Текст книги "Вернусь, когда ручьи побегут"
Автор книги: Татьяна Бутовская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Возникла небольшая пауза.
– Барышни субъективным идеализмом интересуются? – спросил, покашляв, Ник-Ник.
Нет, ответили, никакими «измами» они не интересуются, а предпочитают познавать мир своим умом, исходя из собственных ощущений.
Дуэт был сработан крепко.
Владимир Александрович уронил надкушенный огурец, наклонился, подобрал огрызок с пола и, не найдя куда его выбросить, сунул в консервную банку с окурками.
– Позвольте поинтересоваться, сколько юным философиням лет?
– Семнадцать.
– Странно, – сказал Ник-Ник, не глядя на барышень, а обращаясь исключительно к своему напарнику, – обычно женщины не интересуются миром как целостной системой.
– Значит, мы не обычные женщины, – парировали девицы и засмеялись заразительно.
– Нет, ты посмотри на этих юных нахалок! – воскликнул Владимир Александрович, опять же говоря о девушках в третьем лице, словно их тут и не было. (Будь Саша и Жанна постарше и поопытней, они, конечно же, угадали бы в поведении обоих трогательную мужскую застенчивость, наспех спрятавшуюся за видимой пренебрежительностью.)
Саша обняла коленку, слегка откинулась назад и, склонив к плечу голову, посмотрела на преподавателя:
– Так что если бы, к примеру, вы, Владимир Александрович, смогли взглянуть на себя моими глазами, то нашли бы, что вы – это вовсе не вы, а нечто лохмато-бесформенное…
– Ну хоть симпатичное? – улыбаясь, спросил Владимир Александрович и немного покраснел.
– Пожалуй, – уклончиво ответила Саша и тоже порозовела.
Все засмеялись, только Ник-Ник горестно покачал головой, глядя в пространство.
– Глядя на вас, кажется, что мир имеет исключительно горький вкус, – поддела его Жанна и сочно откусила от яблока.
– А, по-вашему, он какой – сладкий?.. Ах да, у барышень теория субъективного восприятия… Что одним – горько, другим – сладко…
– Тогда как же мы, люди, можем договариваться друг с другом, согласно вашей идее? – спросил слегка захмелевший Владимир, сохраняя добродушно-ироничный тон.
– А мы и не можем! – весело ответили девицы.
– Смотри, – сказал Ник-Ник, обращаясь к коллеге, – у них еще нет сеточки в глазах.
– Какой сеточки? – не поняла Александра.
– Сеточка, детка, – это когда… а!.. – махнул он рукой. – Вырастешь, узнаешь.
Владимир Александрович мягко тронул сидевшую рядом Сашу за плечо, слегка развернул к себе, приблизил лицо, словно бы хотел убедиться, что сеточки и вправду нет. Саша увидела совсем близко его хмельные ласковые глаза, мягкий красивый рот… В это лицо было до жути приятно смотреть.
– Сеточки точно нет, – подтвердил он тихо, не отпуская ее взгляда.
Горячая мужская ладонь прожигала плечо. Саша опустила ресницы, качнулась в сторону, освобождаясь от наваждения, и неловко засмеялась.
Разошлись часам к двум ночи.
– Эх, был бы я лет на десять моложе, – вздохнул Владимир Александрович, глядя вслед уходящим девушкам.
Саша украдкой обернулась, прежде чем закрыть за собой дверь.
– Наливай, Ник, – махнул рукой Владимир, ощущая подзабытую душевную взволнованность.
– Сеточки нет, понимаешь, о чем я? – подперев рукой щеку, горестно бубнил Ник, словно разговаривая с самим собой.
Подчавкивая сапогами в стылой жиже, Жанна отыскала в темноте Сашкину руку – устойчивости в ногах не было.
– Старперы, – хихикнула она, припадая к подруге.
Саша, настроенная романтически, пропустила ее слова мимо ушей и вдруг громко воскликнула: «Смотри, какое небо!»
– «Соня, ты посмотри, какая ночь», – передразнила Жанна и подняла голову.
Небо, впервые за много дней очистившееся от облаков, сияло россыпью ярких осенних звезд.
– Как ты думаешь, сеточка в глазах что значит? – спросила Саша после паузы.
Жанна, запрокинув голову, завороженно вглядывалась в ночное небо.
– Это когда звездное небо над головой означает всего лишь безоблачную погоду – и ничего больше.
Эта «сеточка» крепко обвилась вокруг памяти, и много лет спустя Александра Камилова беспокойно вопрошала Надю Маркову, приближая к ней лицо и снимая очки: «Слушай, белочка, у меня не появилась сеточка в глазах?» – «Нет, дорогая, только под глазами», – честно отвечала Надежда Павловна.
На следующее утро обнаружились печальные последствия загульной «банной» ночи. Часть «бойцов» полегла с высокой температурой после лихой поездки из бани в открытом грузовике; другие – с посеревшими лицами корчились в спазмах за бараком, умирая от позора. Чувство похмельного физиологического страдания, большинству доселе незнакомое, тесно переплеталось с ощущением греховности, словно у тела есть собственная взыскующая совесть.
Доценты, заросшие щетиной, с мутными глазами, орали на студентов, пытаясь вытащить их на поле: угрозы об исключении из института слегка дергали по нервам, но сильного впечатления не производили. Отряд был болен и морально разложен. Ночной загул никого не сблизил, а разобщил еще больше. Самый симпатичный мальчик, белокурый Валдис, не проявлял к Симе ни малейшего внимания. Надя потеряла голос и теперь говорила шепотом. Очкарик Яшка разбил свои окуляры и передвигался на ощупь, требуя собаку-поводыря. Обстановка накалилась еще больше, когда Люду Короткову, улыбчивую большеротую девочку, увезли на «скорой» в местную больницу с сотрясением мозга и сломанной челюстью. Ночью она упала со второго яруса нар: бедняжке приснилось, что она дома, на своей девичьей тахте, и, чтобы встать, нужно только спустить ножки и сунуть их в тапочки с помпонами.
Даже смешливые «полосатые», Жанна с Сашей, попритихли. В есенинском углу, судя по всему, тоже развивался драматический сюжет. Жанна теперь по вечерам делала самостоятельные «вылазки» из барака, исчезая надолго. Саша лежала на нарах, свернувшись клубком, и читала своего Стендаля или сидела подолгу в предбаннике, накинув ватник на плечи и глядя в темное пустое окно. Жанна возвращалась поздно, тихонько пробиралась на нары, и уже ни возни, ни смеха, ни перешептывания – ни звука не доносилось оттуда, только напряженная тишина. Все уже знали, что у Жанны роман с Сергеем, тем суровым парнем с тяжелым взглядом, который публично отшлепал Сашку на картофельном поле. Однажды Жанна вернулось под утро, и Саша, хмуро взглянув на нее исподлобья, увидела шальные глаза, припухшие губы, яркий румянец на щеках. «А это что?» – спросила, коснувшись пальцем багрового следа на шее. «А вот то!» – с вызовом сказала Жанна и откинула назад рыжую голову, обнажив шею.
На следующий день Жанна заболела. Саша схватила попутку и поехала в поселок за аспирином. А когда вернулась, ей сказали, что Жанну Соболеву отвезли в город.
– Кто отвез? – спросила Саша, обращаясь к Наде.
– Не знаю… – замотала головой Надя.
– Так ее же Сережа Завалюк увез, – объяснила Симочка и, перехватив укоризненный Надин взгляд, прижала пальцы к губам. – Ой, я что-то не то сказала?
Саша не повела бровью. Развернулась, вспрыгнула на нары. Жанниных вещей не было. На одиноком Сашином тюфяке, под портретом Есенина лежала записка: «Прости».
Надя посмотрела на ссутулившуюся Сашкину спину и почувствовала пронзительную, до слез, жалость – и к этой чужой заносчивой девочке, потерявшей драгоценную подругу; и к влюбленной, отвергнутой Симочке, молча переживавшей свою отвергнутость и тихонько поскуливавшей во сне; и к себе самой, никому не нужной, никем не любимой, «неперспективной»…
Почему так?
* * *
Московский вокзал в желтых огнях, людская толчея, пар изо рта, сладко-тревожный запах угля, перрон, с которого под звуки «Гимна Великому городу» отправится через несколько минут московский поезд.
– Ну, Сашка, давай на посошок, – говорит Надя, доставая из сумочки шкалик коньяка.
Мы делаем по глотку, Надя ломает на кусочки плитку шоколада, не снимая фольги. Льдистый осколок горячо и сладко тает во рту.
– Не знаю ничего вкуснее шоколада на морозе, – говорю я.
– На, возьми с собой. – Надя протягивает мне плитку «Золотого якоря». – Тебе завтра с утра понадобятся силы.
Завтра предстоит встретиться с режиссером, уточнить детали по сценарию и подписать договор со студией. Это официальная цель моей поездки. Но есть еще другая, тайная, личная… Именно эту неофициальную сторону имеет в виду Надежда, когда спрашивает меня, пытливо глядя в глаза:
– Ты ведь приняла решение, правда?
– Да.
– Вот и следуй ему. Разорви, наконец, эти путы. И возвращайся свободной.
Диктор объявляет, что до отправления «Красной стрелы» остается одна минута. Надя стягивает перчатки, обнимает меня.
– Не забудь в нужный момент надеть бронежилет.
«Бронежилет» следовало всегда иметь под рукой и мысленно надевать, когда необходимо защищаться от проникающего потока чужой нехорошей энергии, чтобы стать неуязвимой.
Я прижимаюсь к Надиной прохладной щеке:
– Держи за меня кулачок, белочка.
– И кулачок буду держать, и палец в чернильнице! – говорит она, подталкивая меня к вагонной двери. – Ну, с Богом…
И поезд трогается.
Приезжая в столицу, я обычно останавливалась у Юры, старинного друга, мастера умирающего искусства бесед «о высоком», воспитавшего в тихом Бармалеевом переулке, где раньше жил, плеяду кухонных философов. Его называли Учитель. Нас с ним связывала – даже не дружба – некая духовная солидарность и нежная привязанность.
– Сашка! – воскликнул он, встретив меня на пороге. – Как хорошо, что приехала к больному одинокому старику.
На «старика» он, конечно, не тянул: спина была по-прежнему прямой, голова горделиво посаженной, мускулистое тело сохранило природную плавность линий – как у индийского бога. И только в глазах припряталась мутная, запущенная тоска.
Мы пили кофе в его уютной холостяцкой кухне. Вместе с шумом Садового кольца сиреневый зимний рассвет пробивался сквозь петли лиан, плотно обнимавших широкое окно. На подоконнике подрастали в ящике ранняя петрушка и зеленый лук. Квартира напоминала запущенный буйный зимний сад. Юра неохотно собирался на работу, размышляя вслух, бриться или не бриться.
– Брошу эту лямку к черту. На пенсию хочу. Сейчас можно досрочно, говорят.
Когда бармалеевское сообщество распалось, закончилась и просветительская миссия Юры. Растворилась в туманной дали за спиной «эпоха застоя». Щекотавшее нервы слово «нелегально» исчезло из обихода – нелегальным осталось разве что производство подпольной водки. Разверзлись врата в царствие свободы, и миллионы граждан с проснувшимся самосознанием повалили туда, по пути выдирая с мясом телефонные трубки из автоматов и переворачивая урны на улицах. В новую систему Юра, понятно, не вписался, как не вписывался ни в одну из предшествующих. «Помыслить» вслух было не с кем, сбыть накопленный духовный капитал – некуда. Учитель остался не у дел.
– В сущности, необходимость труда – это трагедия человека, – сказал он, закидывая в рот таблетку антидепрессанта и запивая водой из-под крана. Вытащил из пачки полувысыпавшуюся сигарету «Прима», затолкал ее в короткий самодельный мундштук, энергично оторвал пустой бумажный кончик. С удовольствием затянулся и продолжил, откинувшись на спинку стула: – Труд предполагает постоянное насилие над собой как над личностью. Мало кто задумывался о трагической сущности труда…
– Отчего же, я думаю о трагической сущности труда ежедневно, – сказала я. – Как проснусь утром, так начинаю думать. Обломов так и остался моим любимым литературным героем.
Если бы, не дай бог, пришлось подавать о себе объявление в газету, в раздел «знакомства», то оно бы выглядело примерно так:
«Стосемидясятисантиметровая особь женского пола с дурными привычками и врожденным отвращением ко всякого рода деятельности не возражает встретиться с себе подобными для занимательных бесед и совместного свободного парения в теплое время года».
Страшно вспомнить, сколько усилий было потрачено на борьбу с порочной ленью. С какой скрупулезностью записывался в толстую коленкоровую тетрадь подробный распорядок дня, до отказа наполненного полезной деятельностью! Как ласкала взор графа «Ежедневные физические упражнения», гибко сворачиваясь в позу «лотоса» и свободно растягиваясь в шпагате. Пункт «Прогулки на св. воздухе» излучал румяное здоровье, не подточенное никотином и бессонными ночами. Сквозь строку «Работа» проступал строгий графический профиль, с утра сосредоточенно склонившийся над исписанным листом. В разделе «Питание» тарелка макарон с тушеным мясом в сметанном соусе неукоснительно отодвигалась в сторону, уступая место кусочку постной телятины, обложенной листиками салата. В постскриптуме «Прочее» имелось еще несколько положений вроде: «гладить белье сразу после стирки» и «не отвечать на телефонные звонки М.». Некоторое время все шло неплохо: закусив удила, я выполняла предъявленные к себе требования пункт за пунктом. Примером были миллионы тружеников, которые по утрам заполняли вагоны метро без единого жалобного стона. Но потом допускалась вольность. Например, слыша, как истерически надрывается междугородный телефон и зная наверняка, что звонит именно М., я хватала трубку и жадно вслушивалась в его голос. Нарушение одного пункта программы влекло за собой лавинообразный крах всей системы. А когда я спохватывалась и вспоминала про заветную тетрадь, то все мои благие намерения, аккуратно оформленные в виде граф, столбцов, пунктов и подпунктиков, хохотали мне в лицо, кривлялись и высовывали длинный язык в отсветах адского пламени. «Где ж твоя сила воли, Александра?» – вопрошал меня внутренний голос. «Сила есть, воли нету», – понуро отвечала я. И чтобы окончательно не подорвать зыбкое чувство самоуважения, приходилось пускать себя на самотек, пока тот же голос внутри, но уже гневный, требовательный, не скажет снова: «Так жить нельзя!»
В отличие от меня, Юра не пытался с собой бороться. Как древнекитайские даосы, он предпочитал следовать естественному ходу вещей, не допускающему насилия над природой человека. «Потребность в деятельности, – говорил Учитель, – должна быть органичной, спонтанной, ни в коем случае не принудительной. Праздность, которую ошибочно называют ленью, есть необходимое и продуктивное состояние для развития человеческого духа. Именно в праздности вещи открывают человеку свою истинную суть».
Эту тему мы развивали долго и с удовольствием, пока Юра не спохватился:
– Черт, я должен был быть на работе два часа назад! Вечером договорим, – сказал он, натягивая потертую кожаную куртку на меху.
– Понимаешь, у меня сегодня сложный день. Не знаю, когда вернусь.
– Не до ночи же ты будешь на студии сидеть?
– После студии у меня еще одна важная встреча, – замялась я.
Он нахохлился.
– На, возьми ключи, – сказал, не глядя на меня.
И уже в дверях добавил: «Ты все-таки постарайся пораньше. Поговорить очень хочется».
На студии мне сунули несколько экземпляров договора, указали галочками, где надо расписаться, и я расписалась, не особо вникая в детали. Чтение официальных документов – дело замысловатое, далеко не каждому человеческому уму доступное, тут надо иметь особые изгибы в коре головного мозга. К тому же атмосфера любого учреждения с унизительной повторяемостью внушает мне робость и наводит на мысль, что мир без меня полон, а мое существование в нем – непредусмотренная, мешающая случайность. Однако вести себя следует так, словно здесь тебя все давно ждали, только не догадывались об этом. Люди, хорошо ко мне относящиеся, время от времени объясняли, как надо открывать ногой дверь любого присутствия, но подозреваю, что сами они никогда этого не делали. Кажется, не устояв от соблазна, я тоже несколько раз давала подобные советы.
Сумма гонорара впечатляла. Мой шеф, руководитель проекта, в мастерской которого я обучалась ремеслу сценариста документального кино, по-отечески обнял меня за плечо:
– Ну, Камилова, поздравляю. Не зря я с тобой мучился: Ежи выбрал именно твой сценарий, – сказал он с легким нажимом, то ли желая сделать мне приятное, то ли намекая, что в этой победе есть доля и его участия, и, стало быть, моя судьба ему не безразлична. – Будем делать кино с прицелом на фестиваль.
Он был добрый, мягкий человек – «Папа Рома» – и, слава богу, ничему не учил своих учеников. (Да и можно ли кого-то чему-то научить? Этот глагол, свернувшись в кольцо по-змеиному, кусает свой хвост, то бишь существует только с возвратной частицей «ся».) Но иногда после читки вслух ученического опуса шеф добродушно посмеивался, глядя на взволнованного автора: «Ну и? Про что пишем, дорогуша?» Сам он параллельно со сценариями писал вполне конкретную вещь: книгу под названием «Я и мои женщины». Там было несколько частей: «Мои жены», «Чужие жены», «Любовницы», а далее следовали главы – «Марианна», «Люся», «Магда Казимировна», «Верочка», «Бриджит», «Люся-2», «Зина и Фатима».
Зина и Фатима были из последних, кажется, он познакомился со знойным дуэтом в троллейбусе и помог снять комнату в Москве. Но после того как барышни начали жаловаться, что у них нет сапог на зиму, отношения заметно охладели. Он огорчался и говорил, что в каждой женщине рано или поздно просыпается акула. Время от времени мэтр приглашал свою небольшую мастерскую («две девочки, три мальчика») домой и угощал блюдами собственного приготовления – французским луковым супом, венгерским гуляшом, узбекским пловом с барбарисом. Готовил он отменно, как большинство одиноких стареющих мужчин, но порции были плачевно умеренными, лишь дразнящими молодой здоровый аппетит. Попросить добавку у мастера решалась только Антонина, рубенсовских форм женщина, изумительно точно, почти не спотыкаясь, игравшая роль эдакой разбитной фольклорной хохлушки, чье пшенично-молочное естество не знакомо с лукавыми условностями. Протягивая опустошенную тарелку, она говорила, быстро обласкав языком зубы под верхней губой: «Мастер, это было потрясающе, но вы меня не удовлетворили». Возвращаясь в общагу после изысканного ужина «У Мастера», ученики голодной сворой устремлялись на кухню и варили котел картошки в мундире. У Антонины всегда можно было разжиться чесночным розовым салом, которое она резала щедрыми ломтями на газете, а то и мутноватой горилкой, привозимой из родного украинского городка. Именно Антонине пришла в голову мысль, что у мастера не грех попросить деньжат взаймы до стипендии, а то и до первого гонорара – он все равно зарабатывает больше, чем тратит. Папа Рома никому не отказывал, обычно давал меньше просимой суммы, зато никогда не напоминал о долгах. Словом, с мастером нам повезло.
– Значит так, девочка, – сказал он, глядя на меня сквозь сильно затемненные очки, – гонорар тебе пришлют на днях – скоро в каретах будешь ездить. Завтра прилетает Ежи, посидим у меня дома, в неформальной обстановке, директор подъедет, оператор, я мясо с грибами сделаю… А послезавтра поедете натуру смотреть.
– А сценарий? Режиссерский сценарий? Я хотела бы…
– Завтра. Завтра все прочитаешь, все обсудим.
– Вы сами-то его читали?
– Читал, оригинальная трактовка… Не волнуйся, детка, режиссер крепкий, с именем, ты, можно сказать, в хороших руках. То есть я имею в виду твой сценарий, – поправился он с легким смешком. – Только не выпендривайся…
Я ясно вспомнила руки этого польского Ежи: мелкие, слабоватые, на взгляд – вялые и сырые, что и подтвердилось при первом рукопожатии. Мы встретились у гостиницы «Космос», где он остановился. Бедняга прикрывал кулачком с острыми костяшками свою астеническую грудь от порывов осеннего ветра. Я посмотрела сверху вниз в его голубые выцветшие глаза и подумала, что если поместить нас в бассейн с водой, то я вытесню примерно в два раза больше жидкости. Пришлось тепло улыбнуться, скрывая разочарование, – мелкие и непьющие мужчины вызывают у меня недоверие.
Не меньше часа простояли в очереди к таинственному окошечку, за которым гостям выписывали пропуска. Очкастая дама в форменной голубой рубашке сканировала пальцем длинные списки, сверяясь с паспортными данными, и на мой вопрос, что это она делает, мне тихо объяснили из очереди: выясняет, не находится ли данная персона в розыске по Интерполу и не замечена ли в порочащих связях с иностранцами. Я, как загипнотизированная, следила, изогнув шею, за остро отточенным бледным ногтем. В какой-то момент нервы сдали, и кольнула абсурдная мысль, что сейчас этот ноготь вонзится в мое имя, я буду уличена в нехорошем, выведена наконец на чистую воду и с позором выкинута охраной за дверь. Стоявший за моим плечом Ежи опустил голову и отошел в сторонку. Он неплохо ориентировался в советской действительности, сносно говорил по-русски, но, вероятно, сам факт настойчивого выискивания моей фамилии в черных списках все же отбрасывал компрометирующую тень, и наше сотрудничество изначально было помечено червоточинкой. Что и подтвердилось, как только я получила пропуск и мы наконец вошли в вестибюль гостиницы. Ежи замялся и предложил побеседовать в холле на первом этаже (не в его номере и даже не в кафе!). Там было шумно и полно народу. Тишайшим голосом он начал излагать свою интерпретацию сценария (приходилось наклоняться к нему, чтобы лучше слышать потраченную акцентом речь, и время от времени переспрашивать). Стараясь следовать за ходом режиссерской мысли, я чувствовала, что меня тащат в темные закоулки чужого сознания, куда не проникает дневной свет, где задувают леденящие сквозняки, жалобно поскрипывают тощие сосенки-уродцы, глаза одичавшего голодного пса светятся в темноте, женщина-функционер, не снимая очков и блузы, отдается на могильной плите оборванцу-сторожу, и при этом за кадром почему-то играют гимн Советского Союза. Я подумала, не произошло ли тут ошибки, и речь идет о каком-то другом сценарии, который я не только не писала, но и не читала. Возникло нехорошее предчувствие. Устав напрягать слух, я отстраненно вгляделась в моего собеседника и представила его подвешенным на крючке за петельку пиджака в пустом гардеробе – будто все ушли, а его забыли. Он слабо покачивается и подсучивает ногами, пытаясь освободиться, – брюки задираются, обнажив безволосую голень. Тут прихожу я, протягиваю к нему руки и говорю: «Ну иди сюда, маленький, я сниму тебя с вешалки…»
– Я сказал что-то смешное? – настораживается мой собеседник, и его пальцы распахиваются в недоумении. – Вы улыбаетесь, Александра.
– Нет-нет, продолжайте, пожалуйста.
Он продолжил, но уже не так уверенно, срываясь временами на польский. Сквозь Ежино пшиканье и цыканье мысленно хладнокровно раздеваю пана догола (он капризно сопротивляется) и запускаю, согласно следующей мизансцене, в постель… ну, скажем, с мулаткой, довольно крупной, большезубой, с гибкой сильной поясницей. Шлях, как подкошенный, откидывается навзничь от ленивого толчка ее узкой розовой длани, раскидывает в стороны руки, всхлипывает, тоненько подскуливает, мотает головой по подушке, противясь натиску грубой женской силы – и сладостно сдаваясь, плача, лупит ладонями по скомканной простыне…
Ежи вдруг затих. Мы встретились взглядами. Сканирующий луч проник в мой зрачок, успев выхватить свежий оттиск картинки, где мой собеседник все еще бьется в руках темнокожей дикарки. Устремленные на меня глаза Ежи округляются, прозревая. Я чувствую, как краснею, тем самым подтверждая, что его интуитивно-поисковая система сработала точно. Поляк дергает головой и делает спазматическое глотательное движение. Тяжелая пауза зависает в воздухе, как шаровая молния… Пытаясь справиться с ситуацией, задаю первый пришедший на ум вопрос, вроде: когда он предполагает закончить режиссерский сценарий (заметаю следы). Он отвечает не сразу. Я гашу сигарету в пепельнице, и мы настороженно прощаемся до следующей встречи: «Было очень приятно…» – «Мне тоже…» Мелькнувшее на секунду выражение его жестко поджатого рта наводит на мысль, что альковная сцена, разыгранная моим разнузданным воображением, была ошибкой – что называется, не соответствовала «правде жизни», – а правда в том, что этот хрупкий восточноевропейский экземпляр homosapiens на любовном поприще – напорист, требователен и беспощадно-целеустремлен… На всякий случай стараюсь запомнить наблюдение – может, пригодится для литературного опуса…
– Так завтра, часов в пять, у меня, – напомнил шеф, когда мы прощались с ним в студийном коридоре. – Кстати, где ты остановилась?
– У знакомых.
Он быстро и заинтересованно оглядел проходящую мимо девицу.
– Где, говоришь?
– У знакомых, в центре.
– Хочешь, за тобой завтра заедут?
– Нет, спасибо, в этом нет необходимости.
– Между прочим, – он взглянул на меня с улыбкой старого опытного лиса, – как твой суфий поживает, Мурат? Бродил тут сегодня по студии с глазами убийцы. Я подумал – неспроста. Ладно-ладно, не морщи нос, тебе это не идет. Только без крови, дорогая… Восток – дело тонкое. – И он потрусил вслед за медленно удаляющейся по коридору девицей.
«Еще одна глава из книги „Я и мои женщины“», – подумала я, глядя в его бодрую спину. И, защитив тревожно бьющееся сердце «бронежилетом», отправилась на свидание с «суфием».
* * *
«Ваш выход!» – услышала Надя голос распорядителя. Из-за кулис была видна огромная, залитая светом сцена. Публика в зале замерла в ожидании. «Ну что же вы! – нетерпеливо сказал распорядитель. – Идите!» И слегка подтолкнул Надю в спину. Она шла по сцене, как по огромному футбольному полю, и тысячи глаз отслеживали ее неуверенные шаги. Остановилась у края оркестровой ямы, посмотрела в темноту зала. В голове пронеслась мысль, что нечто подобное уже было в ее жизни: сцена, публика, Надин сольный номер, – тогда в решающий момент у нее пропал голос. Глаз выхватил лицо матери в первом ряду партера. Зинаида Михайловна с напряженным испугом вглядывалась в дочь, и рот у нее слегка приоткрылся. Рядом, на откидном стульчике сидел отец, сгорбившись и стиснув ладони между колен. Проступили лица знакомых, сослуживцев, одноклассников, соседки по старой квартире. Стояла тишина. Вяло перемещались пылинки в луче софита. Кто-то нетерпеливо кашлянул, и зал солидарно откликнулся недовольным шепотком. Надя набрала воздух в легкие, напряглась, готовая взять первую ноту. «Свидетель Маркова!» – вдруг донесся до нее голос откуда-то издалека. Надя в испуге огляделась. Праздничный концертный зал превратился в зал суда, а она стояла не на авансцене, а за высокой конторкой рядом с судейским столом. «Свидетель Маркова, в каких отношениях находился обвиняемый с убитой Натальей Герц? Пожалуйста, отвечайте!» Спазм намертво перехватил горло, стиснул голосовые связки. Она начала задыхаться…
…И, наконец, проснулась. Сырая, холодная рубашка прилипла к спине. Простыня сбилась. Взмокшие ладони продолжали сжимать горло. Ее трясло, словно там внутри, за грудной клеткой, спрятался заяц с прижатыми ушами и дробно бил лапой по ребрам. Сердце запаниковало, сбиваясь с ритма. «Спокойно! – приказала себе. – Не в первый раз». Села на кровати, спустив на пол ледяные ноги, сделала осторожный длинный вдох. Луна смотрела из окна круглым мертвенным оком. Часы показывали половину восьмого – утра, вечера? Вспомнила: вернувшись сегодня с кладбища в пятом часу, рухнула без сил в постель и сразу заснула. На кладбище сильно замерзла, даже ритуальная рюмка водки на помин души не помогла. Народу собралось немного – трое одноклассников да старики-родители. «Мы стареем, а Наточка наша все такая же юная», – говорила Вера Ильинична, очищая от снега овальное фото большеглазой девочки с пушистой косой. «Ну что же ты, Боря, налей ребятам еще по рюмочке, они ж озябли. Закусывайте, пирожки сегодня пекла, в газету завернула, чтоб теплые… Боренька, ты достал пирожки?» И когда старик наклонился и полез в сумку за пирожками, Надя увидела за его спиной высокую сутуловатую фигуру мужчины, идущего по аллее с белыми цветами в руках. И хотя Олег сильно изменился, она узнала его сразу, по безошибочной подсказке сердца. Он заметил их, остановился в секундном замешательстве и быстро прошел мимо. Надя сделала несколько шагов в сторону и постаралась встать так, чтобы Олег не попал в поле зрения Наташиных родителей.
За двадцать лет – Бог миловал – они не разу не встретились в этот день на кладбище, хотя иногда, приезжая, находили две белых хризантемы на могиле. Никто, разумеется, не спрашивал, от кого они: догадывались.
Открутить бы все назад и вырезать из жизни один-единственный кадр: зимний день, дача в Вырице, сбор бывших одноклассников, только что сдавших свою первую сессию…
Поездку организовывала Наденька. Тайком от матери (Зинаида Михайловна не одобрила бы затеи) выпросила у тети Вали ключи от дачи, и та, поколебавшись, дала, взяв взамен слово, что оставят дом в чистоте и порядке. Еще попросила, чтобы муж, Николай Михайлович, Надин родной дядя, ничего не знал, – так оно лучше будет. Как-то все не задавалось с этой поездкой. Наташа чувствовала себя неважно, но все же поддалась уговорам Нади, не желая огорчать подругу и любимого Игоря. На вокзале собралось всего человек десять, на электричку опоздали, добрались до поселка к обеду, ключ от дачи у самой калитки обронили в сугроб и потом долго искали… После лыжной прогулки грелись у печки в большой комнате, пили горячий чай с бутербродами. Наташа сидела на коленях у Игоря, немого капризничала, требовала конфетку «барбарис»… «Дайте же ребенку конфетку, у кого-нибудь есть конфетка?» – сказал Игорь, погладил Наташу по голове и поцеловал в висок. И Надя, как и все, привыкшая к тому, что эти двое – неразлучная влюбленная пара, заметила в них какую-то новую, взрослую нежность. Олег Коптев, расположившийся на полу на огромной медвежьей шкуре, мял бурый мех пальцами: «Настоящий. Откуда это?» «Дядя – охотник», – пояснила Надежда. «Что, натурально медведя завалил?» «Да», – не без гордости за дядьку подтвердила Надя и кивнула на висевшую в углу охотничью двустволку. (Ах, как прозорлив был Антон Павлович!) «Никогда не держал в руках настоящего ружья, – сказал Олег, восхищенно разглядывая оружие. – А ты, Игорек?» – обратился он к другу. «Только в тире», – признался Игорь. Олег просительно посмотрел на Надю: «Можно?» Надя пожала плечом, поколебавшись, сняла с крюка двустволку и протянула Олегу: «Ладно, подержи». Пока допивали чай, Олег, играясь с ружьем, пристроил приклад к плечу, шутливо навел ствол на сидевших напротив Наташу с Игорем, выкрикнул: «Руки вверх!» Наташа сердито замотала головой. Раздался сильный хлопок, больно ударивший по барабанным перепонкам. И вслед за этим глухой тяжелый стук. Наступила мертвая тишина. А потом все, как по команде, вскочили, сорвались с места, натыкаясь друг на друга, бросились вон из комнаты. Никто не издал ни звука, слышен был только тяжелый топот многих ног по коридору. Последним вышел Игорь. Его рука ползла вдоль стены, и на обоях оставался влажный бурый след и еще что-то страшное, желтоватое, липкое. Он посмотрел на свои руки, качнулся и рухнул на пол. Его вырвало. И тогда раздался крик – так не кричат люди, а только дикие, обезумевшие звери. И этот утробный вой оказался Надиным голосом. Все закричали разом, побежали на улицу, увязая в снегу, падая… А то, что минуту назад было большеглазой девочкой, наматывающей кончик пушистой косы на музыкальный палец, осталось лежать там, за дверью, обезображенным, раздробленным телом, и изумленная душа неохотно покидала свое земное, нежное обиталище, предназначенное для долгой жизни и любви. (Скорбит ли душа об оставленном ею теле?) И никого не было рядом. Все теплокровные уносили себя прочь от того, что уже не принадлежало их человеческой семье. Живое защищало себя от мертвого. Ни у кого не хватило мужества переступить еще раз порог той комнаты. Впоследствии Надя так и не смогла себе этого простить.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?