Текст книги "Вернусь, когда ручьи побегут"
Автор книги: Татьяна Бутовская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
Войдя в заполненный зал, она мгновенно выхватила среди многих лиц два стремительно приближающихся, устремленных на нее горящих сливовых глаза. Мурат молча притянул Сашу к себе, с силой обнял и поцеловал в губы. Она уперлась ладонями в его грудь, пытаясь отстраниться. Ноздрей достиг жаркий, полынный запах его кожи, и каждая клетка тела вдруг заныла, застонала сладко, предательски возликовала, вытянула маленькие голодные щупальца, чтобы прилепиться к другому живому телу: хочу, дай, замри, не двигайся! И отзываясь на призыв, Александра замерла в поцелуе. «Ого!» – восхитился мужчина за соседним столиком.
Сразу накладка вышла. Продуманный до мелочей, выпестованный специально для этой встречи образ сильной, недоступной, независимой женщины-львицы потерял четкость рисунка и поплыл по краям. Бронежилет, надетый под черное платьице для схватки с астральным противником, не обеспечивал защиту от излучения такой мощи. Саша оторвалась от любовника и снова напомнила себе, для чего она приехала на эту встречу.
Сели. Мурат посмотрел в ее лицо и сразу понял: что-то неладно. Отчужденное выражение сузившихся глаз и отвердевшего рта не сулило ничего хорошего. Скорее всего это означало, что в Сашиной голове поселилась некая назойливая идея, и Мурату предстоит долго и терпеливо продираться сквозь эту идею, как через колючий кустарник. Но сначала девочку надо хорошо покормить. Голодная Саша была раздражительной и склонной к скандалам. Как говорила она сама: вкусная еда на некоторое время примиряет меня с действительностью. Кормить ее, кормить много и вкусно, и не допускать никаких серьезных разговоров, пока не подадут горячего. Он положил на ее тарелку большой кусок семги и тарталетку с красной икрой. Разлил коньяк по рюмкам. Выпили молча, глаза в глаза. Подперев подбородок кулаками, Мурат смотрел, как Саша ест.
– Как девочке рыбка? – спросил.
– Правильная рыбка. Правильно питалась, в хорошей семье родилась, с кем надо дружила…
Мурат засмеялся. Сашины глаза чуть потеплели, и его немого отпустило. Но расслабляться нельзя.
– Почему сам не ешь? – Саша отложила прибор. – Нервничаешь?
– Тобой любуюсь.
Она взглянула на букет ее любимых тюльпанов, стоящих в вазе на столе. Они были слабые, видимо подмерзшие, и от этого еще более трогательные и печальные.
– За пазухой вез? – спросила, держа на ладони головку цветка.
– У сердца, – без улыбки сказал он и взял Сашу за руку.
Она помедлила несколько секунд, осторожно высвободила пальцы, потянулась за сигаретой. Оба закурили.
Подошел официант.
– Что Саня-джан хочет на горячее? Соляночку?
Заказали солянку, бифштекс с кровью, свежие овощи и зелень.
– Гуляем? – спросила Саша. Свежие овощи в середине зимы были роскошью, которую могли позволить немногие.
– Гуляем, Сашка, по полной программе. Фильм запустили. Гонорар получил. Так что развесим трусы на пальмах!
Саша не смогла сдержать улыбки. Пару лет назад они сидели в этом ресторане вместе с рубенсовской Антониной и, собрав вскладчину последние стипендиальные рубли, пытались поужинать. Рублей набралось двенадцать, долго и обстоятельно изучали меню, чтобы выкроить еще и на бутылку сухого, заказали самое дешевое, были безмерно счастливы и весь вечер хохотали так, что публика за соседним столом недовольно оборачивалась. Там маститый режиссер чинно праздновал премьеру своего очередного фильма. Стол ломился от изысканных закусок и выпивки. Тогда Антонина, горделиво подхватив обеими ладонями неправдоподобных размеров бюст, сказала, кивнув в сторону соседей: «Ничего, погодите, мэтры, будет и на нашей улице праздник. Я еще развешу свои трусы на пальме в Доме творчества кинематографистов в Пицунде». Антонинины панталоны шестидесятого размера, развешанные на пальме, стали, можно сказать, знаменем курса.
Саша опустила голову: как давно это было! – в той, другой жизни, когда реальный мир еще не казался Александре масштабной галлюцинацией, когда он был твердым или жидким на ощупь, когда его можно было попробовать и радостно засмеяться, обнаружив новый вкус…
Мурат рассказывал про предстоящие съемки в горах, степях и пустынях. Фильм был про национальные корни, мудрость аксакалов, древние утерянные традиции и должен был ответить на вопрос, почему, собственно, дети самого автора говорят исключительно по-русски, пренебрегая родным языком, и как автор это допустил. Пафос фильма заключался в финальной фразе: «Так кто ж я сам?» Саша рассеянно слушала, тема была ей неинтересна, как и любая другая, напоминающая людям о разделенности и обособленности, вместо того чтобы говорить о единстве.
– Как семья, дети? – вдруг вежливо-отстраненно поинтересовалась она, не глядя на собеседника.
Мурат слегка опешил. И услышал нарастающий сигнал опасности. Темы семей по понятным причинам избегали. Как-то в самом начале Саша спросила: «Ты любишь свою жену?» «Да, – ответил он. – Она мать моих детей». Александра согласно кивнула. И хотя Мурат не задал ей встречного вопроса, сказала: «Я тоже люблю свою семью».
– Спасибо, все здоровы. Надеюсь, твои тоже?
– Слава Аллаху! – усмехнулась Александра.
Мурат снова разлил коньяк по рюмкам, приблизил свое лицо к Сашиному, сделал длинный вдох:
– Саня-джан, давай выпьем за нас!
– А что это такое: «мы»? – тотчас вздернулась Саша, тряхнув головой.
Он кашлянул.
– Мы – это ты и я. И тот путь, который мы вместе проходим.
Александра вытерла рот льняной салфеткой и небрежно бросила ее на стол. Пришло время расставлять точки над «i».
– «Путь, который мы вместе проходим»! Красиво звучит. Почти гордо. Сколько раз я слышала про этот Путь! Великий. Шелковый. – Она сделала глоток из рюмки и откинулась на спинку стула, скрестив на груди руки. – Только у этого пути нет будущего, вот какая история.
Мурат затих, спина его мгновенно взмокла. Александра качала ногой под столом и смотрела выжидательно. Он сделал длинную затяжку.
– Не возражаешь, я пиджак сниму?
В глубине зала заиграли на скрипке и запели прокуренным голосом надрывный цыганский романс. Мурат снял пиджак, повесил его на спинку стула, снова сел.
– У этого пути есть настоящее. Здесь и сейчас, – сказал он, легонько, будто предостерегающе, постучав указательным пальцем по крахмальной скатерти. – А будущее… Никогда нельзя сказать, какую замечательную чашку кофе я выпью завтра.
Александра нехорошо засмеялась.
– В этом вся твоя философия!
– Нет у меня никакой философии, Саша.
– Есть! Мир неизменен, и не надо пытаться ничего менять. На все воля Всевышнего! – Она молитвенно развела ладони в стороны и закатила глаза к потолку. – Не надо заботиться об узоре собственной судьбы: он сложится сам, не надо внедряться в ткань жизни: ее можно порвать… И вообще: под лежачий камень вода течет. Вот твоя философия. Лежи, кури, созерцай и мечтай, какое, к примеру, мы с тобой кино снимем, какую чинару посадим… Кстати, – усмехнулась она, – у той чинары должна быть уже большая крона…
Мурат выдержал паузу.
– Чинара растет медленно.
– Для начала она должна быть посажена! – Саша провела рукой по лбу и покачала головой. – От этого твоего недеяния с ума можно сойти! В этом жизни нет, движения нет, созидания нет… мираж в пустыне, вязкий повторяющийся сон, от которого не пробудиться! Ты живешь иллюзией, тебе так хорошо, но я не хочу быть объектом твоих иллюзий, я живая, понимаешь ты или нет?
Мурат молчал. За эти годы он многому научился. Саше надо дать выговориться, израсходовать заряд, а потом она выдохнется, станет тихой, неуверенной в себе девочкой, крупным ребенком, и тогда он прижмет ее к груди, поцелует ее доверчивый рот – и придет время его силы. Потому что ей, так же как ему, хочется счастья. А сейчас главное – молчать, не возражать ей. Терпеть. Ждать.
К их столику подошли музыканты, загримированные под мадьярских цыган: один со скрипкой, другой с микрофоном. Тот, что с микрофоном, запел «Очи черные», бросая интимно-понимающие взгляды то на смуглого азиата, то на его светловолосую спутницу. Саша вымученно-вежливо улыбнулась певцу и уставилась в тарелку с бифштексом. Понятливый дуэт направился к другому столику. Саша проводила их нетерпеливым взглядом.
– Ну что ты опять молчишь! – воскликнула она, начиная выходить из себя. – Я с тобой разговариваю! – Она смотрела исподлобья, волосы свешивались на лицо, и сквозь пряди высунулся кончик уха, что придавало ей сходство с диковатым зверьком, яростным и испуганным, – не столько атакующим, сколько храбро защищающимся.
Мурату захотелось наклониться и прикусить ушко зубами – так, чтоб не больно, но все же чувствительно.
– Скажи, Саша, чего ты хочешь? – смиренно спросил он.
– Я?.. Чего я хочу? – переспросила она.
«А чего я, в самом деле, от него хочу?.. Чего я так упорно добиваюсь? Да очень просто – чтоб он был другим! Бесстрашным, сильным воином, умеющим бросить вызов судьбе. Таким, с которым возможно все, что начинается с прекрасной приставки „со“: со-зидание, со-юзничество, со-трудничество, со-ратничество, со-творчество, со-единение! Чтоб взял крепко за руку, сказал: пойдем, любовь моя, уже пора, кони наши бьют копытами, нас ждут великие дела, не бойся ничего! Но он не может быть таким! Другая суть, другое сознание, другие предки. И хватит, хватит надеяться на волшебное превращение. Надо перегрызать капкан!» Вслух же Александра спросила:
– А чего хочешь ты сам, Мурат?
Он знобко поежился.
– Ты знаешь, что я несилен в формулировках.
– И все же? – настаивала она.
Он широко развел руками, словно пытаясь поймать то, чего он хочет.
– Полноты! С тобой.
– А я хочу свободы! От тебя.
– Свобода, опять свобода! А мне не нужна свобода. Потому что я люблю тебя!
Саша крепко сжала зубы. Но не смогла уберечься от его прожигающего взгляда.
– Не просто люблю, я тебя вижу, – он протянул руку и прижал ладонь к ее щеке. – Помнишь, ты мне говорила: «Любовь – это когда снимаешь кору с лица другого человека…
– …и перед тобой предстает его живая неповторимая суть», – закончила Александра.
Она отвернулась, освобождаясь от его горячей ладони. Попросила тихо, глядя в сторону:
– Отпусти меня.
– Не могу. Не в моей власти. Мы переплелись с тобой намертво. Ты помнишь ту ночь, когда это случилось? Как мы обнялись крепко и почувствовали: еще немножко, еще крепче обняться – и мы с тобой сорвемся с орбиты, улетим и соединимся там навсегда. Сердце тогда остановилось…
Александра вспомнила, как на посмертной выставке скульптора Вадима Сидура они увидели «Памятник погибшим от любви» – свернувшихся в неразрывное кольцо мужчину и женщину – и подумали, что кто-то еще пережил похожее чувство. Мурат сказал тогда, что у этого памятника должны всегда лежать свежие цветы и гореть вечный огонь.
Саша опустила голову: не слушать его, этот гипнотический голос сирены, закрыть уши, связать руки и тело… Сказать ему что-нибудь злое, обидное… Вместо этого она вдруг выкрикнула с женской горечью:
– Ты можешь жить без меня!
Он усмехнулся невесело.
– Человек не может жить без трех вещей: без воздуха, воды и хлеба.
– Можно позавидовать твоему инстинкту выживания. Ты непотопляем!
– Любовь должна помогать жить.
– Любовь никому ничего не должна. Она сама и есть жизнь! – уже не скрывая своего злого раздражения, вскричала Александра. – Ты даже любовь ухитряешься поставить на службу собственным интересам. Я не могу жить в этом аду с разорванной душой, я себя теряю…
– Потому что ты мне не веришь! Скажи, что ты хочешь быть со мной, скажи, что ты меня любишь, мне это так важно услышать!
Александра уперлась взглядом в тарелку.
– Я никогда не говорила, что я тебя люблю. Для меня это… священное слово.
– Так скажи!
Она отрицательно покачала головой.
Он вдруг отпустил, почти отбросил ее руку и стал быстро, сосредоточенно есть, словно Александры не было рядом. Сильные, крепкие челюсти и долгий подбородок двигались быстро и хищно, и Саше представилось, будто он пережевывает, перемалывает зубами ее саму, тщательно, с любовью к процессу – сто жевательных движений на один кусок. И она исчезает на глазах.
– Это наша последняя встреча, – бесцветно сказала Саша, чувствуя, как стремительно утекает из нее остаток силы, и сейчас она осядет на стуле пустой съежившейся оболочкой.
Он облизнул губы, подчистил языком остатки Александры между зубами. В глазах его полыхнул нехороший пламень. Больно стиснул Сашины пальцы в своей ладони, словно напоминая ей, кто из них сильнее, сказал:
– Ты же сама себе не веришь! Эти слова от головы, а не от сердца.
Александра вскрикнула, выдернула руку. А Мурат продолжил, четко расставляя слова:
– Хорошо вырывать руку, когда ее кто-то держит в своей, не так ли, Саша?
Кровь бросилась Александре в лицо как от хлесткого удара. Молниеносным жестом она подхватила со стола наполненную рюмку и выплеснула коньяк в физиономию любовника.
– Пошел вон!
Медленно встала и прямая как струна вышла из ресторана.
Он нагнал ее на лестнице, схватил за плечо, развернул к себе. Лицо его было страшно: лютость и страдание проступили в его чертах.
– Ненавижу! – Голос хриплый, глухой.
Она засмеялась, откинув голову.
– А ты убей меня! Зарежь! Как там это у вас называется… секир-башка? Кердык?
Пожилая пара, поднимавшаяся по лестнице, шарахнулась в сторону.
– Что, слабо? – Александра скинула с плеча его руку. – Иди морду помой, – пренебрежительно бросила она и устремилась вниз по лестнице.
– Стой! Саша, подожди!
Не жди, не слушай, беги, Александра, беги, женщина, и не оглядывайся!..
…И я бежала. Мчалась по улицам, мела подолом пальто ступеньки эскалатора, рассекала толпу в метро, неслась по бульвару, перемахивая через сугробы, топча каблуками свежий хрусткий снег. Морозный воздух обжигал горло, ледяной ветер сдирал кожу с лица, вышибая слезу. Наконец – Юрин дом, подворотня, поворот, душный подъезд… Проигнорировав лифт, взлетела вверх по лестнице. У пролета шестого, последнего, этажа остановилась, выбившись из сил. Прислонилась плечом к стене. Перевела дыхание. Стало вдруг очень тихо. Добротно построенный толстостенный дом, казалось, не пропускал ни единого звука. Сделала глубокий вдох: запах московских парадных совсем другой, чем питерских…
Так. Собственно, куда бегу? Там, за обшитой дерматином дверью, – старинный друг Юра, там достойно живет своя, застарелая тоска-матушка и благородное самодостаточное одиночество, туда не приходят расхристанной, рассеянной и пустой – в надежде на заполнение, не приносят туда простое-житейкое, мелко-личное, убого-бытовое – как кошелку, в которой привычно соседствуют бутылка кефира, половинка черного, пачка маргарина и газета «Труд». Это взыскующий, святой, прекрасный дом. Дом-пир. Впервые в жизни мне не хотелось, не смелось переступать его порог, не моглось стягиваться в упругий узел, чтобы, сидя до утра на кухонном табурете и глядя в умные глаза моего визави, бескорыстно и вдохновенно искать вместе с ним очередную истину. Пусть бы Дом спал! И тогда можно на цыпочках проскользнуть в комнату, нырнуть в постель и закрыться с головой одеялом до утра.
Соберись, Александра! Я вытерла лицо носовым платком, отряхнулась, обнаружила, что оторвана верхняя пуговица от пальто и отсутствует шапка – меховая, почти детская, на длинных завязках с белыми помпонами, любимая. Пропажа обнаружилась на нижнем этаже. Несколько секунд я смотрела на распластанный меховой комок, лежащий «лицом вниз» с раскиданными в стороны ушками-лапками и разметавшимися по ступенькам помпонами. Я подобрала шапку, прижала ее к груди. Господи, что же я наделала? Как же мне теперь жить?
Соберись, Александра!
Я вытащила из сумки очки, тщательно протерла запотевшие стекла. Очки были дымчатые, с диоптриями минус два. Не душу, так хоть выражение лица прикрыть. Осторожно открыла дверь своим ключом, вошла не дыша в темную прихожую…
Юра не спал. Он лежал одетый на узкой кушетке в кухне, слабо освещенный самодельной настольной лампой под абажуром, и смотрел в стенку напротив. Поприветствовал меня, не меняя позы, лишь слегка повернув голову в мою сторону. Глаза красные, давно не знавшие сна. На столе – опустошенная упаковка таблеток. Все оказалось хуже, чем я думала.
– Я плохой нынче, Сашка, сама видишь.
– Вообще-то я тоже не в лучшей форме.
Он приподнялся на локте.
– Выпить хочешь?
– Может, отложим до завтра? – с надеждой спросила я.
– Вообще-то я тебя ждал. – Юра сел на кушетке и пошарил ногой под столом, ища тапочки. Он был совершенно трезв. – Что ты стоишь, садись.
Я села. Юра стряхнул в пепельницу крошки со скатерти, швырнул в помойное ведро пустую пачку седуксена. Взял со стола месячные талоны на продукты первой необходимости и, прежде чем кинуть их в ящик, сказал с сарказмом:
– Вот они, плоды перестройки.
– Все революции, как известно, совершаются шагом голубя, – примирительно вставила я.
– Да брось ты. – Юра достал из шкафчика двухлитровую бутыль с бурой жидкостью, поставил на стол. – Все изменения вокруг должны быть соизмеримы с конкретной человеческой жизнью, или человек им не участник. Человека не интересует, что будет после его смерти. Это запредельно.
Я спросила, насильственно втягиваясь в разговор: «А как насчет „пессимизма ума и оптимизма воли“?»
Юра вяло отмахнулся. В самые глухие времена он повторял эту фразу, добавляя, что таков единственно достойный удел мыслящего индивида.
Выпили по стопке собственного Юриного самогона, настоянного на перегородках грецкого ореха. Громко цокали ходики на стене.
– Кажется, в этот раз не выкарабкаться, – сказал Юра, глядя в точку поверх моей головы.
Я не сразу нашлась что сказать.
– Когда худо, кажется, что это беспросветно навсегда, сам знаешь.
Он не слышал меня.
– Пора сдаваться, – сказал.
– Куда сдаваться?
– Куда! В психушку.
Юра и раньше впадал в «депрессуху». Самая затяжная и тяжелая случилась несколько лет назад. Тогда у него пропал семнадцатилетний сын, духовный наследник. Мальчик с нездешним ангельским лицом – притягательным и отталкивающим одновременно, вещь в себе. Бесследно пропал, с концами, в Лету канул. Юру поместили на два месяца в клинику неврозов. Вышел тихий, пополневший, много спал. Говорил мало, врастяжку, простыми предложениями. Потом Лида возникла из пригородной электрички, из тамбура, где курили, – чудная женщина со спокойным ясным лицом, умница. Выходила, вынянчила, прикипела. Отношения сложились свободными, никого ни к чему не обязывающими, что-то вроде гостевого брака – это когда мужчина и женщина, которым уже не надо беспокоиться о потомстве и строительстве домашнего очага, ходят друг к другу в гости, проводят вместе день, два, три, сколько захотят, а потом расползаются по норам.
– Где Лида? – спросила я. – Видитесь?
– Последнее время редко, – сказал он равнодушно.
Он болен, по-настоящему болен, я никогда не видела его таким… опустошенным.
– Тебе нужны простые положительные эмоции.
– Где ж их взять-то простых положительных? Скажи мне, охотница за жизнью?
– Помнится, ты сам очень успешно умел их высекать из ничего, из окружающего воздуха.
– Молод был, подвижен, чувствителен, – усмехнулся Юра и наконец посмотрел мне в глаза – увидел.
Взгляд его чуть прояснился, посветлел, надежда в нем забрезжила. Теперь он ждал от меня каких-то слов, действия, энергетического импульса, исцеляющего вливания эликсира жизни… Чтоб ласковой рукой приложили бы целебную примочку к тому месту, что болит, ноет денно и нощно, и – чтоб отпустило наконец. Знать бы, Юра, где взять такую травку-панацею: исцелила бы вмиг и тебя, и себя.
Мы выпили еще по стопке грецко-ореховой. Надо было как-то вытягивать его из мрака.
– Дивное зелье, – сказала я, чтобы сделать ему приятное. – Помнишь вкус того портвейна, который мы пили в Питере в андроповские времена?
– Это когда я приехал зайцем на «Красной стреле»? – Он впервые улыбнулся.
Юра провожал тогда на поезд коллег из своего НИИ, которым обломилась короткая командировка в Питер. Хорошо подзагуляли, продолжили уже в купе, и Юра, зазевавшись, так и докатил до Ленинграда на багажной полке. Утром, слегка помятый и веселый, он предстал передо мной на пороге нашей коммуналки на Моховой: кофейку плеснешь, хозяйка?
«Представляешь, – рассказывал он за завтраком, – ехали в соседнем купе западники, англичане, кажется. Разговорились. Мы их спрашиваем: ребята, скажите честно, вот мы, Россия то бишь, ближе к Европе или к Азии? Англичане потупились, помялись и признались: простите, дескать, но к Азии. Обидно, а? Пошли по Питеру шляться!»
Юра привез с собой настроение московского купеческого загула, беспечного праздника, на которое так легко, охотно отзывается суховатый мой город. Пока я убирала со стола, он довольно умело кидал ложки с кашей в разверстый клюв моей двухлетней Таньки («Прямо как в топку!»). На улице взялся катить коляску: «Давай так: ты – молодая мамаша, я – стареющий папан. Тогда, может, не заметут. Не знаю, как у вас, а в Москве полный разгул андроповщины, хватают днем на улице одиноких прохожих, спрашивают, почему не на работе, и волокут в кутузку». Служителей порядка Юра ненавидел люто, и они отвечали ему взаимностью. У ментов был на него особый нюх, как у Шарикова на котов, и я сама была свидетелем, как моего друга, коренного интеллигентного москвича, останавливали в метро и просили предъявить документы.
Прежде чем пойти в Летний сад, решили свернуть на Чайковского, в винно-водочный. Силы распределили: я встала в длинную очередь в отдел, Юра с коляской – в кассу. Моя двигалась быстрее, и я замахала ему руками, чтоб поторопился. Юра невозмутимо беседовал с двумя тетками из своей кассовой очереди, покачивал коляску, заботливо поправлял шарфик на Таниной шее – образцово-показательный папашка, – а бабы слушали его с видимым сочувствием, кивали головами и недобро косились в мою сторону. «Ты чего им там плел? – спросила я, запихивая пару бутылок портвейна в авоську». «Сказал, вот мамаша у нас пьющая, беда, ребеночек, девочка, без присмотру, все на мне: и стирка, и готовка, и магазины. Тетки говорят: господи, а с виду-то вроде приличная, пальто замшевое… С виду-то да, говорю, вон видите, как руками машет, торопит, не терпится ей. Тут народ консолидировался: гнал бы ты ее в шею, стерву такую… А я тихо так: терплю, дескать, Бог терпел и нам велел… Тетки прослезились». «Сволочь ты, Юра!» – сказала я беззлобно и всучила ему авоську с обломившимся по случаю крымским портвейном.
Помню аромат этого портвейна, осень в Летнем, потом – в Михайловском, синее, без изъяна октябрьское небо, спуск к Фонтанке, окропленную солнцем воду, Танюшку с букетом кленовых листьев, наш нескончаемый разговор и – такое пронзительное единение, такой восходящий ток жизни, и полет, и свет, и беспричинную могучую радость (а истинная радость и не должна иметь причины!), что впору было упасть на колени, захохотать и, воздев руки, воскликнуть: как хорошо, Господи! И ничего больше не надо – ни добавить, ни отнять.
– Да-а, – покачал головой Юра и поскреб ногтем скатерть. – Хотя, если вдуматься, задолбанные были, пугливые, нищие… Помнишь, потом какой тотальный загул случился?
К вечеру подтянулись на Моховую Юрины московские коллеги, муж-Вадик вернулся с работы, весело изумленный, еще пара-тройка «наших» подошла со «свежей кровью». И утром никто никуда не уехал, муж сбегал на службу и вернулся обратно через «точку» на Чайковского, и праздник продолжался еще сутки – пили, пели, дико хохотали, так что соседи стучали в стенку, что-то закусывали, спали урывками «валетом», как шпроты в масле, говорили про рабство и свободу, про индивидуальную совесть, про НИХ, которые вот уж почти семьдесят лет пытаются с нами что-то сделать, извести – и каленым железом, и дустом, – а мы все равно живем, думаем, пишем, творим. Фигушки вам. Только дайте нам свободу, думали мы, и – о! – как мы развернемся. Не развернулись, однако.
– Что, Юра, скучаешь по эпохе застоя?
– По положительным эмоциям скучаю, – хохотнул он и откинулся на подушки, скрестив на груди руки. – Тебе идет, когда ты лохматая. Очки сними. Зачем надела?
– Я вообще-то близорука, – напомнила я. Но очки сняла.
– Сашка…
– М?
– Давай обнимемся.
– Конечно.
Он встал, взял меня за плечи, приподнял со стула. Мы тихо обнялись. Стояли, слегка покачиваясь в такт тягуче-печальному мотиву, который он мычал себе под нос. Светилась сквозь окно неоновым светом надпись «Курский вокзал». Капала вода из кухонного крана. Тикали ходики. Я уперлась лбом в Юрино плечо. Комок предательски подкатил к горлу.
– Юра, ты знаешь, я….
– Тсс! – Он погладил меня по волосам, прижал голову к груди. Рука была тяжелой, сильной. – У тебя младенческий родничок на темечке не закрылся, – сказал он и поцеловал меня в макушку. Длинно вдохнул: – Как чудесно пахнешь: женщиной и ребенком одновременно, – прошептал в ухо и медленно провел ладонью по моей щеке.
Я напряглась, слегка отстранилась, пролепетала первое, что пришло на ум:
– Давай чаю попьем, – и подхватила чайник с плиты, намереваясь налить в него воду, – или кофе…
– Саша… – Он крепче прижал меня к себе. – Не отталкивай меня. Побудь со мной. Хорошая. Родная. Большая сильная кошка. В тебе так много жизни, Саша… Сашенька. – Вырвал чайник из моих сцепленных пальцев, не глядя, пристроил на краю стола. Горячо, торопливо стал целовать мое лицо, шею. – Давай подарим друг другу радость, немножко радости, разве тебе не хочется радости… Обними меня за шею, – перебросил мою руку за свое плечо, – вот так, крепче, милая.
Голос его сорвался, он подхватил меня под коленки, поднял на руки. Пронзительно взвизгнул старенький диванчик. С грохотом упал со стола чайник и покатился по полу. Юра пошарил выключатель за спиной и, не найдя, выдернул шнур из розетки. Стало темно. Лишь холодный уличный свет проникал сквозь узловатые стебли оконных растений. Я слышала тяжелое дыхание, треск рвущейся материи, невнятное захлебывающееся бормотание: ну иди же ко мне, киса моя… Сорвались и бешено заскакали переплетенные тени лиан на потолке. Я прикрыла глаза. И почувствовала, как капли пота падают за вырез моего платья.
* * *
А что Симочка? Не слишком ли долго держится в тени, на периферии нашего повествования? Не пора ли направить на нее луч и выхватить из темноты одинокую фигуру?
Симе не по нутру быть одиночным центром внимания. Входить в помещение, где сидит сплоченная компания и окидывает новичка равнодушно-оценивающим взглядом. Другое дело, когда рядом надежный спутник, мужчина, желательно красивый, умный, хорошо одетый. Его замечают, выделяют, одобряют, им восхищаются, а Симочка, стоя рядом и опираясь на крепкую руку, распрямляется, расцветает женственностью, легко улыбается окружающим или ограничивается чуть небрежным кивком головы.
«Серафима, сама по себе ты – ничто, – с детства внушала ей бабушка, единолично занимавшаяся Симочкиным воспитанием. – Мужчина, муж – вот кто определит твое лицо. Когда он появится – достойная партия! – от тебя потребуется одно: чтобы, приходя домой, ночью ли, днем, он мог поцеловать тебя в любое место. Твой дед так и сказал мне после свадьбы: дорогая, только одну вещь я прошу – чтобы всегда мог поцеловать тебя в любое место». Маленькая Сима сидела на низком бархатном пуфике у старинного трюмо и завороженно наблюдала, как величественная белотелая бабушка протирает тампоном, смоченным туалетной водой, могучую шею, прежде чем обмотать ее ниткой жемчуга, тщательно обмывает дряблые подмышки, сдувает пудру с пуховки, обмахивает ею лицо и декольте, открывает флакон духов и прикладывает пробочку к мочкам ушей и сгибам локтей. Закончив туалет, бабушка вставала и оглядывала себя в зеркале, слегка отставив в сторону руки, будто проверяя свою готовность на случай, если дедушке вдруг вздумается заскочить к ней в спальню, ненадолго покинув тот свет. (Последний поцелуй дедушка, белый офицер, запечатлел на теле любимой супруги почти полвека назад, перед тем как ему пустили голубую его кровь, прострелив грудь навылет.)
Симочка побаивалась грядущего супруга. Этот неведомый строгий муж, должно быть, станет проверять, вычистила ли она зубы после очередного приема пищи, вымыла ли ноги перед сном, особенно между пальцами, не забыла ли надеть свежие чулки утром. Муж ни в коем случае не должен обнаружить клякс на пальцах, цыпок на руках. Если она будет хорошо себя вести (слушаться, не перечить, не влезать в дела взрослых), то о ней будут заботиться, баловать, покупать красивые платья. Если ею будут довольны, то и бояться нечего. Потом щекотно зацепило это «в любое место». Количество этих мест было, в сущности, довольно ограниченным. Может, она чего-то не знает, думала Сима, и тихонько исследовала свое тело под одеялом. И засыпала безмятежно, обняв любимую игрушку – кролика Мусюсюку.
Когда Сима подросла и оформилась в неловкую, глазастую, длинноногую девушку, стеснявшуюся своего тела от стопы до макушки, бабушка, цепко оглядев внучку, одетую в ситцевый сарафан на бретельках, настояла на том, чтобы отныне та брила подмышки и лобок, и чтобы это вошло в неукоснительную привычку. Сима не понимала, зачем брить «там» и неделю терпеть колкую муку в паху, но ослушаться бабушку не смела, смутно догадываясь, что экзекуция значится в списке требований, предъявляемых к ней из далекого замужнего будущего. Бабушка была непререкаемым авторитетом с тех давних времен, когда умерла Симочкина мама, а папа, бабушкин единственный сын, женился на другой женщине, крашеной блондинке, и зажил с новой женой отдельно. «Одну профурсетку поменял на другую, дурак», – прокомментировала событие бабушка, разговаривая с приятельницей по телефону, и Сима не рискнула спросить, что такое «профурсетка». Она вообще рано поняла, что лучше не задавать лишних вопросов. И помалкивать, пока не спрашивают.
Когда Симочка заканчивала восьмой класс, решено было съехаться с папиной новой семьей, объединив жилплощади, – к огромному неудовольствию бабушки и великой радости внучки. У нее появилась настоящая семья: папа, ма… да, мама, бабушка и маленький брат. Теперь, когда подружки звали пойти в кино после уроков, Симочка мотала головой и со значением сообщала: «Не могу, родители будут дома ждать». Хотя, если честно, никто ее не ждал, все внимание и забота были отданы пятилетнему кудрявому Илье: надо сказать, папина жена была ревностной матерью и хорошей хозяйкой. Бабушка ссорилась с невесткой и отказывалась есть за общим столом, и Сима чувствовала себя неловко, занимая свое место в столовой, особенно после того, как случайно услышала реплику мачехи в свой адрес: надо же, такая худющая и столько ест. Когда же в дом приходили гости, папина жена громко сетовала, приобняв падчерицу за костистое плечико: «Совсем плохо ест наша девочка… Симочка, ну еще кусочек семги!» Сима краснела и отказывалась. Отец не вникал в «дамские разборки», отпускал легкие шутки, выпивал свой полтинничек за ужином и уходил в кабинет работать. Иногда он совал дочери рублишко «на булавки», делая заговорщическое лицо, прикладывал палец к губам: «Тсс!» – и ласково трепал Симочку по каштановым волосам: девочка млела от удовольствия. Ей очень хотелось, чтобы будущий супруг был похож на папу – такой же добрый, щедрый, веселый и совсем нестрогий.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.