ветром, что летает по крышам, тенью в солнечный полдень, скрипом колес в песчаной колее. У тебя впереди долгий путь, у меня, пожалуй, уже короткий. Прощай, Витек.
И незнакомец почти бегом ринулся вниз, не к тропе, а наискосок к железнодорожному полотну, ближе к городу, засыпавшему в колыбели между холмами. Вместе с ним затихал голос далекого радио, а может, попросту подала голос где-то в ночи настоящая кукушка.
* * *
Она хочет найти мужа за границей. Тридцатичетырехлетняя душевнобольная Лидия Каршун – частая посетительница зарубежных представительств, посольств и консульств в Варшаве. Постоянно проживая у родных в Вильно, она несколько раз в год приезжает в Варшаву для устройства своих «дел». Деньги на поездку раздобывает посредством нищенства. Оказавшись в Варшаве, Каршун обходит иностранные дипломатические учреждения, требуя, чтобы ее отправили за границу. Она утверждает, что не может найти себе мужа в Польше, но, несомненно, найдет его в какой-нибудь другой стране. Вчера Каршун явилась в очередное посольство. Когда к ней отнеслись так, как она того заслуживала, начала скандалить. Был вызван полицейский, который препроводил больную в участок. Каршун будет принудительно отправлена в Вильно.
* * *
Витек остановился в раздумье у своего дома, похожего в темноте на огромного птеродактиля. В окнах сестер Путято мерцал манящий свет, приправленный дребезжащим завыванием патефона. Витек круто повернулся, толкнул калитку на ременных петлях, нашел на ощупь дверь в сени.
За столом, застланным вязаной скатертью, сидели сестры-близнецы, пан Хенрик, который приезжал к ним на мотоцикле из Вильно, и Энгель, то есть Энгельбарт. Посреди стола красовалась изрядно опорожненная бутылка.
– Извините, что так поздно, я ищу Энгеля, – сказал Витек, щуря глаза.
– Это я тебя ищу. Целый вечер. Был у реки, у костела, на станции. – Небесно-голубые, прозрачные глаза Энгеля поблескивали.
– Я встретил странного человека. Пришлось показать ему дорогу.
– Может, это Володко? – спросил пан Хенрик, о котором все говорили, что он техник. Обнимая сестер за талии, он курил папиросу с длинным мундштуком.
– О нет. Он походил скорее на чокнутого, чем на разбойника.
– Почему-то мне кажется, что Витек ходит в офицерский поселок, – сказала Цецилия, подняв слезящиеся глаза на желтый абажур с бахромой. – Кому вы туда показываете дорогу?
– Я? В офицерский поселок? А чего ради мне туда ходить? – спросил неуверенно Витек.
– Вот именно, – вставила Олимпия. – Любопытно, что туда Витека тянет?
Цецилия украдкой зевнула, прикрывая рот кулачком.
– Потеряем самого красивого кавалера, как пить дать.
– Который это будет по счету? – осведомилась Олимпия.
– Ах, даже говорить не хочется.
Пан Хенрик отпустил талии сестер и потянулся за бутылкой.
– А я? – спросил он угрюмо.
– Что вы? – удивилась Цецилия.
– Я не самый красивый?
Пластинка доиграла до конца. Цецилия подошла к патефону, принялась заводить с натугой, словно вытаскивала из колодца тяжелое ведро.
– К чему вам красота, у вас достоинства получше.
– Какие?
– Ну, все, – замялась Цецилия, прерывая работу. – Ум, сердце, солидность.
– А я предпочитаю быть самым красивым, – заупрямился пан Хенрик. – Чем вас, черт возьми, очаровал этот сопляк?
Олимпия опустила на руки отяжелевшую голову. Присмотрелась к гостю, прищурив глаза.
– Этого вы не добьетесь ни деньгами, ни заслугами.
Пан Хенрик потянулся к заднему карману брюк.
– Меня здесь оскорбляют.
– Никто вас не оскорбляет.
– А я говорю, оскорбляют.
Он выхватил из-за спины крошечный вороненый браунинг. Глянул на него с демонстративной внимательностью и положил на стол.
– Спрячьте это, – сонно произнесла Олимпия.
Пану Хенрику тоже захотелось спать. Он сдержал зевок с таким усилием, что побелели широкие скулы.
– А вот не спрячу.
– Уже поздно, господа, который час? – Цецилия, так и не накрутив пружины, закрыла крышку патефона. – Вы не доберетесь до города, пан Хенрик.
– А вот и доберусь.
– Дорога скверная, весенняя, еще мотоцикл опрокинется.
– А вот и не опрокинется.
– К чему упрямиться, милый, к чему стращать людей? – Цецилия подошла к столу, осторожно погладила гостя по взмокшей голове.
– А вот и буду стращать.
И не выдержал. Зевнул с утробным стоном то ли облегчения, то ли наслаждения.
– Ну ладно, ладно уж, – шепнула Цецилия, бесстрашно взяла маленький пистолет и с трудом запихнула в задний карман пана Хенрика.
– Минуточку, извиняюсь, как вы смеете?
– Ну ладно, котик, ладно уж.
– А вот и не ладно, – возразил пан Хенрик и снова зевнул, да так, что хрустнуло в пасти. Сверкнул ряд великолепных золотых зубов.
Энгель подмигнул Витеку поразительно голубым, хоть и слегка затуманенным глазом. Они вышли на цыпочках.
– Я весь вечер искал тебя.
– Чего надо?
– Грета заболела.
– Грета заболела?
– Ты должен посмотреть, что с ней.
– Надо пригласить врача.
– Где теперь найдешь врача. У нее высокая температура.
– Ведь я ничего не умею.
– Ты не умеешь? Целыми днями сидишь за медицинскими книгами.
– Ей-богу, не смогу. Спятил, что ли?
– А кто Левку вылечил?
– У Левки был обыкновенный запор.
– Значит, не хочешь помочь?
– Хочу, но еще не умею.
– Лень осмотреть?
– Осмотреть могу, только это мало что даст.
Товарный состав тяжело волокся в сторону города. Тучи блеклых искр быстро гасли над трубой локомотива, напоминающей огромную воронку. Они шагали по грязной улице мимо старых садов. Снова откуда-то взялся дождичек, мелкий, похожий на туман.
– Весь вечер разыскиваю тебя.
– Я действительно встретил человека, который походил на приезжего из каких-то дальних краев.
– Я чувствую, ты нас предаешь.
– С какой стати мне вас предавать?
– Помнишь, как мы поклялись друг другу на берегу, что никогда в жизни не расстанемся? Ты, Лева и я. Ты клялся?
– Клялся. Конечно, всегда будем вместе.
Они прошли старым запущенным садом по высокой мокрой траве. Дом в стиле сецессион, с окнами как в костеле, напоминал помятый белый короб. Поднялись по винтовой лестнице, гулкой, словно цементированный колодец.
Отец Энгеля, старый немецкий пастор с серебряным венчиком волос вокруг лысины, поднял от молитвенника мутные, близорукие глаза. Он сидел под низко опущенной лампой на длинных проводах с гирями для противовеса.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.