Текст книги "Есенин и Дункан. Люблю тебя, но жить с тобой не буду"
Автор книги: Татьяна Маршкова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 6
Надписи на зеркале. – Шестая симфония и «Славянский марш»… – «Имажинизм» Айседоры
На высоком, от пола до потолка, узком зеркале, стоявшем в комнате Айседоры, виднелся нестертый след нашей с Есениным шутки над Айседорой: пучок расходившихся линий, нанесенных кусочком мыла, давал иллюзию разбитого трюмо. Мыло так и осталось лежать на мраморном подоконнике. Однажды Айседора взяла его и неожиданно для нас написала на зеркале по-русски печатными буквами: «Я лублу Есенин».
Взяв у нее этот мыльный карандашик, Есенин провел под надписью черту и быстро написал: «А я нет».
Родители гениального русского поэта: Александр Никитич Есенин и Татьяна Фёдоровна Титова
Сергей Есенин в юную пору, 1912 год
«Автор должен быть в своём произведении подобно Богу во Вселенной: вездесущ и невидим». Сергей Веснин за работой над произведением
«Величие человека заключается в том, что он – единственное из всех творений, способное превратить мгновение в вечность»
«Ах, самородок из Рязани! Ах, новый Кольцов!» окружающие восторженно о Есенине
«Война превращает в диких зверей людей, рожденных, чтобы жить братьями». Сергей Есенин и поэт Николай Клюев в годы Первой мировой войны, 1916 год
«Простота присуща истинно великим»
(Айседора Дункан)
«Не жалею, не зову, не плачу, всё пройдёт, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охваченный, я не буду больше молодым.»
(Сергей Есенин)
Юные годы Айседоры Дункан, будущей звезды, манера танца которой станет ведущей и модной в столичных городах Европы
«Божественная босоножка» – так прозвали восхищённые поклонники Величайшую танцовщицу мира
Айседора Дункан – мать танцевальной системы и пластики на основе древнегреческого танца
«Радости, за которыми никогда не следует раскаянья – радости детства и материнской любви». Айседора Дункан с детьми
«Самос лучшее наследство, которое можно оставить ребёнку, это – способность на собственных ногах прокладывать себе путь». Айседора Дункан со своими ученицами
«Я никогда не слышала постоянного «нельзя», которое, как мне кажется, делает жизнь детей сплошным несчастьем» Айседора Дункан
«Жить – так жить, любить – так влюбляться. Сергей Есенин и Айседора Дункан, май 1922 год
«Я дошла до того безумного состояния, когда нс могла уже жить нс с ним, ни без него»
(Айседора Дункан)
Сергей Есенин, Айседора Дункан и её дочь Ирма
«Я помню, любимая, помню
сиянье твоих волос,
не радостно и не легко мне
покинуть тебя привелось»
(Сергей Есенин и Айседора Дункан в Берлине)
Айседора отвернулась, печальная. Я взял у Есенина карандашик, который он с затаенной улыбкой продолжал держать в руке, и, подведя новую черту, нарисовал тривиальное сердце, пронзенное стрелой, и подписал: «Это время придет».
Сколько раз потом, когда Есенин был уже во власти какой-то распаленной, поглощавшей его любви к Айседоре, он вспоминал эти оправдавшиеся слова.
Айседора не стирала эти надписи, и они еще долго оставались на зеркале. И лишь накануне отъезда в Берлин Есенин стер все три фразы и написал: «Я люблю Айседору».
Айседора погрузилась в работу. На занятия ежедневно приходили сто пятьдесят детей. Нужно было отобрать из них сорок… Конечно, мы не оставили своей старой мечты о тысяче детей и большом зале. Подвойский время от времени что-то подыскивал и присылал за нами машину. Однако возвращались мы разочарованными: залы были холодными.
Полтораста детей, ежедневно ходивших в школу на предварительные занятия, полюбили Айседору, полюбили танцы.
Айседора страдала оттого, что приближалось время, когда ей придется отобрать «сорок энтузиастов». И она продлила уроки, репетируя с детьми «Интернационал», которым решила закончить свой первый спектакль, назначенный на 7 ноября 1921 года – в день четвертой годовщины Октябрьской революции, в Большом театре.
Кроме «Интернационала», Дункан включила в программу «Славянский марш» и 6-ю симфонию Чайковского.
– Шестая симфония – это жизнь человечества! – не раз восклицала Дункан. – На заре своего существования, когда человек стал духовно пробуждаться, он изумленно познавал окружающий мир, его страшили стихии природы, блеск воды, движение светил. Он постигал этот мир, в котором ему предстоит вечная борьба. Как предвестник грядущих страданий человечества проходит и повторяется в первой части симфонии скорбный лейтмотив… Вторая часть – это весна, любовь, цветение души человечества. Удары сердца ясно слышатся в этой мелодии. Третья часть, скерцо – это борьба, проходящая через всю историю человечества, и, наконец, смерть.
В своем толковании 6-й симфонии Дункан подходила к музыкальному произведению не как музыковед и даже не как публицист; она искала раскрытия образа через свою громадную творческую интуицию, и, может быть, именно поэтому ей часто удавалось воплотить в своем движении такую глубокую сущность композиторского замысла, достигнуть такого слияния с ним, какое трудно дается, даже если идти путем кропотливого исследования отдельных тем, их развития и сплетения.
Одновременно с 6-й симфонией Дункан репетировала «Славянский марш».
Дункан никогда не хотела согласиться с общеизвестной трактовкой «Славянского марша» и не менее известным замыслом Чайковского, написавшего его в память освобождения болгар от турецкого ига Россией.
– Я не верю, – говорила она, – чтобы такой великий человек, как Чайковский, глубоко философски мыслящий, удовлетворился бы в этом грандиозном произведении только одной этой идеей. Такой человек, как Чайковский, не мог не быть революционером в душе! Он посмеялся над всеми и вложил в этот марш неизмеримо большие мысли, упования, надежду и веру в грядущее освобождение самой России от царизма.
…Под глухие удары первых тактов «Славянского марша» Дункан в темно-красной тунике, выглядевшей как русская рубашка, появлялась из кулисы на заднем плане – согбенная, с руками, как бы скованными за спиной. И шла, казалось, целую вечность тяжким шагом, словно поднявшийся из бездонной глуби темных шахт человек, отвыкший от яркого света, придавленный, порабощенный, человек, идущий из тьмы к свету. И вот Дункан в центре сцены. Она все еще скована, но уже распрямилась. Она прислушивается к звукам отдаленного бодрого марша, слышит ритм шагов, гудящих освобождением. Она – большой раб с дрожащим телом, мучительно вслушивается в эти приближающиеся звуки, все еще не веря им. С боязливой радостью начинает неуклюже притопывать одной ногой в ритм все громче звучащего марша. Но вот лицо ее исказилось ужасом – труба звучит призывно для других! Обман! Как меч, вонзается медный голос проклятого царского гимна. Она рухнула на колени, придавленная к земле, ее рассыпавшиеся волосы метут эту землю, все тело ее раскачивается в отчаянии и горе. Но она поднимается, грозная и суровая, в страшном, нечеловеческом напряжении сил, вы вздрагиваете от оглушающего удара, с которым рвутся оковы и гремят цепи.
Человек освободил свои веками скованные руки! Он простирает их перед собой. Они искривлены, изуродованы неволей, пальцы их скрючены и застыли в конвульсиях. И тело Дункан охватывает дрожь отвращения к себе, к этим уродливым, вывороченным рукам. Эта дрожь потрясает всю ее, и вы начинаете содрогаться и дрожать вместе с нею. Опять врывается медный голос царского гимна, и Дункан преображается: ноги ее как бы нашли крепкий упор, сама она выгнулась, готовая к борьбе, к битве за жизнь. Руки взметнулись, лицо, глаза устремлены ввысь, где парит страшная двуглавая птица. Вот она! Труба ревет предсмертным криком. Дункан схватила и душит, душит зловещую птицу. И вдруг падают в изнеможении руки, вырвался вздох радости и великого облегчения. Торжество победы и освобождения на ее лице, по которому льются и льются слезы счастья.
Я чувствую, как слабо мое перо и как трудно словами передать силу искусства Дункан в «Славянском марше».
Изумительна сама история его создания. Он возник экспромтом.
Дункан давала концерт в Нью-Йорке, когда пришла весть о революции в России. «Славянский марш» оркестр должен был исполнять один после 6-й симфонии, в которой выступала Айседора.
В антракте она позвала к себе дирижера и сказала ему, что выйдет сегодня на сцену в «Славянском марше». Тот ужаснулся.
– Как? Без репетиции?
– Мне не нужно его репетировать. Он давно бушует во мне, и сегодня, когда Россия, наконец, освобождена, он разрывает меня…
…В связи с необычайной выразительностью мастерства Дункан мне вспоминается еще один эпизод.
Однажды, узнав, что ее школу собирается посетить Михаил Иванович Калинин, Дункан решила показать ему свою первую работу с русскими детьми, и не только в танцах на музыку классических композиторов. И Дункан «поставила в движении» ряд русских революционных песен. Среди них была и «Варшавянка».
Идея «Варшавянки» в постановке Дункан была в том, что знамя революции подхватывается из рук павших борцов новыми и новыми борцами. Для этой работы Дункан попросила принести небольшой красный флаг.
Я выдернул из никчемных «воротец» балашовской «мавританской» комнаты ореховую палку с круглым набалдашником на конце, делавшим ее похожей на длинный муштабель художников, прикрепил к ней кусок красного шелка и отнес Айседоре в студию, где шел урок с детьми. Палка легкая, но Айседора сказала:
– Не будет ли этот флаг тяжел для детей?
– Что вы говорите! – удивился я. – А как же вы в третьей части Шестой симфонии держите огромное знамя с таким тяжелым древком?..
Айседора молча, долгим взглядом посмотрела на меня и ничего не сказала при детях. Не было никакого древка, не было никакого знамени… Но сила выразительности ее искусства была так велика, что я видел в ее руках тяжелое древко огромного знамени, с силой раздуваемого ветром.
Есенин не пропустил ни одного спектакля Айседоры ни в Москве, ни в Петрограде. И на тот первый спектакль Есенин привел с собой массу друзей. Ему нужны были дополнительные пропуска и места. Он носился в поисках организаторов вечера, и за ним, как хвост кометы, несся поток его друзей и знакомых.
Особенно он любил «Славянский марш», который смотрел иногда не из зрительного зала, а со сцены. Его удивляли речи, которые постоянно произносила Дункан и во время спектакля и по окончании его. Сам Есенин, как известно, ораторским талантом не обладал, хотя стихи свои читал с потрясающей силой. Умение произносить речь без пауз, «эканья» и «меканья», вызывало у него восторг.
– А вы действительно переводите со сцены все, что говорит Изадора, или от себя добавляете? – допытывался у меня как-то после спектакля Есенин, возбужденно улыбаясь и сияя глазами. – Поговорить-то она любит! И как вы запоминаете такие длинные периоды? Язык у вас хорошо подвешен! – удивлялся он, становясь серьезным и тряся меня за плечи своими сильными руками. И вдруг, задумавшись, оставил свои руки на моих плечах, потом медленно снял их и сказал: – Вот «Славянский марш»… Изадора ненавидела русскую царщину. Я тоже, всегда… Даже пострадал когда-то за это и угодил в штрафной батальон…
Мы сели около гримировочной Айседоры в ожидании, пока она разгримируется и переоденется, и Есенин рассказал о своем солдатском прошлом. Тогда очень мало было известно о годе, проведенном Есениным в Царском Селе.
В 1916 году Есенина направили служить в «санитарный поезд императрицы Александры Федоровны», с этим поездом Есенин и побывал на фронте. Летом его положили в госпиталь – на операцию аппендицита, а затем, признав негодным к строевой службе, назначили писарем при «Федоровском государевом соборе» в Царском Селе. Тут и произошло его знакомство с штаб-офицером для поручений при дворцовом коменданте Д. Н. Ломаном. Ломан и организовал чтения перед членами царской фамилии.
Однажды, когда госпиталь в очередной раз должны были посетить дочери царя, Ломан потребовал, чтобы Есенин срочно написал оду в честь этого посещения. Под угрозой отправки в дисциплинарный батальон Есенин написал стихотворение. Но в нем больше говорилось не о посещении госпиталя царевнами, а о страданиях солдата, умирающего в госпитале от ран.
Это стихотворение «В багровом зареве закат шипуч и пенен», напечатано в 5-м томе собрания сочинений С. А. Есенина. (Подлинник, написанный славянской вязью на листе ватманской бумаги, хранится в архиве Екатерининского дворца в г. Пушкине.)
На стихотворении стоит дата: 22 июля 1916 года.
Как-то Есенин сказал Айседоре:
– Ты – имажинист!
Она поняла, но, подняв на него свои «синие брызги», недоумевающе спросила:
– Па-чи-му?
– Потому, что в твоем искусстве главное – образ!
– Was ist «обрасс»? – повернулась Айседора ко мне.
Я перевел.
Есенин засмеялся, потом попытался объяснить на безглагольном диалекте.
– Изадора, – сказал он, делая рукой резкий отрицательный жест, – нет образ Мариенгоф! Образ – Изадора! – вытянул он палец в ее сторону.
Она не поняла. Я тоже не мог достаточно ясно объяснить ей есенинскую мысль, да и многого не знал еще, хотя бы тех слов Есенина об имажинистах из его статьи «Быт и искусство»:
«…Собратья мои увлеклись зрительной фигуральностью словесной формы, им кажется, что слово и образ это уже все…» А тогда Есенин смотрел на Айседору смеющимися глазами.
– Мне-то хоть поясните, Сергей Александрович, – обратился я к Есенину, – а я Айседоре.
Он махнул рукой.
– Надоело до черта! В другой раз… Ну их! – И тут же, остановив на Дункан задумчивый взгляд, еще раз повторил: – Ты – имажинист. Но хороший. Понимаешь?
Она кивнула головой.
– Ты – Revolition![12]12
Революция (англ.).
[Закрыть] Понимаешь?
Этот разговор происходил незадолго до отъезда Есенина и Дункан за границу.
Глава 7
3 декабря 1921 года. – Есенин и Дункан в Петрограде. – Комната № 5 в гостинице «Англетер». – Чернильница. – Выступление перед моряками «Авроры»
В тот день, когда нужно было отобрать 40 детей из всех ходивших на предварительные занятия, Айседора с тяжелой душой пошла в «голубой зал».
Ей дали пачку красных и зеленых билетиков. Красных билетиков было сорок. Урок начался, как обычно, с тихого шага под медленный марш Шуберта.
– Up! Up! – кричала Айседора. – Sтор, Manja! What are you doing with your hands?[13]13
Вверх! Вверх! Стой, Маня! Что ты делаешь со своими руками? (англ.)
[Закрыть] – обращалась она к хорошенькой светловолосой девочке с темными глазами.
И снова слышалось:
– Up! Up!
Время от времени Айседора подзывала к себе кого-нибудь из детей и давала им красный или зеленый билетик, после чего они убегали в соседнюю комнату, где их соответственно распределяли «руководительницы».
– От этих билетиков мне еще тяжелее, – жаловалась Дункан, – они с такой радостью схватывают и зеленые, и красные!
Наконец, 3 декабря 1921 года отбор был окончен.
3 декабря стало днем школы. Годовщина эта отмечалась нами, где бы мы в это время ни находились, и на гастролях в Минске, и плывя на английском пароходе из Тянь-Цзина в Шанхай, и в зимнем Кисловодске, и в теплом, несмотря на декабрь, Ташкенте, и в Москве, и в Нью-Йорке, и в памятный для всех нас день 25-летия со дня основания школы и 20-летия студии на юбилейных спектаклях в театре имени Станиславского и Немировича-Данченко, и в зале имени Чайковского, где мы тогда впервые показали всю 6-ю симфонию Чайковского, полностью восстановив массовую постановку Айседоры.
Сорок детей уже жили в школе, но сама школа еще не существовала. Распорядок дня, выработанный Дункан, соблюдался плохо. Общее образование, предусмотренное тогда в объеме семилетки, велось сумбурно. Среди набранных преподавательниц – руководительниц – только две были с педагогическим опытом и знакомы с практикой новой школы. Но и практика эта тоже была сомнительной., так как и в эти годы и в последующие общее образование скакало с «Дальтонплана» на «комплекс», и от всех этих систем было мало пользы. Организационный комитет не мог наладить даже быт, хотя персонала было в полтора раза больше, чем детей.
В школе стоял невообразимый шум и гам.
– Дети приходят на урок танца, – расстраивалась Дункан, – какими-то «расплесканными», несосредоточенными. В таком состоянии они не могут слушать музыку так, как это нужно.
Дней через десять после открытия школы, как-то вечером к Дункан приехал Луначарский. В их разговоре, происходившем в комнате Айседоры, принимали участие Ирма и я. Дункан сказала, что ей очень трудно работать, многого не хватает, до сих пор нет директора. Луначарский заметил, что о кандидатуре придется серьезно подумать, так как нужен человек, который был бы не только организатором, но и близко стоял к искусству и понимал целевую установку такой школы и самую идею Дункан.
– Вот директор! – вдруг сказала Айседора, указав на меня.
Я отказался: школе нужно посвятить все свое время, а я не хотел расстаться ни с театром, ни с журналистикой, и к школьной работе я не имел никакого отношения.
– Разве моя школа не имеет отношения к искусству? – спросила, улыбаясь, Дункан.
– Ну, что же, – сказал Луначарский, – я товарища Шнейдера хорошо знаю, но…
Он наклонился к Айседоре, и я услышал обрывок его фразы: «Mais c’est un jeune homme»[14]14
«Но это же молодой человек» (фр.).
[Закрыть]. Потом все же сказал:
– Сегодня что? Понедельник? Ну вот, в среду приезжайте ко мне в Наркомпрос, мы все практически решим, я подпишу необходимые распоряжения, а завтра дам приказ о вашем назначении…
Потом было много сред, четвергов и по семи пятниц на неделе, много трудновыполнимых решений, много радостей и огорчений, но школу Дункан я тогда же принял.
Дункан постоянно повторяла, что она «бежала из Европы от искусства, тесно связанного с коммерцией», и категорически отказывалась от платных выступлений. Я, по ее настойчивому желанию, отклонял все поступавшие предложения. Но Луначарский все же убедил ее не лишать зрителей возможности видеть ее спектакли на условиях, принятых во всей стране для театральных мероприятий.
Дункан сдалась, и мы объявили в филиале Большого театра четыре ее выступления с симфоническим оркестром, после которых сейчас же поступило приглашение приехать на несколько спектаклей в Петроград, выступить перед творцами Октябрьской революции – петербургскими рабочими и моряками «Авроры».
В начале февраля, оставив Ирму со школой, Айседора, я и Жанна поехали на Николаевский вокзал. Есенин провожал нас. Точного расписания отправления поездов не было. Билеты не продавались, а бронировались бесплатно по заявкам. У меня была бронь на два двухместных купе в международном вагоне.
Усадив Жанну в зале ожидания, мы втроем заняли столик в буфете. Поговаривали, что поезд отправится лишь в 12 часов ночи, а может, и в два. Айседора была счастлива: еще не сейчас расставаться с Есениным! Они радовались этому, казалось бы, томительному часу в холодном ресторанном зале. Пухленькая Жанна безмятежно спала на вещах и, должно быть, гуляла во сне по Булонскому лесу. Айседора, взяв у меня записную книжку, с увлечением чертила, объясняя Есенину роль хора в древнегреческом театре. Смелой линией, нарисовав полукруг амфитеатра, она замкнула орхестру и, поставив в центре ее черный кружок, написала под ним: «Поэт». Затем быстро провела от точки множество расходящихся лучей, направленных к зрителям.
– Мы будем выступать вместе! – говорила она Есенину. – Ты один заменишь древне-греческий хор. Слово поэта и танец создадут такое гармоническое зрелище, что мы… werden die ganze Welt beherrschen![15]15
Мы покорим весь мир! (нем.)
[Закрыть] – рассмеялась Айседора. Потом вдруг наклонилась ко мне и умоляющим голосом тихо сказала: – Уговорите Езенин ехать вместе с нами в Петроград…
– Да его и не надо уговаривать. Сергей Александрович, хотите в Петроград?
Он радостно закивал головой, обращаясь к Айседоре:
– Изадора! Ти… я… Изадора – Езенин – Петроград!
Настроение поднялось. Айседора принялась рисовать шаржи на себя и на Есенина. Эта книжка долго хранилась у меня. Двумя-тремя линиями Айседора набрасывала человечков, изображая себя и Есенина. Есенин весело смеялся.
В Петрограде мы остановились в гостинице «Англетер». Я взял для них большой номер. Приехали мы только к вечеру и, утомленные дорогой, легли спать.
В номерах было холодно. Несколько раз в день либо я, либо Есенин взбирались на письменный стол и щупали рукой верхушку трубы отопления (вернее, двух трубок, спускавшихся по стене). Внизу они были совершенно холодными, наверху еле теплились.
Наконец я пригласил директора гостиницы и попросил для Есенина и Дункан теплую комнату.
Дункан и Есенин покинули комнату номер пять – ту самую комнату, где почти четыре года спустя Есенин покончил с жизнью, прикрепив веревку, сдернутую с американского чемодана, к этой самой трубе отопления, которая в феврале 1922 года не давала никакого тепла, а в декабре 25-го, раскаленная паром, даже обожгла его лицо.
В новой комнате, куда перешли Дункан и Есенин, тоже было не особенно тепло.
Однажды днем мы вышли пройтись по Невскому и зашли в комиссионный магазин. Дункан сразу молча указала мне на черную, довольно высокую электропечь, стоявшую на полу среди других вещей. Печь стоила один миллион рублей. (Большая двуспальная кровать, которую мы с Айседорой нашли на Сухаревском рынке, стоила десять миллионов…)
Мы купили эту кустарную печь, и она потом щедро отдавала тепло в комнате Дункан и Есенина и в Петрограде и в Москве. Мы сразу включили ее, как только вошли в номер. Есенин, не снимая пальто, вдруг вышел в коридор, сказав: «Я сейчас вернусь». Он действительно скоро возвратился, держа в руках небольшой сверток и, как всегда, смущенно улыбаясь. Оказывается, он вернулся в комиссионный магазин, где присмотрел какую-то чернильницу, но почему-то не купил ее тут же.
Эта чернильница простояла потом все годы на большом, красного дерева письменном столе в комнате Дункан и Есенина на Пречистенке, 20. За этим столом Есенин написал стихотворение «Волчья гибель» («Мир таинственный, мир мой древний…»), но писал он карандашом или чернилами – не помню. Автограф хранится в ЦГАЛИ.
Когда Есенин и Дункан улетали 10 мая 1922 года через Кенигсберг в Берлин, Айседора перед выходом из дома сказала мне: «Я дарю вам этот «балшой крават…» – «А я – мою чернильницу!» – сказал Есенин. И «крават», и чернильница оставались на своих местах, когда супруги вернулись из-за границы.
В углублении для чернил был маленький стеклянный стаканчик, давно утерянный. Перед чернильницей стояла подставка из толстого черного стекла для карандашей и ручек. Подставка разбилась, но я долго сохранял ее перед чернильницей, складывая все три части, на которые она разбилась. В 1931 году кто-то без меня выбросил эти куски.
Чернильница наполовину нефритовая, бледно-фисташкового цвета, наполовину металлическая.
Она стояла на совсем ненужной ей большой нефритовой подставке, огражденной металлическим барьером. Чернильница перешла от меня к известному есениноведу Ю. Л. Прокушеву. Подставку я хранил у себя.
В 1904 году Айседора Дункан впервые приехала на гастроли в Россию.
Однажды поезд, в котором Айседора возвращалась в Петербург, подходил к столице перед рассветом, сильно опоздав из-за снежных заносов. Ее везли по темным и затихшим петербургским улицам на высоких и узких санках «лихача», прикрытых меховой полостью. Вдруг навстречу из темноты показалась похоронная процессия: суровые люди молча несли на руках и везли на санях несколько гробов.
– Что это? – с ужасом спросила Дункан.
Ей объяснили. Дункан возвратилась в Петербург после «кровавого воскресенья» и расстрела у Зимнего дворца.
– Это страшное шествие оставило во мне след на всю жизнь и направило ее по истинному пути… – не раз повторяла потом Дункан.
Петроград 1922 года ожидал первого выступления Айседоры Дункан с острым интересом. Балетный мир и русские последовательницы школы Дункан, так называемые «пластички», к которым Дункан относилась с нескрываемым раздражением, предпочитая им даже классическую школу танца, проявляли нетерпение.
Но не балетный мир, переполнивший ложи бывшего Мариинского театра на первом спектакле Дункан, волновал ее. Основная масса зрителей этого огромного театра состояла из моряков «Авроры» и петроградских рабочих.
Еще больше, чем Дункан, волновался я: Дункан требовала, чтобы во вступительном слове я рассказал и об идее ее школы, и о глубоких причинах неудач с ее школами в Европе, и о социальных корнях ее тяги к Советской России, и о перспективах ее работы здесь, и об ее творческих устремлениях.
– Но ведь на это надо полчаса! – встревоженно доказывал я Айседоре.
– Даже больше, если нужно, – отвечала она.
– Но меня и слушать не захотят. Они пришли смотреть ваш спектакль, а не слушать мои речи!
– Эти люди, – перебила меня Дункан, – хотят и имеют право знать многое. Когда я приезжала в Петербург в годы царизма, их не пускали в театры. Их боялись, их от страха перед грядущим убивали на улицах! Я приехала в Россию ради этих зрителей. Неужели они не захотят узнать, зачем я здесь? Я сама дрожу сейчас, как дебютантка!
В гримировальную вошел Есенин. Ему нужен был для кого-то пропуск. Айседора прильнула к нему. Он ободряюще похлопал ее по плечу, испачкав руку в пудре, улыбнулся и «благословил» меня на выход. Я выписал пропуск и вышел на просцениум.
Аудитория была очень внимательна, и это поддержало меня. Я представил Дункан.
Зал принимал Дункан громовым рукоплесканием. И восторженно гудел после каждой части 6-й симфонии. Вдруг, уже во второй половине, сцена внезапно погрузилась во мрак. Оркестр, медленно теряя звучание, остановился. В зале зачиркали спичками. Я вынес на сцену «летучую мышь» и, поставив фонарь у рампы, едва осветил Дункан, неподвижно стоявшую в центре огромной сцены. Потом попросил зрителей не зажигать огня и дождаться исправления повреждения электросети.
Наступила полная тишина. Не верилось, что в театре такое множество людей. Пламя в фонаре чуть-чуть потрескивало, бросая слабые отсветы на застывшую фигуру Дункан, в которой, по-видимому, продолжала мучительно звучать оборвавшаяся музыка симфонии.
Свет не зажигался. На сцене было прохладно. Я взял красный плащ Айседоры и набросил ей на плечи. Дункан поправила плащ, приблизилась к фонарю, горевшему красноватым светом, и подняла его высоко над головой. В красном плаще, с призывно поднятой головой и со светочем в руке, она выглядела каким-то революционным символом. Зал ответил грохотом аплодисментов. Дункан выжидала, когда все утихнет. Потом сделала шаг вперед и обернулась. Я понял и подошел.
– Товарищи, – сказала она, – прошу вас спеть ваши народные песни.
И зал, огромный, переполненный зал, запел. Без дирижера, без аккомпанемента, в темноте, поразительно соблюдая темпы, нюансы и стройность, зал пел одну за другой русские народные песни.
Дункан так и стояла с высоко поднятым над головой огнем, и вытянутая рука ни на мгновение не дрогнула, хотя я видел, что это стоит ей огромного напряжения воли и великого физического усилия.
– Если бы я опустила тогда руку, – объясняла она потом, – прервалось бы и пение, и все невыразимое очарование его. Это было так прекрасно, что никакие самые знаменитые капеллы не выдержали бы сравнения с этим вдохновенным пением!
Так продолжалось около часа. Дункан не опускала руки, и зал пел снова и снова. Уже прозвучали «Варшавянка», «Смело, товарищи, в ногу…».
– Есть еще одна ваша песня, которую я один раз слышала, – сказала Дункан во время короткой паузы. – Это печальная песня, но она говорит о заре новой жизни. В финале заря занимается, и песня звучит грозной силой и верой в победу. Прошу вас спеть эту песню,
Едва я перевел эти слова, как, словно по взмаху руки невидимого дирижера, совсем пианиссимо возникли напев и слова:
Замучен тяжелой неволей,
Ты славною смертью почил.
В борьбе за народное дело
Ты голову честно сложил…
Песня нарастала, звучала все громче и громче, наливалась неслыханной мощью. По лицу Дункан катились слезы…
И вдруг, когда необычайный хор гремел заключительными словами:
Но знаем, как знал ты, родимый,
Что скоро из наших костей
Поднимется мститель суровый
И будет он нас посильней! —
в хрустальных бра и люстрах зала, в прожекторах и софитах стал теплеть, разжигаться свет. Красноватый, потом желтый, солнечный и, наконец, ослепительно-белый затопил потоками громадный театр и гигантский хор, который вместе со светом медленно поднимался со своих мест, потрясая зал последним рефреном:
Бу-дет по-силь-ней!
Одновременно взметнулся красный плащ Дункан – и медленно пошел вниз занавес.
Ни один режиссер не мог бы так блестяще театрально поставить эту сцену…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?